Кузьма Чорный
АКСЕНИНЫ СЛЕДЫ
Всю жизнь он был плотником и еще не оставлял топора. Вот и сейчас он отправился плотничать на все лето в Минск, на большую стройку. Дома осталась одна Аксеня, младшая дочь. Три старшие давно уже были замужем.
Из дома вышел в воскресный день. Аксеня была в новом платье из вишневого бархата. Он привез ей бархат прошлой осенью, вернувшись из Минска. Это платье Аксеня надевала только в торжественные минуты. Для танцев у нее было синее шелковое платье, было еще зеленое платье и темное, и вышитое — из тонкого белого полотна. Аксеня была большая франтиха.
Такой и сохранилась она в памяти отца — веселая, нарядная, смешливая, с густыми волосами, которым, казалось, тесно было под пестрой косынкой.
— Ты, Аксеня, за огородом смотри, — сказал он ей на прощанье.
— Когда у меня что недосмотрено было? — как бы обиделась она. — А тебе незачем ходить па работу. Жил бы себе тихо дома.
— А что я дома буду делать?
— Ну, так хоть кури меньше, а то кашляешь.
Дорогой, вспоминая свою Аксеню, он думал, как вернется к ней в сентябре. Но вышло иначе, возвращаться пришлось через неделю. Он спешил в свой родной угол, и сердце его тревожно билось. Километров двадцать удалось проехать на какой-то попутной машине, но немецкая бомба разнесла машину, и сам он чудом остался жив. Изо всех сил старался он скорей добраться домой. Ему представлялась одинокая, беспомощная Аксеня, которую могут жестоко обидеть. Он шел три дня то глухими тропинками, то ржаным полем, то лесом. Над его головой пролегали немецкие самолеты, часто видел он на земле убитых женщин и детей, слышал артиллерийскую канонаду. Война уже гремела вокруг.
Солнце стояло еще довольно высоко, когда он дошел до последнего поворота лесной дороги. Столетние сосны шумели своим вечным ровным шумом, успокаивающим душу. Минутное забытье нашло на человека. Появилось смутное ощущение, что родной угол встретит сто прежней своей привычной обыденностью, что все пережитое было кошмарным сном. Он быстро дошел, почти добежал до последней сосны. С этого места открывался весь поселок — три улицы, мельница, мостик через речку, два деревянных двухэтажных дома, две кузницы и новая придорожная гостиница, возле которой ежедневно останавливался автобус. Но когда он глянул туда, где был поселок, — будто темная пелена заволокла ему глаза: все было черно, сожжено, разбросано, сломано, изуродовано. Едва доплелся он до родного пепелища. Вместо своего дома увидел одни головешки, из-под них еще курился дымок.
— Где Аксеня? — было первым его словом. Никто из соседей этого не знал. Во время пожара от немецких бомб сюда спустился парашютный десант. Немцы стреляли из автоматов, убивали людей. Потом обошли еще не сгоревшие дома и скрылись в лесу. Многие видели, как немцы увели с собой несколько женщин. Была ли среди них Аксеня, — никто сказать не мог. Поздно ночью мимо пожарища, по шоссейной дороге прошли немецкие танки. К утру все стихло. А когда взошло солнце, — пели лесные птицы, таяла от летней жары смола на соснах...
*
Кондрат Пилипчик долго блуждал около своего обгоревшего дома. Потом он исчез. Прошла осень, наступила зима. Один здешний человек возвращался пешком домой издалека, куда его немцы загнали, было, на работу. Он плелся в свой поселок и в придорожной деревне увидел Кондрата Пилипчика. Тот стоял во дворе одной хаты, прислонившись плечом к дереву, курил и кашлял. Увидев человека из своей местности, рванулся к нему и быстро заговорил:
—Браток, не слышно ли чего про Аксеню? Может быть, какие следы есть?
Человек ничего не слышал про Аксеню, и Кондрат Пилипчик, опустив глаза в землю, молча стал скручивать новую папиросу. Человек принес в родные места новость, что Кондрат живет у своей старшей дочери и что курит он не табак, а какие-то листья, очень постарел, кашляет больше прежнего и как будто стал заикаться, а может быть, ему просто стало трудно говорить.
* * *
Комендант этой глухой волости Эмиль Кубке был назначен сюда в середине зимы. Прошлым летом он как-то отличился при высадке десанта в этих местах, попал на глаза начальству, был затем ранен, после чего прихрамывал, и его назначили сюда комендантом. Он испытывал наслаждение при мысли, что все эти люди отданы в полную его власть и что он может с каждым из них делать все, что захочет. Никогда в своей жизни не имел он власти ни над кем, будучи до войны мелким чиновником. И теперь он упивался властью. Был он лыс, любил поговорить, и когда люди слушали его, опустив глаза в землю, он думал, что это только страх или сознание своего ничтожества перед ним, такой высокой и выдающейся личностью.
В начале весны он выписал себе из Германии жену. Эльза была моложе его, совсем молодая, и он не вполне ей доверял. К ее приезду комендант приготовил много такого, что должно было привести ее в восхищенье и расположить к нему. Эмиль Кубке преподнес жене шесть туго набитых чемоданов. Эльза действительно пришла в восторг. Она теперь сразу стала такой богатой франтихой, какой никогда не была. Ей очень понравилась эта незнакомая страна, где даже ее Эмиль получил чин коменданта и неограниченную власть над людьми. Больше всего она восхищалась вышивками на полотняных платьях.
* * *
Поздней весной Кондрат Пилипчик появился в родных местах. Он стал таким старым, и казалось невероятным, что еще год назад этот человек плотничал в полную силу. Был он сгорбленный, молчаливый, кашель душил его непрерывно, и он уже совсем не курил. Казалось, человек онемел от той, одному ему знакомой боли, которая незаметно тлела в душе. Он пришел сюда пешком, с можжевеловой палкой в руках, и долго стоял перед заросшими лебедой и щавелем, обгоревшими обломками своего дома. Сквозь кучу камня пробивалось какое-то упорное растение, но к чему было человеку смотреть на него? Как и раньше, перекликались в лесу пташки, но эти голоса не трогали его.
Осторожно и боязливо спрашивал Кондрат:
— Об Аксене ничего не слыхать? Людей здесь осталось немного. Маленькие дети за год очень выросли. Кондрат Пилипчик бродил, будто одеревенелый. Никто здесь никому ни на что не жаловался, но все молча чего-то ждали.
Па пятый день пришел полицейский и повел Кондрата к Эмилю Кубке. Кондрат узнал полицейского. Это был Симон Шалудько.
—Зачем ты меня ведешь? — равнодушно спросил Кондрат. — Разве ты не знаешь меня?
— Для коменданта ты новый человек, — ответил Шалудько, — иди!
Все чувства у Кондрата давно уже были притуплены, он спокойно шел к комендантскому дому. Это было здание школы. Крыльцо сделано его, Пилипчика, руками. Шалудько проводил старика через дом коридором и вывел на дворик.
Эмиль Кубке, без мундира, в подтяжках сидел за столиком под ветвями развесистой груши. Эльза, молодая и медлительная в движениях, вышла из дома вслед за Кондратом. Он увидел ее и вдруг остановил па ней свой взгляд, и глаза его загорелись, засветились, ожили. Все лицо его содрогнулось всеми своими чертами. Кондрат Пилипчик не видел ничего, кроме этой белокурой немки. Эльза была в белом вышитом полотняном платье.
— Аксенино платье! — проговорил, заикаясь, Кондрат Пилипчик. Лицо его побледнело, потом покраснело, и он двинулся к Эльзе. С диким криком бросилась она в дом. Старик вбежал на крыльцо, изо всех сил рванул дверь. Всем своим существом он ждал одного: чтобы попалось под руку что-нибудь тяжелое, чтобы убить, уничтожить немку. Испуганный Эмиль Кубке уже бежал за Кондратом и выстрелил ему в спину. Кондрат упал мертвый при входе в коридор.
О его смерти узнали в тот же день. Одна женщина, которую несколько раз заставляли мыть полы в доме коменданта, рассказала, что она видела, как немка франтит в вишневом аксенином платье. Другая видела на немке вышитое аксенино платье. Третья женщина с плачем рассказала, што у немки зеленое шелковое платье ее младшей дочери.
По землянкам, по уцелевшим гумнам — везде, где только жили люди, шел разговор об аксениных платьях и об убийстве ее отца. И вдруг все вырвалось наружу, все, что до сих пор люди таили про себя. Будто только сейчас в полной мере дошли до сознания тоска и скорбь по убитым близким, по изуродованным детям. Было похоже, что до сих пор люди не могли опомниться от внезапной грозы и только теперь пришли в сознание. Женщины заголосили по детям, по хатам, по всему тому, что было прежде и чего не стало теперь.
...С заречной стороны пришел челочек и рассказал, как на прошлой неделе умер и его мальчик, которого полицейский избил кулаками. Пришли еще двое из местечка и рассказали, что перед самой зимой Аксеня была найдена мертвой в их лесу. У одного из этих людей немцы убили брата. Под вечер прошел слух, что полицейские без гроба и тайком, чтоб никто не видел, закопали Кондрата Пилипчика за комендантским домом на кочковатом выгоне.
После заката солнца па старой пароконной бричке возвратилась откуда-то домой Эльза Кубке. Она была в зеленом платье и за нею верхом ехал Симон Шалудько, который старался не смотреть людям в глаза. Одна женщина крикнула:
— Сука! Скоро ли опухнут твои ноги в туфлях моей сестры?
Оказалось, что двое из местечка и заречный человек не ушли домой, а остались тут. Когда стемнело, на прошлогоднем пожарище начала собираться толпа. Заречный шел впереди. Все видели, как он достал винтовку на огороде из травы. Он сказал, чтобы люди шли к комендантскому дому только тогда, когда дом начнет горсть.
Ждали долго. Комендантский дом загорелся после полуночи. Шесть полицейских выбежали из него и увидели что седьмой, стоявший на страже, лежит мертвый. Мужчины дали залп из винтовок. Четверо полицейских упали, двое бросились бежать. За ними погнались мужчины. Толпа женщин с кольями, с вилами бросилась к дому. Отстреливаясь из револьвера, Эмиль Кубке старался прорваться сквозь толпу и ранил двух женщин. Тяжелый кол с размаху опустился на его голову. Он зашатался, но удержался на ногах и побежал, было, в сторону кочковатого выгона. Эльза, в том же зеленом платье, выскочила из охваченного пламенем дома и побежала вслед за Кубке. Но Кубке скоро упал, споткнувшись о кочку. Его закололи вилами. Эльза побежала к лесу, кричала и выла, слыша, как толпа женщин гонится за ней. В лесу она стала метаться между соснами и вдруг пропала в темноте.
*
Заречный человек расставил всех широким кругом. Через час стало светать, и тогда заметили Эльзу, сидящую на старом дереве. Грудью и лицом прижалась он к стволу. Ее острые плечи дрожали. Обезумневший взгляд бегал по лицам людей, собравшихся внизу, под деревом.
— Слезай, немецкая сука!
Она вздрогнула и поползла выше. Камни полетели ей вдогонку, один попал в затылок. Она стала оседать па сучья. Одна женщина стала на нижний сук и ударила ее вилами по спине. Эльза оторвалась от ствола, зацепилась зеленым платьем за сухие ветви и повисла вниз головой. Толпа стояла вокруг.
Взошло солнце, и заречный человек привел откуда-то Симона Шалудько. Один из местечка сказал, обращаясь к толпе:
— Теперь все за мной, в третий заречный лес, кто хочет взять оружие мужчины и женщины! И слушаться меня.
Симон Шалудько хотел упасть па колени, но его толкнули вперед.
Через несколько минут это место опустело. К вечеру, перед закатом солнца, появились тучи, поднялся ветер. К ночи собрался дождь. Зашумел лес. Слышен был скрип ветвей, опустившихся под тяжестью окоченевшей Эльзы в зеленом платье. Волосы ее обвисли, и вся она качалась в такт скрипящим ветвям.
Перевод с белорусского А. Сверановской.
/Социалистическая Якутия. Якутск. 29 сентября 1942. С. 2./
Кузьма Чорны
АКСЕНІНЫ СЬЛЯДЫ
I
З некаторага часу ён пачаў адчуваць на сваіх плячах свае пяцьдзесят сем год. Раніцамі, пасьля сну, ён падоўгу адкашліваўся, часамі ўночы балелі ў яго ступні ног. Але ўдзень ён нязьменна быў рухавы, і ўсялякае недамаганьне праходзіла. Усё сваё жыцьцё ён быў цесьляром і сякеры не выпускаў з рук і дагэтуль. Ён многа курыў, гэта была яго старая прывычка, і яго самая маладзейшая з дачок — дваццацігадовая Аксеня — заўсёды была нездаволена, што ён многа курыць. Ён і сам ведаў, што ад гэтага ў яго кашаль, але ён не мог паслухаць сваёй Аксені: яна не разумела, што адвыкнуць ад папяросы яму нялёгка.
Год таму назад ён выбраўся з дому на цэлае лета пад Менск на вялікія цясьлярскія работы. Аксеня асталася адна дома. Усё было ў яго ў ладу. Тры старэйшыя дачкі былі даўно ўжо замужам, у іх былі ўжо дзеці. Ён думаў вярнуцца дадому над месяц верасень. Выходзіў ён з дому апаўдні ў нядзелю. Аксеня была ў новай сукенцы з вішнёвага аксаміту. Летась увосень, калі ён вярнуўся з работы ў Менску, ён прывёз ёй гэты аксаміт. І гэтую сваю дарагую сукенку яна надзявала толькі ў якія-небудзь важныя хвіліны. На танцы ў яе была сукенка з сіняга шоўку. У яе была яшчэ зялёная сукенка, была яшчэ і цёмная. А была яшчэ і з тонкага белага палатна, вышываная. Вышывала яна сама. Аксеня была вялікая франціха і, калі прыходзіла з работы з поля ці з агародаў, адразу мылася, скідала старую зьлінялую сукенку і пераадзявалася ў новую. Такая і асталася Аксеня ў бацькавай памяці назаўсёды — вясёлая, прыбраная, гаварлівая і з густымі валасамі, якім, здаецца, цесна было пад улюбёнай яе стракатай хусьцінкай.
— Ты ж глядзі тут, каб агарод хаця быў дагледжаны, — сказаў ёй на разьвітаньні бацька.
— Калі гэта ў мяне было што недагледжана? — быццам бы пакрыўдзілася яна.— А табе няма ўжо чаго хадзіць, па гэтых работах. Жыў бы сабе ціха дома.
— А што я дома буду рабіць?
— Дык хоць куры менш.
І ўсю дарогу, і пасьля ўсе дні ён думаў пра сваю Аксеню. Ён думаў, што не ўбачыць яе да верасьня, аж выйшла інакш. Ужо не больш як праз сем дзён ён браўся назад у свой родны кут, і сэрца яго калацілася ад трывогі. Кілямэтраў дваццаць ён яшчэ праехаў на нейкай спадарожнай машыне, але раптам нямецкая бомба разьнесла машыну на кавалкі, і трэба было дзівіцца, як ён сам астаўся жывы. Шафёр быў мёртвы і парваны на кавалкі, яго ж адкінула далёка з дарогі ў мокры лог, і гэта выратавала яго. Звыш як дзьве гадзіны ён ляжаў на мокрай зямлі ў нейкіх імшыстых куп’ях, пасьля паволі здолеў падняцца і пайсьці. І чым больш ён ішоў, тым больш варочалася да яго звычайная рухавасьць. З усіх сіл ён стараўся хутчэй дайсьці дадому і ратаваць сваю Аксеню. У гэтыя моманты страшнай адзіноты, больш, як калі раней, яму здавалася, што Аксеня адна будзе вельмі бездапаможная, што яна яшчэ не ведае практыкі жыцьця, яна можа падпасьці пад злую крыўду. Ён ішоў тры дні глухімі сьцежкамі — то паміж жыта полем, то лясамі. Ён часта бачыў над сваёй галавой нямецкія самалёты, часта бачыў на зямлі пабітых жанчын і дзяцей. У адным месцы яму сказалі, што ў тым лесе, праз які ён думаў ісьці, сядзіць нямецкі дэсант, і ён абышоў лес і даў вялікага круга. Вайна ўжо грымела навакол яго. Ужо ён чуў артылерыйскую кананаду, ужо спатыкаў раненых чырвонаармейцаў, ужо начамі неба гарэла зямнымі пажарамі і ўсё траслося ад разрываў бомбаў. Зэнітныя набоі рваліся на даляглядзе ў небе, і здавалася, што маланка ідзе з зямлі ў неба. Вялікая трывога, неспакой гналі яго нястомна наперад, і праз чорныя засьцілы страшнага смутку ў яго душы вырысоўваліся карціны таго роднага месца, дзе ён радзіўся і дзе прайшло ўсё яго жыцьцё, дзе даўно ўжо ўвабраліся ў сілу пасаджаныя ім дрэвы, дзе ў такім доглядзе стаяў родны яго і яго Аксені дом. Ён успомніў, што за домам, дзе пры лесе пачынаўся поплаў, праз насыпанае кучай дробнае каменьне прарасла з зямлі, выбілася наверх і зацьвіла цыбатая кветка сьцеблаватага жоўтага малачайніку. На першай ад яго дома хвоі даўно ўжо навальніца ададрала тоўстую галіну, і тое месца зацягнулася нарастам высахлай на ветры смалы. І на бярозе, напэўна, ужо льга знайсьці першы жоўты лісток: першы жоўты лісток па бярозе зьяўляецца вельмі рана. Усё гэта раптам выступіла на паверхню душы і павялічвала яго смутак. Дзіўная рэч, але ў гэты момант у яго вырастала цьмянае адчуваньне таго, што родны яго кут спаткае яго ранейшай сваёй звыклай звычайнасьцю. Ён вылічыў час і рэштку дарогі і думаў дайсьці дадому якраз перад захадам сонца.
Аднак жа сонца яшчэ стаяла даволі высока, калі падышоў ён да апошняга павароту лясной дарогі. Тут было ўсё ціха. Стагоднія хвоі шумелі адвечным сваім роўным шумам і ўціхамірвалі душу. Момантнае забыцьцё найшло на чалавека. Можна было падумаць. што ўсё, што было ў душы дагэтуль, было пражытым ужо кашмарным сном. Ён шпаркай хадой дарваўся да апошняй лясной хвоі: адтуль відзён быў увесь пасёлак — тры вуліцы, млын, масток праз рэчку, два драўляныя двухпавярховыя дамы, дзьве кузьні і новая прыдарожная гасьцініца, каля якой кожны дзень спыняўся аўтобус. Шасэйная дарога праходзіла паўз самы пасёлак. Як толькі ён глянуў здалёк па гэтае месца — быццам бы цёмнае насланьне завалакло яму вочы: усё было чорна, спалена, раскідана, зломана, скалечана, абязьвечана. Былі толькі адны асмалкі. Яшчэ нават сям-там курэў дымок з-пад галавешак. Ужо з гэтага месца ён бачыў, што дома яго таксама няма. Ледзьве дацягнуўся ён да роднага папялішча.
— Дзе Аксеня? — было першым яго словам.
Ніхто з суседзяў не ведаў, дзе дзелася Аксеня. Нямецкія самалёты бомбамі запалілі і зьмяшалі з зямлёй гэтае месца, і ўжо ў часе пажару зьбегся сюды з поля нямецкі парашутны дэсант. Гітлераўцы застрэлілі з аўтаматаў многа людзей. І палавіна гітлераўцаў шпарка прайшла к лесу і скрылася там. Другая палавіна дэсантнікаў шпарка абышла ўсе дамы, якія яшчэ не гарэлі, і пасьля, перад вечарам, таксама пайшла да таго самага лесу. Шмат хто з людзей бачыў, што гэтыя гітлераўцы павялі з сабой не калькі жанчын. А ці была сярод іх Аксеня — ніхто дакладна сказаць не мог. Позна ўвечары пачалі ісьці паўз сьвежае пажарышча, шасэйнай дарогай, нямецкія танкі. Да раніцы ўсё стала ціха. І як узышло сонца — сьпявалі лясныя птушкі і раставала ў летняй гарачыні смала на хвоях.
Можа дзесяць разоў ён перапытваў у людзей пра ўсе гэтыя падзеі і хадзіў усё каля асмалкаў свайго дома і стагнаў:
— Аксеня! Дзе Аксеня?
На шосты дзень яго не відаць стала. Дні праходзілі адзін за адным, і ніхто яго нідзе не бачыў.
— Немаведама куды дзеўся Кандрат Піліпчык, — гаварылі ўсе.
Пачалі здагадвацца, што ён, мусіць, нічога нікому не сказаўшы, сышоў да сваёй старэйшай дачкі, якая была замужам далёка адсюль. Але гэта былі толькі здагадкі.
Прайшла восень, і была зіма. Адзін тутэйшы чалавек варочаўся пехатой дадому здалёку, куды яго немцы загналі былі на работу. Ён захварэў, доўга валяўся без яды і без догляду ў бараку, і нарэшце пашанцавала яму выбрацца на дарогу. Ён цягнуўся ў свой бок і ў адной прыдарожнай вёсцы ўбачыў Кандрата Піліпчыка. Быў адліжны дзень. Пад сьнегам зьбіралася вада. Кандрат Піліпчык стаяў на панадворку адной хаты, прыпёршыся плячом да мокрага клёна. Ён курыў і кашляў. Убачыўшы чалавека са сваёй стараны, ён заварушыўся, рвануўся да яго і адразу сыпануў словамі:
— Братка! Ці не чуваць што пра Аксеню? Можа якія сьляды дзе? Можа якая чутка прайшла?
Чалавек нічога не чуў пра Аксеню, і Кандрат Піліпчык холадна спусьціў вочы ў зямлю і пачаў круціць новую папяросу. Такім парадкам чалавек прынёс у роднае месца навіну, што Кандрат Піліпчык сапраўды жыве ў сваёй старэйшай дачкі, і што курыць ён не тытунь, а нейкае так лісьце, і што ён вельмі пастарэў. Больш як калі раней кашляе, у яго зьявілася задышка, і падобна, што ён пачаў заікацца. А можа проста яму цяжка стала выгаворваць словы.
II
Расказвалі ўсе, што камэндант гэтай глухой воласьці Эміль Кубке любіў пагаварыць. Быў ён тут камэндантам ужо доўгі час, з другой палавіны зімы, і ўжо як мае быць прыгледзеўся да ўсяго тут. Цераз дзесятае ў пятае ён мог гаварыць па-руску і часамі расказваў тутэйшым, як ён думаў, адсталым людзям, якія ў іх там у Германіі добрыя парадкі і ў гаспадарцы, і ў жыцьці. Ён верыў у Гітлера, як у бога, і лічыў, што тутэйшая зямля заваявана для Германіі назаўсёды. Мінулым летам ён нейк вызначыўся пры высадцы якраз у гэтым месцы дэсанта парашутыстаў, упаў у вока вышэйшаму за сябе начальству, быў пасьля паранены і цяпер крыху накульгваў і быў прысланы сюды за камэнданта. Ён быў лысы, і рэшткі валасоў састрыгаў самай нізкай машынкай. На камэнданцкім месцы пачаў круглець, і яму здавалася, што ён выконвае тут нейкую вялікую гістарычную місію і гэта, глыбока ў душах, разумеюць тутэйшыя людзі. Праўда, яны яго баяцца і не любяць, гэта адразу кідалася ў вочы. Кожны стараўся з ім не спатыкацца, але ён апраўдваў гэта вайной і пажарам, які быў тут тым летам пры высадцы дэсанта. І ён думаў, што пройдзе час, усё ўціхамірыцца, і людзі ўжывуцца ў свой стан германскай падлегласьці. Часамі яму здавалася, што ўсё ж такі тутэйшыя людзі маюць у сваіх душах да яго і пачуцьцё пэўнай увагі: яны вымушаны яго баяцца і ён стаіць над імі ўсімі вышэй. Ён меў асалоду адчуваць, што ўсе гэтыя людзі аддадзены яму пад поўную ўладу і што ён можа рабіць з кожным з іх, што сам захоча, і тады трымаўся з людзьмі проста, каб парысавацца — і перад імі, і перад самім сабой сваёй уладай. Улада была яму навіна, ніколі ў сваім жыцьці ён не меў ні над кім улады, ён быў да вайны дробным чыноўнікам у справе рахункаводзтва. Тое, што яго воласьць дагэтуль не была яшчэ над партызанскім нападам, ён ставіў у заслугу сваёй разумнай дзейнасьці. Ён сам таго не заўважаў, што нічога не разумее ў тым, што яго абкружвае, і калі яго людзі слухалі, спусьціўшы вочы ў зямлю, то ён думаў, што гэта толькі страх або тутэйшая сьвядомасьць сваёй нічога нявартасьці перад ім, такой высокай і выдатнай тут асобай.
У пачатку вясны ён выпісаў да сябе з Германіі сваю жонку. Гэтая Эльза была намнога маладзейшая за яго, зусім яшчэ маладая, і ён не да канца ёй верыў. Ён нават пабойваўся яе жаночых капрызаў. І да яе прыезду ў яго было ўжо даволі чаго, каб прывесьці яе ў захапленьне і ў поўную лагоднасьць да сябе. У яго ўжо было шэсьць чамаданаў, туга напакаваных, і напакоўваліся яны з самага пачатку вайны. Эльза сапраўды аж закалацілася ад захапленьня. Яна цяпер адразу стала такой багатай франціхай, якой з роду не была. Яма сябе вельмі добра адчула ў гэтай невядомай ёй экзатычнай краіне, дзе ўсяго так многа і дзе так лёгка ўсё прыходзіць у рукі, што нават яе Эмілю прыйшоў чын камэнданта і неабмежаваная ўлада над людзьмі, а ёй самой шэсьць чамаданаў. І яна пачала пераймаць ад свайго мужа манеру рысавацца перад людзьмі і навучаць усіх або сваёй рысоўкай, або ўладным словам ці крыкам. Яна сябе адчувала так, быццам тутэйшыя людзі аніяк не маглі абысьціся без яе. І больш за ўсё яна захаплялася тутэйшымі вышыўкамі на сукенках з белага палатна.
III
Позьняй вясной Кандрат Піліпчык зьявіўся ў родны куток. Расказвалі, што ён быў такі ўжо стары, што мала каму верылася, што толькі год таму ён яшчэ на поўную сваю сілу цясьлярыў. Цяпер ён быў прысутулены, маўклівы, са спушчанымі ўніз вачыма. Кашаль душыў яго бесьперастанку, і ён ужо зусім не курыў. Здавалася, ён анямеў ад таго, толькі яму аднаму вядомага, болю, які няспынна тлеў у ім. Ён прыйшоў сюды пехатой, з ядлоўцавым кіем у руках, і перш за ўсё доўга стаяў перад зарослым лебядой і шчаўлюком печышчам свайго дома. Таксама, як і раней, білася праз кучу каменьняў нейкая ўпартая расьліна, але нешта цяжка цяпер чалавеку глядзець на яе. Як і век вечны раней, крычалі па прылесьсі дробныя птушкі, але іх галасы былі чужыя і непатрэбныя. Пасьля Кандрат Піліпчык абышоў увесь гэты кут і ў кожнага пытаўся, асьцярожна і нават баязьліва:
— Пра Аксеню ніадкуль не чуць?
Людзей тут ужо было мала. Здавалася, што ўсе малыя дзеці за год вельмі вырасьлі і зыначыліся. У хаце, якая асталася на сваім месцы, жыло па некалькі сем’яў. Каля рэчкі былі зямлянкі. Мужчын мала было відно. Кандрат Піліпчык прабадзяўся тут чатыры дні, і здавалася, што ён быццам адзеравянелы. Ён бачыў, што ніхто тут нікому ні на што не скардзіўся і ўсе моўчкі чагосьці чакалі. І цяжка было сказаць, якія ў яго намеры і ў якой меры жывуць у ім яго жывыя імкненьні.
На пяты дзень прыйшоў паліцэйскі і павёў яго да Эміля Кубке. Кандрат Піліпчык назнаў гэтага паліцэйскага. Гэта быў недалёкі адгэтуль Сымон Шалуцька.
— Нашто ты мяне вядзеш, — сказаў яму Кандрат Піліпчык, — нібы ты не ведаеш мяне?
— Для камэнданта ты новы чалавек, — адказаў Шалуцька. — Ідзі.
Нельга сказаць, што Кандрат Піліпчык перажываў у гэтыя моманты якую-небудзь трывогу: у яго ўжо даўно было роўнае пачуцьцё, гэта была прытупленасьць усёй яго істоты. Бадай што спакойна ён падышоў да камэнданцкага дома. Гэта быў будынак школы. Ганак пры гэтым доме быў зроблены яго, Піліпчыкавымі рукамі. Шалуцька правёў яго праз увесь дом калідорам і вывеў на дворык па той бок дома. Эміль Кубке без мундзіра, у шлейках, сядзеў за столікам пад густым вецьцем разгатай ігрушы. Эльза, маладая і павольная ў рухах, выйшла з дома сьледам за Кандратам Піліпчыкам і ўставілася ў яго нерухомымі вачыма. Відаць, гэты стары тутэйшы чалавек быў ёй незразумелым дзівам тут, на гэтай чужой ёй і невядомай зямлі. І тым больш яна зацікавілася гэтым старым, што ён раптам спыніў на ёй свае вочы, і вочы яго раптам загарэліся, ажылі. І ўвесь ён у момант вока зьмяніўся. Адразу сышла у нябыт яго атупеласьць, назаўсёды скончылася яго панурасьць. Здавалася, яго твар уздрыгануўся ўсімі сваімі рысамі, і рух гэты астаўся жыць на ім. Кандрат Піліпчык нічога перад сабой не бачыў, апроч гэтай бялявай немкі. Яна стаяла перад яго вачыма як жывы кашмар пражытага ім гэтага года. Эльза была ў вышыванай сукенцы з тонкага палатна.
— Аксеніна сукенка, — прагаварыў, заікаючыся, Кандрат Піліпчык, і ўжо ніхто не мог утрымаць яго на адным месцы. Твар яго пабялеў, пасьля пачырванеў, і ён рушыў да Эльзы. З дзікім крыкам яна ўбегла ў дом. Кандрат Піліпчык узьбег на ганак і рвануў з усіх сіл дзьверы. Уся яго істота прагнула толькі аднаго: каб хоць што-небудзь трапілася пад рукі, што льга было б цяжка апусьціць на галаву гэтай вастраплечай немачкі. У гэтую хвіліну перапалоханы Эміль Кубке стрэліў Кандрату Піліпчыку ў плечы, і ён упаў мёртвы на ўваходзе ў калідор.
IV
Пра сьмерць Кандрата Піліпчыка стала вядома ў той жа дзень. Ужо да захаду сонца сярод жанчын ішла гаворка, што ў камэндантавай жонкі Аксеніны сукенкі. Адна жанчына, якую некалькі разоў раней прыганялі ў камэнданцкі дом мыць падлогу, расказала, што яна тады ўжо ўбачыла, як немка франціць у вішнёвай Аксенінай сукенцы, але пабаялася гэта каму-небудзь расказваць. Другая жанчына якраз учора бачыла, што немка сядзела на ганку ў вышытай Аксенінай сукенцы. Трэцяя жанчына з плачам пачала гаварыць, што ў немкі зялёная шаўковая сукенка яе маладзейшай дачкі. Знайшлася жанчына, якая ўкленчыла, згарнула рукі і пачала клясьці немку за тое, што яна носіць жоўтыя туфлі, тыя самыя, якія летась шыліся яе маладой незамужняй сястры. Адзін з тутэйшых людзей, ціхманы чалавек, сказаў:
— Я гэтага Кубке памятаю, як ён шнырыў тут летась. Ён быў у тых самых дэсантніках.
Назаўтра па зямлянках, па ўцалелых пунях — дзе толькі жылі людзі — ішла гаворка, што ў Кубке і яго жонкі ўсе тыя рэчы, якія прапалі тут летась у часе пажару і грабяжу. І раптам усё выбухнула наверх, тое, што было дагэтуль затоена ў душы. Быццам толькі цяпер у поўнай меры дайшлі да сьвядомасьці смутак і жальба па забітых дачках, па абязьвечаных дзецях. Са страшнай сілай кожны адчуў, што жыве як пад зямлёй. Было падобна, што дагэтуль людзі не маглі апамятацца ад грому раптоўнай навалы і толькі цяпер дайшлі да поўнай сьвядомасьці сваіх спраў. З меншым, як летась, парывам адчаю, але з глыбейшым горам, з прыгнечаньнем усёй душы пачалі плакаць і галасіць жанчыны па дзецях, па хатах, па ўсім тым, што было раней і чаго няма цяпер. Тут, у лесе, было такое месца, дзе з пескавой выдмы цягнуўся ўгару густы верас. Выявілася, што ў гэтым верасе ў леташнюю восень мокла пад дажджамі акрываўленая кофтачка Піліпчыкавай Аксені, у якой яна была ў той страшны дзень мінулага лета. Прыходзіў з зарэчнага боку чалавек і казаў, што па тым тыдні памёр яго хлопец, якога паліцэйскі быў зьбіў кулакамі ў канцы зімы, калі немцы забіралі аўчыны. Прыйшло двое людзей з мястэчка, якое ўваходзіла ў гэтую воласьць. Яны расказалі, што Піліпчыкава Аксеня была знойдзена мёртвая ў іхнім лесе перад самай мінулай зімой. У аднаго з гэтых людзей гітлераўцы забілі брата і забралі ўсю жончыну адзежу. Перад захадам прыйшла чутка, што паліцэйскія без труны і ўпотайкі, каб ніхто з людзей не бачыў, закапалі Кандрата Піліпчыка за камэнданцкім домам на куп’істым выгане. А адразу пасьля захаду сонца, на старой параконнай брычачцы, праехала аднекуль дадому бялявая Эльза. Яна была ў зялёнай сукенцы, і за ёю конна ехаў Сымон Шалуцька, які стараўся не глядзець у вочы людзям, якія трапляліся яму па дарозе. Эльза ж пазірала ўсім у твары, і жанчына крыкнула ёй усьлед:
— Сучка! Ці скора напухнуць твае ногі ў туфлях маёй сястры?
Неўзабаве выявілася, што двое местачкоўцаў і зарэчны чалавек не пайшлі дадому, а былі тут. Як сьцямнела, сярод леташніх асмалкаў пачаў зьбірацца натоўп жанчын і мужчын. Зарэчны чалавек пайшоў наперадзе. Усе бачылі, як ён дастаў з разоры ў агародзе вінтоўку. Двое тутэйшых мужчын выйшлі са сваіх пунь таксама з вінтоўкамі. Два местачкоўцы раптам сказалі ўсім не ісьці адразу к камэнданцкаму дому, а толькі тады, калі гэты дом пачне гарэць. І пасьля гэтага два местачкоўцы зьніклі. З імі пайшла жанчына, якая нядаўна кляла Эльзу за сястрыны туфлі, два тутэйшыя мужчыны з вінтоўкамі і зарэчны чалавек. Камэнданцкі дом пачаў гарэць толькі пасьля поўначы. Шэсьць паліцэйскіх выбегла з дома, і яны ўбачылі, што семы, які стаяў перад домам на варце, ляжыць мёртвы. Мужчыны далі залп з вінтовак. Чацьвёра паліцэйскіх упалі, два кінуліся ўцякаць. За імі пабеглі мужчыны. Натоўп жанчын з каламі і віламі кінуўся к дому. Адстрэльваючыся з рэвальвэра, Эміль Кубке стараўся прарвацца праз натоўп і цяжка параніў дзьвюх жанчын. Цяжкі кол з размаху апусьціўся на яго галаву, ён захістаўся і пабег у бок куп’істага выгану. З дзікім позіркам ашалелых вачэй Эльза ў той самай зялёнай сукенцы выскачыла з ахопленага полымем дома і пабегла сьледам за сваім Кубке. Але Кубке доўга бегчы не мог. Ён упаў, спатыкнуўшыся, на купіну. Яго ляжачага пранізалі віламі. Эльза выбегла к лесу і крычала і выла, чуючы, як натоўп жанчын бяжыць за ёю. У лесе яна сьціхла і стала кідацца паміж хвоямі. Яна раптам зьнікла ў цемені.
— Яна тут недзе, — закрычала адна жанчына, — абкружым усё гэта месца.
Зарэчны чалавек раптам зьявіўся тут і расставіў усіх шырокім кругам. Праз гадзіну пачало сьвітаць, і заўважылі, што Эльза сядзіць на разгалістай сухой старадрэвіне, прыхінуўшыся грудзьмі і тварам да ствала. Вострыя яе плечы дрыжалі. Адзічэлыя яе вочы бегалі па людзкіх тварах унізе пад дрэвам.
— Злазь, сука! — пачула яна голас зьнізу.
Яна ўздрыганулася і папаўзла вышэй. Каменьне паляцела ёй наўздагон, і адзін камень уцэліў ёй у патыліцу. Яна пакінула брацца вышэй, пачала асядаць на сукі. Жанчына стала на ніжэйшы сук і з размаху стукнула віламі па Эльзіных плячах. Эльза паехала ўніз, зачапілася зялёнай сукенкай за сухое гольле і павісла галавой уніз. Яна яшчэ жыла некалькі хвілін і кончылася так, быццам задушылася сваім уласным горлам. Натоўп стаяў навакол яе. Узышло сонца, і зарэчны чалавек прывёў аднекуль жывога Сымона Шалуцьку. Адзін местачковец сказаў перад натоўпам:
— Цяпер усе за мной, у трэці зарэчны лес, хто хоча ўзяць зброю. Мужчыны і жанчыны! І слухаць, што я казаць буду.
Сымон Шалуцька хацеў кінуцца на калені, але яго штурханулі ісьці.
Праз некалькі хвілін гэтае месца апусьцела. Дзень прайшоў к вечару. Перад захадам сонца схмурнела, і ўзьняўся вецер. Зьбіралася к начы на дождж. Зашумеў лес. Чуўся скрып гольля, якое адцягвалася ўніз апруцянелай Эльзай у зялёнай сукенцы. Бялявыя валасы яе зьвісьлі, і ўся яна размахвалася ў такт сухому скрыпу.
/Кузьма Чорны. Збор твораў у 8 тамах. Т. 2. Мінск. 1972. С. 370-379./
Николай Карлович Романовский (Кузьма Чорны) – род. 11 (24) июня 1900 г. в фольв. Борки Слуцкого уезда Минской губернии Российской империи, в крестьянской семье.
Окончил Тимковичское народное училище, в 1916-1919 гг. обучался в Несвижской учительской семинарии. В 1923 г. поступил на литературное отделение педагогического факультета Белорусского государственного университета и в том же году в газете «Савецкая Беларусь» были опубликованы его первые произведения под псевдонимом Кузьма Чорный. С 1923 г.— член литературного объединения «Маладняк», в 1926 г. перешёл в литературное объединение «Узвышша». С 1934 г. член Союза писателей СССР и БССР.
14 октября 1938 г. был арестован и был заключён в Менскую тюрьму, где провёл 8 месяцев, в том числе 6 месяцев — в камере-одиночке. 8 июня 1939 г. был освобожден. С 1941 г. в эвакуации, работал в газете «Раздавім фашысцкую гадзіну».
В 1944 г. вернулся в Минск, где и умер 22 ноября 1944 года и похоронен на военном кладбище в Минске.
Литература:
* Рагуля А. У. Чорны Кузьма. // Беларускія пісьменнікі. Біябібліяграфічны слоўнік ў 6 тамах. Т. 6. Мінск. 1995. С. 282-284.
* Махнач Т. М. Чорны Кузьма. Бібліяграфія [На рускую мову. Аксенины следы: (Рассказ) / пер. А. Сверановская // Труд. 1942. 29 июля.] // Беларускія пісьменнікі. Біябібліяграфічны слоўнік ў 6 тамах. Т. 6. Мінск. 1995. С. 289.
Гарасься Беласьць,
Койданава
Кузьма Чорны
ДЗЁННІК
2-га ліпеня 1944 г.
Можа, заўтра, а можа, паслязаўтра наша армія забярэ Менск. Падыходзіць канец нашым пакутам. Дзякаваць богу, і хвароба мая пакрысе пакідае мяне. Ад часу, калі я захварэў, прайшло ўжо год і сем месяцаў. Не было яшчэ такога, каб мая паправа спынілася. Увесь час павольна сочыцца ачуньванне. На гэта я спадзяюся на далейшае і гэта трымае маю душу ў жывой раўнавазе. Ужо і цяпер як мае быць, лёгка і многа, як і да хваробы, працую. Якое гэта шчасце! І як я бываю няўдзячан лёсу, калі часамі мяне апаноўвае смутак! Гэтымі днямі я заўважыў, што ўжо добра бачу ліст паперы ўвесь так, каб пісаць на ім роўным радком, які б шырокі ліст паперы ні быў. А яшчэ шэсць месяцаў таму, калі пачынаў перапісваць «Пошукі будучыні», мне была пакута выпісаць роўна загаловак і першы радок. Я цыркулем мераў раўналежнасць радка ад берага паперы. Учора паслаў у Цімкавічы паштоўку, хоць там, можа, яшчэ і немцы. Але пакуль паштоўка туды падпаўзе, то напэўна ўжо берлінскага гадаўя там не будзе. Сёння быў дождж. На двары мокра. Я пішу, бачу з вакна мокры дах, і ў душы маёй ціхая радасць, вялікая: як добра я ўжо бачу! Сем гадзін. Перад вечарам. Дома са мной толькі адна Іра, любая мая ўцеха1! Заўтра да паўдня трэба напісаць артыкул для «Известий». Цяжка мне пісаць па-расейску, а ў іх няма перакладчыка з беларускай мовы... Трэба яшчэ думаць, як бы павячэраць. Ад дрэннай яды (і тае вельмі мала) я апошнім часам аслабеў.
4-га ліпеня 1944 г.
Учора нашы забралі Менск. Нямецкая навалач прэ з Беларусі на ўсе застаўкі. З гэтае прычыны ўчора ўвечары сабраліся: я, Цімох Крысько2, Алеся Александровіч3. Больш нікога няма, усе нашы ў Гомелі. Я выпіў добрую шклянку віна, гэта ўпершыню пасля хваробы. І нічога. Дзякуй богу, я здаравею. Учора ўночы паведамілі ў зводцы, што ўзялі Цімкавічы, Вялікую Раёўку, Жавалкі... Родныя мае мясціны. Як мая душа рвецца туды! Яна заўсёды там. Там жывуць усе мае персанажы. Усе дарогі, пейзажы, дрэвы, хаты, чалавечыя натуры, пра якія я калі-небудзь пісаў. Гэта ўсё адтуль, сапраўднае. Пішучы пра Скіп'ёўскае Пераброддзе, я думаю пра Скіп'ёва каля Цімкавіч, паміж лясамі Скіп'ёўшчынай і Ліхадзёўшчынай, мілае малое Селішча, хараством якога заўсёды захаплялася мая маці нябожчыца.
5 ліпеня 1944 г.
Яшчэ няма шасці гадзін. Толькі што званілі з радыё. Ледзьве адпрасіўся, каб не пісаць сёння, а няхай ужо хоць заўтра пра заняцце нашымі Баранавічаў. Жаночы голас быў упарты і непадатлівы. Значыцца, Баранавічы, відаць, ужо забраны. Раз перадача для заграніцы, то трэба напісаць аб беларускай нацыянальнай трагедыі, рэшткі старых нямецкіх акопаў, былой польскай граніцы.
Учора заходзіў Гутараў4 пытацца, што ім рабіць: яны пішуць нейкі дослед аб Я.Купалу, а «Кліч да беларускага народа»5 і выступленне на першым беларускім радыёмітынгу з Казані зімой 1941 г. пісаў Купалу я. Баўдзей6 так проста і ставіць справу, а іншыя не ведаюць, што зрабіць: мне ці Купалу аддаць гэтыя тэксты. Мне і самому ўсё гэта нядобра, але тады не напісаць гэтага я не мог.
8 ліпеня 1944 г.
Вострае ўзбуджэнне з прычыны вызвалення Менску ападае. Я ўжо спакайней працую. За ўчора і сёння давёў да канца другі раздзел «Скіп'ёўскага лесу». Мучуся ад паняверкі, што батальныя сцэны мае не што іншае, як глупства. Хоць бы хутчэй ужо дапасці да таго, калі можна будзе на ўсе бокі паказваць душу Канстанціна Прыбыткоўскага. Думаў многа пра тое, што трэба вырысоўваць разнастайныя тыпы нашага народа. Буду кіравацца сам сваімі думкамі, якія сфармуліраваў у сваіх артыкулах-перадавых у № 1 часопісу «Беларусь» «Дзень добры, Беларуская зямля» і № 3 «За шчасце народа». Учора ўвечары быў нешта ў трывозе і неспакоі.
9 ліпеня 1944 г.
Зранку ездзіў з Цімахом у Ізмайлаўскі парк. Тры гадзіны мы адседзелі на пнёх. Я расказваў што-нішто з гісторыі мястэчка Цімкавіч і характар і паходжанне цімкаўцоў і іх прозвішчаў. З сямі да дзевяці падвечар пісаў «Скіп'ёўскі лес». Думаю аб драме. Чытаў Л. Ляонава ў «Правде» «Взятие Великошумска», і паняверка мая, што «Скіп'ёўскі лес» пішацца вельмі дрэнна, зменшылася.
Думаю аб той горкай праўдзе, што ніколі не меў магчымасці пісаць тое, што самае важнае беларускай літаратуры і дзе б я сапраўды павярнуў бы горы. А то ўсё пішу на ўсялякія прамежныя тэмкі, пасля якіх думаў, што пазатыкаю горлы дурням і брахуном і тады ўжо вазьмуся за тое вялікае, што хачу і магу напісаць. Дай божа па-сапраўднаму ачуняць. Пасля вайны буду пісаць як хачу і магу.
10 ліпеня 1944 г.
Сёння рана пайшоў у рэдакцыю. Там пісаў, пакуль нікога не было. Цяпер каля шасці гадзін па паўдні. Сумна, пайсці няма да каго, нашы бадай што ўсе ўжо то ў Гомелі, то ў Менску. Адзіная мая ўцеха ў працы, яна мяне ратавала заўсёды. Калі ўжо заеду ў Менск, тады не будзе смутку. А сёння яшчэ да вечара многа пісаць трэба.
8 жнівеня
Колькі чаго парабілася за месяц! Ужо і ў Менск незадоўга. Можа, ужо будзе свой сталы прытулак, і, можа, мне суджана яшчэ пабачыць мілыя Цімкавічы. А што, калі і хата мая асталася і стаіць? Гэта будзе вялікае шчасце. Там жа, у ціхім жыцці можна будзе ачуняць як мае быць і напісаць усе задуманыя раманы.
Прыязджала з Менска Хайноўская7. Яна асталася такая ж мілая, разумная і практычная ў самым найлепшым сэнсе. Усё ўмее і можа зрабіць і ўсё ацаніць праўдзіва. Яна казала: «Адна з вашых сёстраў увосень сорак першага году прыязджала ў Менск шукаць вас». Анюта8 гэта ці Маша9? Мілая Маша, у годы майго студэнцтва яна была мне як маці. У часы ўсіх маіх няшчасцяў гэта была шчырая сястра. Яна і Рэня10 - самыя мне блізкія. Калі жыва яна цяпер і здарова! Ужо больш як месяц ніяк не магу напасці на яе след. Апошнія дні вельмі трывожыўся аб гэтым. Зімою дзевяцьсот дваццаць шостага года многа пісаў пра яе ў дзённіку11.
9 жнівеня
Я сам не свой увесь гэты час. У Маскве страшна аставацца далей жыць. Гэты вялікі горад не дасць мне як мае быць ачуняць. І жыць не ў Беларусі больш не магу. А дзе жыць у Менску? І як там жыць на попелішчы? Што там есці? Пайшоў сёння рана ў рэдакцыю. Думаў, пакуль яшчэ там нікога не было, пісаць непатрэбную працу: перадавы артыкул у «Беларусь» № 5. Артыкул ужо напісаны, але цэнзар вымагае, каб там было як найбольш шаблону. Ратуй мяне божа ад гэтай работы больш. Аднак жа ў рэдакцыі нічога не рабіў, бо адразу найшло людзей, і падняўся гармідар, і ўсе мае дуды вобземлю.
Сазваніўся з Глебкам12 у выдавецтве. Ужо з тону яго гаворкі ў тэлефон пачуў, што ён нейкі нецярплівы. І сапраўды. Са мною ён нічога не гаварыў, апроч дзвёх якіх фразаў, якія ён мог бы сказаць і не мне, і якія я мог бы пачуць і не ад яго. Я адразу і пайшоў. І яму было ўсё роўна. Адным словам, яму ні да мяне і ні да кога, хто не п'е гарэлкі. Яго губіць не гарэлка, а тое, што ён менш за ўсё Пятро Глебка, а найбольш «Нонік», ці, як яго звала цешча, «Нёнік». Пястунчык. Пасля таго, калі Купала ўпаў з дзесятага паверху гасцініцы «Масква» і сканаў, Глебка сказаў быў мне: «Ён жыў як паэт, і памёр як паэт». У гэтай фразе ўвесь Глебка-Нонік. Ён хоча жыць, як «паэт», гэта значыцца, як матыль у бляску дня. Гэта і вечны кавалерчык і п'яніца. «Суждены нам благие порывы, но свершить нам ничего не дано»13. Ён самы асвечаны і культурны з усіх сённяшніх жывых беларускіх пісьменнікаў і самы большы абладальнік яснай думкі. Вышэйшая асвета дала яму вялікую карысць. Яго талент узбагачан думкаю, ясным розумам. Кафедра беларускага ўніверсітэта была б ашчасліўлена такім прафесарам. Але ж, бачыце, і «жыць як паэт». Нёнік! Дык якое дзіва, што ён п'е цяпер дзень і ноч, калі яго і спасцігла вялікае няшчасце! Хоць у маёй галаве дзесьці варушыцца думка, што ён цяпер, п'ючы дзе-небудзь замкнуўшыся абы з кім, хто трапіцца, часамі ўспамінае аб «паэтычнасці» ўсяго гэтага. Калі з ім няньчацца, ён прымае гэта як абсалютную няўхільнасць. Ён паабяцае прыйсці заўтра, а прыйдзе праз два тыдні, а найчасцей зусім не прыйдзе, калі абяцаў прыйсці. Яго ёсць за што любіць. Я люблю яго. Я даражу яго дружбай. З ім цікава гаварыць. У мінулую восень, калі я пераехаў жыць у «Якар», і зімою я так прагнуў, каб ён да мяне заходзіў! Мне была радасць, калі я бачыў, як з'яўлялася ў маіх дзвярах яго мілая галава. Тым большая была мая радасць, што гэта было пасля цяжкай хваробы, калі не вельмі часта заходзілі да мяне нават і тыя, што цеснай дружбай былі звязаны са мною праз многа год. Вядома, з хворым быць нецікава, гарэлкаю ён не частуе. Дык каб Нонік не акідаў мяне, я прыдумаў карміць яго ў кожную нядзелю абедам. Значыцца, ужо раз на тыдзень я мог гаварыць з ім. Абедаць прыходзіў ён ахвотна. Выходзіла, што хоць адзін друг не адвярнуўся ад мяне, калі я станавіўся пасля хваробы на ногі! Тады я, узрадаваны, пачаў часта частаваць яго гарэлкай. Дык ён вельмі ахвотна заходзіў часта. Цяпер, калі я ўжо намнога выратаваўся ад рэштак хваробы і душа мая паздаравела, і мне не страшна, калі і два месяцы ніхто да мяне не зойдзе, я занядбаў гэтую агідную куплю дружбы за гарэлку. Пайковая гарэлка ідзе на рынак, Рэня выменьвае за яе прадукты. Я больш ем агародных вітамінаў, але звыш чатырох месяцаў не бачыў Глебкі. Ён жыў цэлы год са мною ў адной гасцініцы «Якар», я на трэцім паверху, а ён на чацвёртым. Таму назад з месяц я напісаў яму пісьмо. Яно вярнулася назад, бо ён паехаў у Менск. 10-га жнівеня я зноў зайшоў да яго ў выдавецтва. У гэты дзень ён пагаварыў са мною, але ён злосны, раздражнены. Цяпер ужо ён мае патрэбу ў сяброўскай ласцы. Мне ўжо ён не патрэбен, калі ён забыўся, што дружба сапраўдная трымаецца не гарэлкаю. Бог з ім. Але мне хочацца паспрабаваць, ці не будзе яму якой-небудзь палёгкі ад шчырасці ў сяброўстве. Ён мучыцца. Яго Ніна паехала з немцамі і жыве ў Кенігсбергу. Глебкава пакута тут своеасаблівая. У гэтай пакуце многа холаду і чорствасці. Гэта ўласціва яго натуры. А блізкага чалавека ён не страціў. Сяброўскай блізасці ў яго з жонкаю ніколі і не было. Ён чорствы і сухі, а яна закаранелая мяшчанка, дурная, зайздросная і хцівая. 13 жнівеня 1944 г.
20 жнівеня
Ужо больш за тыдзень прайшло, а яшчэ не сышло з мяне зусім уражанне ад мае гаворкі з П.К.Панамарэнкам14. На тым тыдні ў пятніцу папрасіўся я на прыём. Я не мог больш цярпець. Я падрыхтаваў тэзісы і хвілін сорак дакладваў яму: 1) аб цэнзуры ў вобразе Дадзіёмавай15, якая мову беларускай літаратуры хоча перайначыць на свой лад, 2) аб тым, што я не маю магчымасці пісаць свае раманы і 3) што я, як чорнарабочы, пісаў і пішу бесперапынна публіцыстычныя тэксты без подпісу, яны друкуюцца, устаўляюцца ў тэксты рэзалюцый антыфашыстоўскіх, скажам, з'ездаў, друкуюцца ў зборніках Купалы як купалаўская публіцыстыка... А я хаджу спрацованы і хворы і жыву ў катуху. Гаворка ішла гадзін тры, да паўночы. Я паставіў пытанні проста. П. Панамарэнка ў часе гаворкі сказаў, што ён вызначае мерапрыемствы: адчыненне пры акадэміі навук двухгадовых курсаў - інстытуту мовы. Сабраць туды такую нізавую інтэлігенцыю, як сельскіх маладых настаўнікаў, і зрабіць з іх ахавальнікаў чыстаты беларускай мовы ў школах і нізавым друку. Адчыненне пры беларускім універсітэце факультэта журналістыкі. П. сказаў, што здыме з пасады цэнзара Дадзіёмаву. Узгаварыліся, як я сядзеў у турме, я сказаў, як і чым мяне катавалі. Уражанне ад гаворкі было добрае, я паспакайнеў і крыху супакоіўся. Я паказаў яму забракованы цэнзурай мой перадавы артыкул у № 5 «Беларусь». Там аб тым, што нямецкая акупацыя была для беларускага народа не толькі парою пакуты, але і парою ўзвышэння, гартавання і гістарычнага ўзняцця народа як нацыі і ўзмацнення яго нацыянальнай самасвядомасці. Народ пакінуў быць пастухом і стаў генералам. Наша шчасце, што мы належым да СССР, каб не - то што было б з намі? П. сказаў, што гэта яго думкі, «артыкул бліскучы» і цэнзуру ён «ператрасе». Гаварылі пра ўсялякую драбязу, але мне важную: я папрасіў памагчы мне ў Менску дастаць дзе жыць, хоць хату якую. Ён абяцаў. Назаўтра ён выклікаў з Менска Лынькова16. Чакаю хуткага пераезду ў Менск, паспакайнець там душою, узмацнець целам і пісаць, раман за раманам, а то ўжо тут не магу больш.
Нешта такі ў лесе здохла: час ад часу пачаў заходзіць Глебка. Яму трэба парваць усе сувязі з бялькевічаўскім мяшчанствам у Менску і вытруціць з душы (не з душы, а з думак) памяць аб Ніне17. Звязаўшыся ў маладосці з ёю, ён, гэты тады просты і шчыры сялянскі хлопец, ачарсцвеў і пачаў мяшчаніцца. Чутно ад людзей, што яна цяпер нават яшчэ выступае па радыё з Кенігсбергу.
Ужо дзён чатыры, як хварэю на грып. Хвароба пагоршвае настрой. Смутак. Міхала і Юрася18, мусіць, няма жывых. Пісьмо з Цімкавіч. Маша і Анюта жывы. Дом згарэў. Каб быць у Менску ў сваім ціхім кутку і пісаць!
21 жнівеня 1944 г.
Грып. Слабасць. Хіліць у пасцель. А ляжаць не магу. Думкі мучаць. І Рэня адчувае сябе дрэнна. І ёй вельмі нездаровіцца. Небарака, яна ператамілася, гэтулькі ёй клопату і працы!
Толькі што зайходзіў на паўгадзіны У.Фінкель19. Ён бядуе. У Беларускай акадэміі няма больш жыдоўскага аддзелу. У Менску няма і, мусіць, не скора будзе жыдоўская газета. У Беларусі вельмі мала асталося жыдоў. Уры Фінкель верны сын свайго народа. Патрыятычны сум яго - гэта шчырая пакута яго душы аб трагедыі свайго народа. Уры Фінкель належыць свайму народу і разам з ім варт вялікай пашаны. Гэта чалавек жыдоўскай культуры. Няхай да яго вернецца яснае шчасце душы.
Сённяшні момант беларускай гісторыі важан не толькі выгнаннем з Беларусі немцаў. Беларусь - усходняя славяншчына. Немец тут ніколі не будзе панаваць. Вельмі важным момантам сёння ёсць нам тое, што адбываецца ў Польшчы. Здаецца, што кладзецца канец польскаму зямельнаму магнацтву. Польшча без зямельных магнатаў гэта ўжо малое зло. Наўрад ці ў бліжэйшыя дзесяцігоддзі Польшча будзе сунуцца зноў рабіць у Беларусі сваю граніцу, хоць спробы даводзіць, што Польшча «мае права» апалячваць Беларусь, могуць быць. Як бы там ні было, а раман аб Рыгору Сухменьчыку калі-небудзь павінен быць напісан. Пісаць буду, ужо здаўшы ў друк «Вялікі дзень», «Пошукі будучыні», «Скіп'ёўскі лес», «Смага», кнігу аповесцей «Сумліцкая хроніка», «Млечны шлях», «Лявончыкава Ліда і Якубаўскі карчмар Сымон Біруля». Раман «Сыны Хведара Нявады» і драма.
Каб не выветрылася з памяці, запішу аб рамане пра Рыгора Сухменьчыка.
Асобы рамана:
1. Залеўскі (Эдвард Вайніловіч?), зямельны магнат.
2. Рыгор Сухменьчык, аконам, праваслаўны мужык з Кудзінавіч, салдат.
3. Сухменьчыха. Каталічка.
4. Анця. Дачка.
5. Яраслаў, сын.
6. Фэлька, Сухменьчышын брат, Сцяпура.
7. Яго жонка.
8. Юрась, іх сын.
9. Бацька Фэльчыхі, сарвэтнік у Сумлічах-Цапры, Жупранах.
10. Другая жонка Залеўскага ў эміграцыі (у Польшчы).
11. Сын Залеўскага ад другое жонкі.
12. Васіль-Лукаш Брандэцкі.
13. Сцяпан Хлябцэвіч.
14. Хлябцэвічыха.
15. Зоя Хлябцэвіч.
16. Студэнт Адамчук, яго трагічная смерць пасля.
17. Муж Зоі Хлябцэвіч.
18. Фэлькава дачка, Юрасёва сястра.
Дзе адбываюцца падзеі рамана
1. Рачкевічы, Залеўскага ўладанне.
2. Мястэчка Сумлічы, адкуль родам Фэлькава жонка.
3. Сцяпура Фэлька родам з Якубаўшчыны. Там на вузкіх палосах паміж двух лясоў паставіў сабе хату і жыў там. (Гэта калі пашыралася пасля рэвалюцыі мястэчка Сумлічы.)
4. Міроўшчына, прададзеная Залеўскім, дзе Рыгор Сухменьчык купіў сабе рату зямлі.
5. Горад Нясвіж. Каля яго дробны маёнтачак Раткава, дзе знайшоў сабе другую жонку з грашыма Залеўскі, пасля лета 1920 году.
6. Менск.
7. Варшава.
1. У рамане павінна быць добра і дакладна сказана аб мясцінах і пунктах, дзе адбыліся падзеі ў розныя часы і дзе завязаліся і развязаліся справы.
2. Павінен быць распрацаваны дакладна лёс кожнага персанажа.
3. Распрацаваць квадры-абсягі-малюнкі рамана.
4. Часткі рамана. Раздзелы. Змест іх усіх і нумарацыя.
5. Назва рамана.
Няшчасны і мілы Фінкель, жыве ў «Якары» на чацвёртым паверху ў агульным нумары. Ён пісьменнік і вучоны. За час вайны ў яго памерла з голаду двое дзяцей20. На тым жа паверху ўсю зіму займала асобны нумар мадам Дадзіёмава, цяперашні цэнзар над усім друкам БССР. Да вайны яна з году ў год была ў такім чыне: «намеснік начальніка ўпраўлення справаў мастацтваў пры Саўнаркоме БССР». Самай важнай адзнакай гэтай установы была тая, што ў ёй ніколі, за год дзесяць, не было сказана ніводнага беларускага слова. А беларускае мастацтва было тым пунктам, навокал якога збіраліся сотні прайдзісветаў ваяваць за медалі і ордэны. Такім парадкам ішло спустошанне мастацтва і з яго выветрывалася душа народа. Дадзіёмава не з гэтага вядомая асоба. Яна вядомая з іншага. Гэта хітрая і спекулянцістая местачковая жыдоўка, якая дасягнула немалое пасады ў рэспубліцы. Яна сябра партыі. Але яна плюе на ўсё. У партыйнасці яна бачыць не ідэю, а і кар'еру. У іншых умовах яна ўладала б мануфактурным магазінам. Яна некультурная і нават непісьменная (па-беларуску яна чытае дрэнна і зусім не ўмее пісаць). Яна адцуралася свае нацыянальнае жыдоўскае культуры і асіміліравалася. Куды? Вядома, як і кожны паразіт, яна ішла на гатовае. Працэс асіміляцыі ішоў у гатовую ўжо вялікую расейскую культуру. Але яе прырода не дазваляе так адразу асімілявацца. Яна гаворыць па-расейску так, што трэба смяяцца. Да якой жа культуры яна належыць? Да жыдоўскай? Не. Да расейскай? Не. Да беларускай? Не. Яна выраклася жыдоўскай культуры, імкнецца і не дайшла да расейскай і стараецца мець высокую пасаду пры беларускай. Навадняючы беларускія ўстановы, Дадзіёмава выгнала з іх беларускую мову. А цяпер, бачачы, што як бы дзьме беларускі вецер, яна, цэнзар, калечыць сваім алавіком мову беларускай літаратуры, думаючы гэтым паказаць начальству, што яна і ведае беларускую мову і займаецца ёю. Начальства гэтае (скажам, Гарбунова) лёгка ашукаць, бо яно само беларускае мовы не ведае і ніколі блізка ля яе не ходзіць. Усе гэтыя дні я чакаю: ці зніме П. Дадзіёмаву з пасады цэнзара, ці не? Калі не, дык - каму ж верыць і дзе шукаць ратунку?
А ўрэшце - аб чым думаць? Усё гэта глупства, не вартае пяра. Самае важнае - маё пяро і раманы. Пакуль жыву - дзяўбу пяром камень. Пяро трывалае.
25 жнівеня
Здароўе крыху як бы лепш. І настрой лепшы. Працаваў сёння над «Скіп'ёўскім лесам». Ужо гэта адно добра, бо тыдняў тры ўжо не браўся за яго. Заўтра пастараюся як-небудзь паслаць у Менск міламу Максіму Лужаніну пісьмо22. А бліжэйшымі днямі параю добрых слоў падзякаваць П.К.Панамарэнку за добрую гаворку. Назбіраюцца справы - зноў пайду да яго вырашаць. Гэта будзе ўжо не раней зімы або ў канцы яе.
6 верасня
Сёння закончыў трэці раздзел «Скіп'ёўскага лесу». Можа, добра, а можа, вельмі дрэнна. Такі я змучаны і духам і целам і так цяжка жыву, што не адчуваю. Патрэбен доўгі час у цішыні і спакоі.
8 верасня 1944 г.
За шэсць дзён пераклаў «Позняе каханне» Астроўскага23 - так гнаў мяне ў карак тэатр. І ўжо месяц ляжыць гатовы тэкст і не забіраюць. Гэта ўсё азіятчына ў эўрапейскай краіне Беларусі. Я мог бы звацца не Чорны Кузьма, а чорнарабочы. Колькі за свой век я зрабіў гэтых перакладаў і напісаў усяго, што без майго подпісу запоўнівае старонкі ўсёй нашай прэсы і ўсё на кавалак хлеба! Хлеб наш насушчны, усіх нас пасушыць.
Быў сёння ў ГІХЛе24. Дагаварыўся аб «Скіп'ёўскім лесе» і зборніку апавяданняў. Каб хоць у Менск, цішыня і спакой, хоць і на попелішчы. Абы ціхі кут і штодзень спакойна пісаць.
10 верасня 1944 г.
Учора ўвечары і сёння да паўдня чытаў К.Федзіна «Горький среди нас». Усё гэта мне чужое, але я бачу: Федзін сапраўдны пісьменнік і разумны чалавек. Я ўпэўнен: пра М.Горкага ён напісаў праўду. Сапраўды, мусіць, так жыў і такі быў М.Горкі, вялікі расейскі інтэлігент з рукамі рабочага. З гэтай кнігі відно, якое бяздонне паміж нашай тагачаснай інтэлігенцыяй, маладой, і той, да пакалення якой належыць Федзін у Расеі. Беларусы гаварылі аб адраджэнні Беларусі, г.зн. аб прыходзе беларускага народа да нацыянальнай дзяржаўнасці, а расейскія інтэлігенты не мелі ні сваіх задач, ні мэт. Для іх расейскі народ - гэта мужык з барадою. М.Горкі быў адзін, непаўторны, ён узвышаўся над імі ўсімі. Ён бачыў свой народ усюды, дзе былі яго рысы, ён меў глебу. А гэтыя не маюць глебы ў народзе, таму яны не ведаюць пра што пісаць, шукаюць тэм і сюжэтаў, гавораць аб нейкіх «літаратурных знаходках» і сядзяць макам на здрабнеласці расейскай савецкай літаратуры. Для іх калгаснік - гэта той самы мужык, які толькі згаліў бараду, а не чалавек, дзе, хто мае вочы, убачыць і знойдзе і Эжэні Грандэ25, і Івана Карамазава, і Андрэя Балконскага26, і таго, хто не стаў яшчэ літаратурным персанажам, але ўжо стаў героем Савецкага Саюза. У вялікай літаратуры персанажы маюць сваю біяграфію. А каб пісаць біяграфіі людзей, трэба ведаць, што народ - гэта мільёны індывідуальнасцей, кожны з сваім індывідуальным абліччам і лёсам, хоць і падначаленымі аднаму закону жыцця - нацыянальнаму і дзяржаўнаму. Чамусьці пасля кнігі К. Федзіна я пачаў думаць пра з'яву невядомую і чужую ўсяму таму, што ў той кнізе: я думаю пра вечнае сваё, пра Франціска Багушэвіча. Кожная тая кніга добрая, калі яна ўзбівае чалавека на сталыя і важныя думкі.
29 верасня 1944 г.
Пятніца. Ужо якраз тыдзень, як у Менску. Яшчэ жыву на падлозе ў доме, дзе Саюз пісьменнікаў. Няма дзе адаспацца і адляжацца. Усе дні баліць галава, хіліць на сон і зрок пагоршаў. Але здаецца, гэта ўжо апошні мой злы этап. Як-небудзь агораю кватэру і буду дбаць аб здароўі і пісаць. За гэтыя дні бачыўся з Р.Шырмам27. Ад яго пачуў тое, што ўжо чуў ад П.Пестрака28 і М.Танка. Каталіцкае духавенства, дзе якое было раней і якое дзе цяпер з'явілася, стала агентурай пана Сасноўскага, паланізуюць сваіх парафіян і тлумачаць, што няма ніякай Беларусі, а ёсць Польшча. Усё ідзе ад віленскага біскупа Ялжбыкоўскага29. Аб гэтым дакладна ведае і тужыць беларускі патрыёт менскі ксёндз Шутовіч30. Я цвёрда намерыўся пісаць старшыню Саўнаркома дакладную запіску, набраўшы фактаў. («Нацыянальныя польскія» сельсаветы ў Чарнагубаве і Каралішчавіч[ах].) Пальшчызна стараецца пакінуць польскага духу тут на наступныя пакаленні.
3 кастрычніка
Аўторак. У нядзелю ўвечары Пестрак расказваў Лужаніну, як яго мучылі ў польскай турме. Алаўкі паміж пальцаў, пампавалі ваду праз нос, білі гумавым кіем, замыкалі рукі ў кайданы. Я слухаў. Пестрак умее цікава расказваць. У яжоўскай турме ў Менску ўвосень 1938 г.31 мяне саджалі на кол, білі вялікім жалезным ключом па галаве і палівалі збітае месца халоднай вадой, паднімалі і кідалі на рэйку, білі паленам па голым жываце, устаўлялі ў вушы папяровыя трубы і раўлі ў іх на ўсё горла, уганялі ў камеру з пацукамі, але рук у кайданы не замыкалі.
Сёння ўночы пацукі не далі спаць. Я ўпоцемку думаў аб Антаніне Лукашэўскай і двох яе сынох. Усё гэта можа пад маім пяром ажыць і жыць доўгім, поўным жыццём. І да мяне прыйшла шчырая радасць. Перад світаннем я заснуў без трывогі і суму. Калі ўжо будзе тая кватэра і ціхі кут, каб пісаць! Просіцца з пяра артыкул у «Звязду» аб літаратуры.
4 кастрычніка
Серада. Хмурна. Дождж. Пісаў «Скіп’ёўскі лес». Трэба далей так, кожны дзень.
5 кастрычніка
Нічога не пісаў. Няма дзе падзецца і прыткнуцца з пяром. Чалавек з паўсотні за дзень перавярнулася. Мала ўсяго, дык прыехала яшчэ і ўлезла ў мой кут, дзе я жыву на голай падлозе, нейкая Найдус з хлапчуком, які адразу пачаў рваць мяне за камызэльку. Гэтая жыдоўка лічыць сябе польскай пісьменніцай і прыехала жыць у Менску. У Беларусі асталося сем пісьменнікаў беларускіх, а сябраў саюза пісьменнікаў у Беларусі звыш сотні. Лупсякоў32 ужо дванаццаць год піша, вучыўся ў унівэрсітэце і яшчэ ўсё не ведае граматыкі. Каб усе яны пакінулі пісаць сваю халтуру, а сталі будаўнікамі, краўцамі, кавал[ям]і, земляробамі або падвучыліся і сталі настаўнікамі, яны маглі б даць карысць рэспубліцы. Беларускай інтэлігенцыі бадай што ўжо няма, а гэтыя носяць яе імя і сціраюць з нашага жыцця беларускі характар.
Гэтая Найдус напусціла на ўсе два паверхі дому пісьменніка такога смроду, што Максіма Лужаніна цягне ванітаваць. Найдусяня мочыцца ў порткі, і яго маці, якая прыехала ў Менск узбагачаць польскую культуру на Лагойскай расейскай мове, нават і не парупіцца памыць сваё абасцанае стварэнне. Дагэтуль я ніколі яе не бачыў і не чуў, што яна ёсць на свеце. З першага спаткання яна пачала мне міласціва ўсміхацца, звысоку і ведаючы сваё вялікае дастоінства. З усімі яна адразу запанібрата, усіх навучае і ўсюды ўсаджвае свой нос. Пестрака яна называе сваім таварышам, «з ім я была ў Заходняй Беларусі ў падполлі». Яна высокая, як жэрдка, у акулярах і без сцёгнаў. У сіняй спадніцы да кален, і на панчохах рагі нейкага бруду. Спадніца ледзь закрывае калені і фалдаю ўціснулася ў зад. Але затое яна адзета «па-эўрапейску» - голыя калені і вузенькая спаднічка. Гэтая саранча бесперапынна загаджвае ўсё вялікае і добрае. Яна ж не хоча быць на сваім месцы: прадаваць у кааперацыі або - чорт яе ведае, якую ёй даць льга было б работу, чыстую работу яна загадзіць і на горшую лянуецца. Гэтая плойма аціраецца каля інтэлігенцыі і ўсё з прэтэнзіямі. Яна аблізвае языком словы: літаратура, навука, сацыялізм, камунізм, паэзія, драма, чалавецтва, Беларусь, народ, чалавечае шчасце, будучыня, патрыятызм, нацыя... Цяперашнім часам іх лексікон узбагаціўся словамі: «усиленный паёк, улучшенное питание, американские подарки через Красный Крест...» Гэта Дастаеўскага Лямшын за раялем. Прыжывальшчыкі і хлебаеды. Так Бэнда33 лез у беларускую крытыку, Клімковіч34 у беларускую літаратуру, Александровіч35 у культуру і грамадскую дзейнасць (сабе на кар’еру), Дадзіёмава ў мастацтва і цэнзуру і Модаль36 усюды, куды толькі льга лезці.
6 кастрычніка
Пятніца. Пісаў вельмі мала. Горне на сон. Баліць сэрца. Клопат і думкі аб кватэры. Рэня і Іра спяць на падлозе. Учора ўвечары заўважыў, што ногі апухлі да кален. Сэрца! У турме ў мяне апухалі толькі ступені. Прага мець ціхі свой кут і пасцель і вылежацца як мае быць. А тут абяцаюць, што кватэра можа быць толькі праз два тыдні. Гэта значыцца, што не менш месяца трэба чакаць. А два месяцы то напэўна. Баюся, што не вытрымаю да пасцелі і падушкі. Здань смерці мучыць мяне. Так я доўга не пацягну. І кому повем печаль мою? Хоць бы адзін хто блізкі і разумны, а Рэню буду берагчы ад трывог.
11 кастрычніка
Сёння многа і, здаецца, добра пісаў. 7 кастрычніка заходзіла да мяне не вядомая мне дагэтуль Марыля Шутовіч з Вільні, жонка ксяндза37 Адама Станкевіча38. Яна прыехала ў Менск, каб дайсці тут якое-небудзь рады: віленск[і] біскуп, пілсудчык Ялжбыкоўскі садзіць усюды па Беларусі на парафіі палякаў ксяндзоў, якія і прапаведуюць з амбоняў, што ўсе беларусы каталікі ёсць чыстыя палякі. Гэтая жанчына вельмі прыемная асоба, тыповая яшчэ нашаніўка. Да мяне прышла з просьбай надаць усяму гэтаму не рэлігійны, а палітычна-нацыянальны характар і так падаць у адпаведныя рэспубліканскія органы.
Прыехаў з Вільні мастак Сергіевіч39. Мілы чалавек і з вялікім талентам. Заходзіць часта. Пражыўшы з маленства і дагэтуль на Заходняй Беларусі, ён у нас аніяк не можа арыентавацца. Шукае падтрымкі і парад. Гэта нацыянальны мастак, поўны як мае быць.
22 лістапада
Бадай што ўжо месяц, як у «кватэры», дадзенай мне Саўнаркомам. Але ж якраз як тая камера ў турме, дзе я сядзеў у 1938 годзе. Можна сказаць, што я ўжо дайшоў да апошняй мяжы. Бруд, цемень - вокны глядзяць у чорны трохкутнік з высозных муроў. Пісаць няма як і жыць няма як. А тут жа, па адным карыдоры, рамантуюць кватэру Рыжыкаву. Там светла і добра. Там Рыжыкаву можна будзе круціць патэфон і гуляць у «пульку». У нас няма ўласнага жыцця, мы ўсё аддаём дзяржаве. Мы аддалі дзяржаве свае душы і таленты, але мы не Рыжыкавы. Я жыву як апошняе пакідзішча. І не таму, што мне хто зла хоча, а таму, што ў нас не эўрапейская дзяржава, дзе інтэлектуальныя асаблівасці чалавека робяць яго жыццё арганізаваным. А ў нас азіятчына. Падхалімства, хабарніцтва, чыноўніцтва, паклёпніцтва - за апошнія годы паднялося на вялікую вышыню. Колькі нашай інтэлігенцыі без дай прычыны гніе ў турмах і на высылцы! У мяне ўжо няма 70% здароўя. Я гіну і не магу выкарыстаць як бы трэба было свой талент. Сілы мае трацяцца і марнуюцца без карысці. Доўгія годы мяне мучыла ГПУ-НКВД. А цяпер замест таго, каб рабіць тое, што мне трэба рабіць, я палю ў печы, цягаю ваду, змываю гаўно ў прыбіральні, краду дровы, дастаю з дошчак цвікі, мыю сваю парваную і вываленую адзежу. Тут вайна не да канца вінавата. Тут многа ад хамства. Апарат НКГБ і тысячы чыноўнікаў займаюць увесь горад - яны ўмеюць і любяць рваць адзін аднаго і ўсіх за горла, а я гэтага не ўмею рабіць, дык не магу нават дастаць хоць тоненькі праменьчык дзённага святла ў вакно і мучуся ў пограбе. Божа, напішы за мяне мае раманы, хіба так маліцца, ці што?
Каментары
Упершыню апублікаваны ў часопісе «Полымя», 1965, № 4, амаль на цэлую трэць скарочаны рэдактурай і цэнзурай. Публікацыю суправаджаў грунтоўны артыкул С.Александровіча, даследчыка жыцця і творчасці К.Чорнага. Яшчэ больш (амаль удвая) скарочаны тэкст «Дзённіка» ў 8-м томе Збору твораў: хрушчоўская «адліга» змянілася брэжнеўскімі «прымаразкамі».
Друкуецца паводле часопіса «Полымя» (1988. № 4. С.155-163), дзе апублікаваны без скарачэнняў (публікацыя Р.Раманоўскай). Публікацыя суправаджаецца ўступным словам Васіля Быкава, які, у прыватнасці, назваў «Дзённік» яшчэ адным «красамоўным дакументам эпохі, хвалюючым сведчаннем багатай душы нашага волата слова, вялікага Кузьмы Чорнага».
Некаторыя стылістычныя ўдакладненні зроблены згодна з аўтографам, які захоўваецца ў сямейным архіве пісьменніка. Асаблівасці стылю пісьменніка (зайходзіў, смрод) як факт аўтарскай мовы празаіка пакінуты. Рознастылёвасць паасобных слоў (тыпу Менск- Мінск) уніфікавана ўбок пераважнага напісання.
Аўтограф дзённіка ўяўляе сабой малы агульны сшытак памерам 13 х 17,5 см у шэрай вокладцы, дзе захавалася больш як сто старонак. Пагінацыя праведзена толькі да 77-й старонкі, дзе і зроблены апошні легендарны запіс Божа, напішы за мяне мае раманы... На фарзацы сшытка аўтограф «Притыцкий». Паводле ўспамінаў дачкі Кузьмы Чорнага, Рагнеды, Сяргей Прытыцкі і падараваў гэты сшытак «майму бацьку», калі нейкі час жыў разам у Маскве ў гатэлі «Якорь». Мікалай Карлавіч аддаў сшытак дачцэ, дзе яна занатоўвала любімыя паэтычныя творы. Потым, калі сшытак спатрэбіўся, аддала яго назад бацьку, папярэдне выразаўшы спісаныя ёю старонкі.
Запісы К.Чорнага зроблены пераважна сінім атрамантам (хоць пісьменнік найбольш любіў чорны атрамант), почырк выразны, буйнаваты (часам, напрыканцы старонкі, запісы рабіліся дробнымі літарамі, аднак па-ранейшаму выразна).
Сшытак пачынаецца з празаічных нататак:
с. 1-5. Пачатак рамана «Скіп’ёўскі лес» (канчаецца фразай: Няма-ведама дзе ён падзеўся і ніякія пошукі не ўзвялі следства на праўдзівую дарогу);
с. 6 - пустая;
с. 7-16. Другі варыянт пачатку рамана «Скіп'ёўскі лес» (апошняя фраза: Праўдзівей сказаць, юнацтва яе пачалося разам з вайною. І хоць яна была такая...);
с. 18 - пустая;
с. 19-22. Трэці варыянт пачатку рамана «Скіп'ёўскі лес» (апошняя фраза: Пашла яна замуж толькі выбіўшыся з падлеткаў);
с. 23-52. Чацвёрты варыянт (самы буйны) пачатку рамана «Скіп'ёўскі лес» (апошняя фраза: Але гэта ўжо было роўна праз два гады), прычым на с.55 ад слоў як свой і вядомы здаўных пачынаецца кавалак тэксту чорным атрамантам.
с. 53-77. Дзённік (прычым паміж старонкамі 54-й і 55-й аркуш выразаны нажніцамі, аднак пагінацыя захавана). На с.73 тэкст 5 кастрычніка. Нічога не пісаў... да фразы Беларускай інтэлігенцыі бадай што ўжо няма, а гэтыя носяць яе імя і сціраюць з нашага жыцця беларускі характар уключна напісаны сінім атрамантам; запісы ад 11 кастрычніка (с.75) і да канца - чорным атрамантам.
1. Іра, любая мая ўцеха - так па-сямейнаму называлася дачка пісьменніка Рагнеда (нарадзілася 24 лістапада 1928 г.).
2. Крысько Цімох (1911 г. нар.) - сапраўднае імя паэта, празаіка, драматурга, крытыка, педагога, сакратара Беластоцкага аддзялення Саюза савецкіх пісьменнікаў БССР (1940-1941), больш вядомага пад псеўданімам Васіль Вітка, які ён ўзяў у гады вайны; з 1944 - адказны сакратар часопіса Беларусь. Для гэтага выдання К.Чорны і пісаў згаданыя неаднаразова ў Дзённіку «перадавіцы».
3. Александровіч Алеся (1904-1947) - літаратуразнавец, педагог; працавала ў Дзяржаўнай бібліятэцы Беларусі (1934-1936); сястра паэта Андрэя Александровіча.
4. Гутараў Іван (1906-1967) - літаратуразнавец, фалькларыст; у 1939-1941 дацэнт, загадчык кафедры расейскай літаратуры БДУ і вучоны сакратар Аддзялення грамадскіх навук АН БССР; у час вайны арганізатар і камісар партызанскіх атрадаў на Браншчыне, у 1943 г. адкліканы і вывезены ў Маскву «для выканання спецдаручэнняў»; займаўся адмыслова даследаваннем беларускага фальклору ў час вайны.
5. «Кліч да беларускага народа» - гэты артыкул пісьменніка быў апублікаваны ў газ. «Савецкая Беларусь» (11 студз. 1942 г.) за подпісам Я.Купала.
6. Баўдзей Л. - журналіст, аўтар артыкулаў і рэцэнзій пра творчасць К.Чорнага («Бацькаўшчына» // Советская Белоруссия. 1940, 18 дек.; Вобразы савецкіх людзей у творах Кузьмы Чорнага // Беларусь. 1946. № 1); асоба бліжэй невядомая.
7. Хайноўская Марыя Канстанцінаўна - супрацоўніца Дома пісьменнікаў (да вайны працавала загадчыцай медкабінета Дома пісьменнікаў); пасля вайны загадвала бібліятэкай Саюза пісьменнікаў.
8. Анюта (1906-1983) - малодшая сястра пісьменніка.
9. Маша (1902-1988) - малодшая сястра пісьменніка.
10. Рэня (Рэвека Свераноўская, 30.11.1899-30.03.1987) - жонка Кузьмы Чорнага.
11. ...пісаў пра яе ў дзённіку - даваенны пісьменніцкі архіў Кузьмы Чорнага не захаваўся (апроч паасобных аўтографаў у архівах НКВД, у асабістым архіве крытыка Алеся Кучара).
12. Глебка Пятро (1905-1969) - паэт, перакладчык, вучоны-грамадазнавец; у 1943-1945 працаваў рэдактарам выдавецтва ЦК КП(б) Б «Савецкая Беларусь».
13. «Суждены нам благие порывы.. - недакладная цытата з верша М. Някрасава «Рыцарь на час».
14. Панамарэнка Панцеляймон Кандратавіч (1902-1984) - савецкі партыйны і дзяржаўны дзеяч, у 1938-1947 займаў пасаду першага сакратара ЦК КП(б)Б, прызначэнне на якую ў чэрвені 1938 г. супадае з выхадам К. Чорнага з турмы на волю (8 чэрвеня 1938 г.).
15. Дадзіёмава Феня Ісакаўна - тагачасны начальнік Галоўліта БССР (інф. дачкі пісьменніка - Рагнеды).
16. ...выклікаў з Менска Лынькова... - Лынькоў Міхась (1899-1975), празаік; у 1938-1948 - старшыня праўлення Саюза пісьменнікаў Беларусі.
17. Глебка Ніна Іларыёнаўна - жонка Пятра Глебкі, якая ў час вайны заставалася ў Менску.
18. Міхась і Юрась - малодшыя браты Кузьмы Чорнага (адпаведна 1908 і 1912 г. нар.), абодва згінулі на вайне.
19. Фінкель Уры Гіршавіч (1896-1957) - крытык, літаратуразнавец; пісаў на жыдоўскай і беларускай мовах, аўтар кніг пра Мендэле Мойхер-Сфорыма і Шолам-Алейхема.
20. За час вайны ... з голаду двое дзяцей - у сапраўднасці падчас апошняй вайны сям’я Уры Фінкеля страціла трое дзяцей: сын Шалом (1939-1941) памёр у ташкенцкай лякарні 11 лістапада; дзве дачкі - Цыля (1931 г. нар.) і Авігаіл (1933 г. нар.) спаленыя ў ракаўскай сінагозе (1943). Сярод жыхароў мястэчка Ракаў, адкуль паходзіў Уры Фінкель, у спісе загінуўшых у час апошняй вайны, пазначаны: «Фінкель Давід з сям’ёй; Фінкель Долід з сям’ёй; Фінкель Ісак з сям'ёй; Фінкель Мордух з сям’ёй; Фінкель Песя з сям'ёй; Фінкель Файва з сям'ёй» (Памяць: Гісторыка-дакументальная хроніка. Валожынскі раён. /Уклад. Я. Янушкевіч. Мн., 1996. С.272). Спіс няпоўны: бацька Уры Фінкеля, Гірш Фінкель, таксама загінуў у вайну (расстраляны); апроч яго ў ракаўскім гета былі спалены сёстры Уры Фінкеля Лыфсэ і Эльке.
21. Гарбуноў Цімафей Сазонавіч (1904-1969) - сакратар ЦК КПБ (1941-1947), з 1939 г. - рэдактар газеты «Звязда»; адразу пасля смерці К.Чорнага па загадзе Гарбунова ў газеце «Звязда» было «спынена друкаванне пісьменніцкіх жалобных водгукаў» (А. Рагуля).
22. ...паслаць у Менск міламу Максіму Лужаніну пісьмо - псеўданім паэта і празаіка Аляксандра Каратая (нар. у 1909); пасля дэмабілізацыі (1944) М. Лужанін загадваў аддзелам культуры ў рэдакцыі газеты «Звязда».
23. «Позняе каханне» Астроўскага – п’еса расейскага драматурга Аляксандра Мікалаевіча Астроўскага (1823-1886).
24. ГІХЛ - Государственное издательство художественной литературы.
25. Эжэні Грандэ - гераіня аднайменнага рамана Анарэ дэ Бальзака (1833).
26. ...Іван Карамазаў, Андрэй Валконскі... - літаратурныя героі Ф. Дастаеўскага (раман «Браты Карамазавы») і Л. Талстога (раман «Вайна і мір»).
27. Шырма Рыгор (1892-1978) - фалькларыст, дырыжор, музыказнаўца; адзін з выдаўцоў часопіса «Летапіс ТБШ» (пазней «Беларускі летапіс»); у 1940 арганізаваў Дзяржаўную акадэмічную капэлу Беларусі.
28. Пестрак Піліп (1903-1978) - паэт, празаік; за падпольную дзейнасць на тэрыторыі былой Заходняй Беларусі быў зняволены польскімі ўладамі ў турмах Пінска, Вільні, Горадні (1929-1939, з невялікім перапынкам).
29. Біскуп Ялжбыкоўскі - напісанне памылковае. Ялбжыкоўскі Рамуальд (1876-1955) архібіскуп, з 1925 - віленскі кардынал.
30. Шутовіч Віктар - каталіцкі святар у Менску, пазней - у Барысаве.
31. У яжоўскай турме ў Менску ў 1938 г. - беспадстаўна арыштаваны пісьменнік праседзеў у менскай турме амаль 8 месяцаў (з іх шэсць - у камеры-адзіночцы).
32. Лупсякоў Мікола (1919-1972) - празаік; нарадзіўся ў Маскве, адкуль сям’я вярнулася на радзіму ў 1921 г. (Жлобіншчына; бацька пісьменніка Радзівон - былы матрос з лінкора «Петрапаўласк», а пазней ледакола «Таймыр»); М. Лупсякоў пачаў пісаць яшчэ ў школе (меў нават перапіску з К. Чорным), першае апавяданне апублікаў у 1935 г., калі скончыў Папаратнянскую няпоўную сярэднюю школу і паступіў на рабфак пры БДУ, а праз год - на літаратурны факультэт Менскага педінстытута (скончыў у 1941 г.); у 1944-1945 працаваў у рэдакцыі часопіса «Беларусь».
33. Бэндэ Лукаш (1903-1961) - крытык і літаратуразнавец вульгарна-сацыялагічнага кірунку.
34. Клімковіч Міхась (1899-1954) - паэт, драматург, празаік, крытык; старшыня аргкамітэта (1932-1934), а пазней (1934-1938) - старшыня праўлення Саюза пісьменнікаў Беларусі.
35. Александровіч Андрэй (1906-1963) - паэт, празаік, грамадскі дзеяч; дэлегат першага Ўсесаюзнага з’езда пісьменнікаў (1934) і VІІІ Надзвычайнага з'езда Саветаў СССР (1936; уваходзіў у рэдакцыйную камісію па канчатковым рэдагаванні тэксту Канстытуцыі СССР), намеснік старшыні Праўлення СП БССР (1934-1937); на пасадзе дырэктара Інстытута мовы АН БССР прымаў удзел у падрыхтоўцы рэформы правапісу беларускай мовы (1937).
36. Модаль (Модэль) Міхась (Мендэль Моўшавіч; 1904-1980) - крытык, тэатразнавец; вучыўся на медычным (да 1924) і педагагічным (да 1926) факультэтах БДУ, аднак ніводзін з іх не скончыў. Працаваў пераважна ў сферы партапарату: сакратаром аддзела агітацыі і прапаганды ЦК КПБ (1923-1925), узначальваў тэатральны аддзел Упраўлення па справах мастацтваў пры Саўміне (1935-1937), быў адказным сакратаром СП БССР (1940-1941); падчас вайны працаваў дырэктарам тэатра імя Ахунбаева ў Ташкенце, у 1943-1944 - дырэктар тэатра імя Маякоўскага (Узбекістан), у 1944-1948 - загадчык літаратурнай часткі тэатра оперы і балета ў Менску.
37. Марыля ... жонка ксяндза - паводле канонаў каталіцкага абраду ксяндзы жонак не маюць (цэлібат); Марыля Шутавічанка, сястра вядомага заходнебеларускага дзеяча, рэдактара часопіса «Калоссе» Янкі Шутовіча была ахмістрыняй (хатняй гаспадыняй) ксяндза Адама Станкевіча.
38. Станкевіч Адам (1892-1949) - гісторык, публіцыст, выдавец, літаратуразнавец, грамадска-палітычны дзеяч, асветнік, беларускі каталіцкі святар.
39. Сергіевіч Пётра (1900-1984) - беларускі жывапісец і графік.