wtorek, 27 lipca 2021

ЎЎЎ 3. Эльгэна Брахун. Леся Беларуска або Валя Каўтун ды натхняльная Калыма. Сш. 3. Койданава. "Кальвіна". 2021.









 












 

                                                                           ЭЛЬГЕН

    «Эльген» (в переводе с якутского – «озеро удлиненной формы») являлся одним из крупнейших сельскохозяйственных совхозов Дальстроя, на базе которого был создан печально известный всему миру одноименный женский исправительно-трудовой лагерь.

    «К организации совхоза было приступлено в конце 1934 года. В апреле месяце 1935 года были построены и сданы в эксплуатацию две теплицы с полезной площадью 400 кв. метров, а в мае месяце - 160 теплых парников. В июне месяце были произведены посевы различных культур на площади в 16 гектаров, что носило... опытный характер. В основном для совхоза в 1935 году это был покос сена, было накошено 2 800 тонн сена. На самостоятельный баланс совхоз переведен с 1 января 1935 года, бухгалтерия была организована с марта месяца и полностью штат был укомплектован только в сентябре месяце 1935 года». Из объяснительной записки к отчету совхоза «Эльген» Северного ГПУ за 1935 год.

    Летом-осенью 1935 г. в Тасканской долине силами мужчин-заключенных велась интенсивная заготовка сена. Во всех остальных работах совхоза «Эльген» с этого времени стали принимать самое активное участие заключенные-женщины. Они и стали в дальнейшем основной рабочей силой всего хозяйства. Существовавшая при совхозе командировка была реорганизована в подлагпункт, где режим содержания не отличался строгостью. Большинство заключенных-женщин были осуждены по бытовым статьям.

    Появление женщин в «Эльгене» было обусловлено не только необходимостью применения их труда на сельхозработах. Бралась во внимание и другая, более глубокая причина: необходимость изолировать заключенных-женщин от мужского (как лагерного, так и вольнонаемного) населения Колымы. В связи с этим руководство Дальстроя выбрало наиболее отдаленное от Магадана хозяйство, каковым тогда являлся совхоз «Эльген».

    В данном хозяйстве, впрочем, как и на всей Колыме, основной упор делался на использование физического, мускульного труда заключенных. Для наиболее тяжелых работ на открытом воздухе (в условиях холодной, морозной зимы) в 1936 г. было запланировано: в январе - 22 дня с длительностью рабочего дня 7,5 часа, в феврале - 23 дня с длительностью рабочего дня 8 часов, в марте - 24 дня с длительностью рабочего дня 10 часов. На самом деле, заключенные почти постоянно трудились до тех пор, пока не выполняли дневное задание. Кроме этого стало развиваться стахановское движение, дававшее реальную возможность досрочного освобождения, применялось и ранее введенное в Севвостлаге право на колонизацию.

    Тасканская долина, в которой находился совхоз «Эльген», была уникальной по своим климатическим условиям. Руководитель Управления местных ресурсов (УМР) П. Н. Пересыпкин вспоминал: «В 1935 году была послана в Тасканскую долину специальная землемерно-топографическая партия с геоботанической и агрономической группами. Наряду с этим, командированный агроработник должен был произвести рекогносцировочные посевы и, по возможности, на основе метереологических факторов летнего периода, проработать климатическую характеристику долины за вегетационный период... Рекогносцировочные посевы, несмотря на не совсем благоприятные условия 1935 года (обилие дождей), устанавливают возможность культуры капусты, репы, редьки, салата, моркови, свеклы, турнепса и прочих. Мало того - Тасканская долина открывает широкие возможности для посевов зернозлаков. В совхозе «Эльген» вызрели 10 сортов ячменя, 8 сортов овса и, кроме того, в 20-х числах августа яровая пшеница сорта «Экстра Прелюд» была накануне созревания. Больше того, в совхозе «Эльген» мне впервые на Колыме пришлось видеть созревающий подсолнечник»…

    Согласно данным директора совхоза А. А. Калдымова, сообщенным им в Управление сельского хозяйства 18 февраля 1943 г. (после посещения совхоза начальником Севвостлага Е. И. Драбкиным), в «Эльгене» имелось 520 вольнонаемных рабочих, работниц, специалистов и служащих, а в лагпункте - 1 467 заключенных, из которых 119 работали во врачебном участке и в детгородке. Группа неработающих заключенных составляла 276 человек. Также насчитывалось 30 человек калек, инвалидов и стариков среди вольнонаемного состава совхоза.

    1 апреля 1943 года в сообщении лично Е. И. Драбкину А. А. Калдымов коснулся проблемы женщин-заключенных, имеющих детей.

    «Вместо действительной работы в совхозе,- писал он, - кормящие «мамки» только тем и занимаются, что по 4-6 раз ежедневно ходят на кормежку в детгородок..., а самые близкие от детгородка места совхозной работы для «мамок» от 1,5-3 километров в один конец. На кормежку «мамки» ходят в разные часы, чаще всего поодиночке или по два-три человека в раз без конвоя, т. к. для этого следовало бы иметь не менее усиленного специального взвода бойцов, чего мы не имеем и экономически и практически не в силах иметь. И вот эти кормящие «мамки» только и курсируют между рабочим местом в совхозе и детгородком с таким расчетом, что для работы у них чаще всего не остается времени. Но не только в этом зло. По пути на кормежку или с кормежки «мамки», как правило, заходят в квартиры или в темные уголки и все это сопровождается развратом и обворовыванием квартир».

    Естественно, речь шла об определенном контингенте женщин-заключенных, который постоянно присутствовал в «Эльгене», а в описываемое время находился в подчинении у начальника лагпункта В. М. Циммерман, возглавившей его после А. С. Зайцевой. (Последняя в январе 1942 г. удостоилась награждения значком «Отличнику-дальстроевцу», позднее руководила детгородком «Эльгена», была освобождена «в связи с отсутствием должности зав. детгородком, утвержденной Сануправлением ГУС ДС» и направлена заведовать лагпунктом совхоза «Дукча», была награждена медалью «За трудовую доблесть»). У директора совхоза А. А. Калдымова в процессе работы сложились очень напряженные отношения с В. М. Циммерман. В рапорте от 8 октября 1943 г. он писал заместителю начальника Дальстроя Г. А. Корсакову и начальнику УСХ А. П. Сагинову: «Большим тормозом в работе совхоза «Эльген» является нач. ОЛП тов. Циммерман Валентина Михайловна. Как правило, она ведет свою обособленную политику, оторванную от здравого смысла и от производственных нужд совхоза. Это дорого обходится государству. Как правило, она оспаривает любое мое распоряжение и ... не выполняет мои распоряжения по части расстановки и использования на работе лагерников... На разводах она не бывает, в поля почти не выезжает, лагерную дисциплину основательно развалила и боится появляться на командировки, где работают заключенные».

    Состав заключенных лагпункта «Эльген» постоянно (точнее - ежемесячно) менялся. Например, на 10 ноября 1948 г. в нем содержалось 2 020 человек (из них 1 922 женщины), а на 10 декабря этого же года - 2 048 человек (из них 1 953 женщины). В начале 1949 г. в лагпункте «Эльген» содержалось 1 649 женщин (1 529 были расконвоированными), в том числе 873 женщины, осужденные за «особо опасные преступления». Данное соотношение начало складываться во всех подразделениях Севвостлага в послевоенный период, когда в колымские лагеря стали направлять «уголовно-бандитствующий элемент» из других лагерей страны. К тому же Указом Президиума Верховного Совета СССР от 26 мая 1947 г. была отменена смертная казнь.

    Необходимо указать, что смертность изначально зависела не от «скученности». Дело в том, что в конце 1940-х начале 1950-х гг. значительно увеличился общий поток заключенных, в том числе женщин, в лагподразделения Севвостлага. В связи с этим повысилась рождаемость, возросло общее количество беременных женщин, больных венерическими заболеваниями. По архивным данным, на 1 октября 1950 г. в Севвостлаге было 161 209 заключенных: 138 218 мужчин и 22 991 женщина. За девять месяцев этого года умер 1 351 человек. На 10 сентября 1950 г. в Свевостлаге имелось 648 беременных женщин, а на 1 июля этого же года - 471 женщина и 57% мужчин, больных сифилисом. Естественно, что со всем этим был связан и рост детской смертности в Эльгенском доме младенца. Количество же содержащихся в нем детей росло в зависимости от численности заключенных в лагпункте «Эльген».

    На 25 мая 1952 г. количество заключенных в лагере «Эльген» составило 3 370 человек, в том числе 3 129 женщин (из них 52 осужденных за контрреволюционные преступления). К середине апреля 1955 г. в Эльгенское отделение входили лагпункты «Эльген», «Молферма», «Известковый» и лагкомандировка №1 «Осенний» с общей численностью до 900 заключенных.

    Закат лагерной системы Дальстроя начался после смерти И. В. Сталина: мартовская амнистия 1953 г., последующее освобождение незаконно репрессированных.

    16 апреля 1957 г. Севвостлаг прекратил свое существование. В связи с этим эльгенский лагерь был ликвидирован, а в совхозе «Эльген» остались работать только вольнонаемные…

    В настоящее время на окраине села Эльген, на месте бывшей женской зоны, сохранились лишь руины одного из бараков, полуразрушенное административное здание и более 50-ти метров «колючки». А в полутора километрах от села, сохранилась часть детского кладбища, где мамки-заключенные под конвоем хоронили своих детей-детдомовцев, умиравших от голода и болезней. Заросший высокими лиственницами и кустарником этот детский погост выглядит уныло, навевая необъяснимую печаль и боль, и невольно заставляет задуматься о прошлом…

    Подготовил Иван Паникаров

    (по архивам Ягоднинского музея «Память Колымы» и архивам А.Г. Козлова).

 





 

                                                            СЕЙМЧАН И ЭЛЬГЕН

    Название лагеря Сеймчан происходит от названия реки, протекающей по территории лагеря. Он разделен на две части — Верхний Сеймчан и Нижний Сеймчан. В Верхнем Сеймчане находилась шахта, в которой добывали уран или нечто подобное. К самому существованию шахты относились как к великой тайне, слово «уран» произносили не иначе как шепотом. Туда посылали обреченных, осужденных по статьям 58/1 и 58/6 — измена родине, шпионаж и контрреволюционная деятельность. Ни один человек из работавших там не возвратился. Когда эти несчастные уже не в состоянии были работать, их ликвидировали.

    В Нижнем Сеймчане находился совхоз, где работали в основном женщины. Летом туда присылали также мужчин, заболевших во время работ в шахтах, осужденных по «легкой» статье 58/10, а также уголовных. Надо было косить сено для совхозного скота и для лошадей, которых использовали в шахтах. На лесоповале работали инвалиды со статьей 58/10 и уголовники: эта работа на Колыме считалась легкой. Некоторых заключенных женщин использовали для вспомогательных работ в мужских лагерях: на кухне, в прачечной, в бане и т. д.

    Когда начальниками лагерей стали Гаранин и Павлов, они решили создать специальный большой лагерь для женщин. По их замыслу этот лагерь должен был функционировать как «самостоятельное хозяйство», обитательницы которого выполняют все так называемые «легкие работы»: валят лес, строят дома и прокладывают дороги — иными словами, «строят социализм» так, как положено. Местом для этого лагеря был выбран Эльген.

    В 1937 году Эльген был маленьким лагерем, расположенным в долине среди дремучей тайги, где еще не ступала нога человека. И он, подобно другим лагерям, получил свое название от реки. В относительно либеральные времена в Эльгене заключенные работали на огородах, выращивали овощи для лагерного начальства и служащих администрации лагерей, а также для вольнонаемных шахтеров и золотоискателей, живших в крайне северной части Колымы.

    Для выращивания овощей в Эльгене имелись кроме земельных участков одна крытая теплица и двенадцать открытых парников, в которых тепло поддерживалось за счет тления навоза. Здесь находилась также небольшая кирпичная фабрика, где заключенные женщины изготовляли по тысяче кирпичей в день. Эта работа делалась очень примитивным образом, без всякой механизации, даже без тягловой силы. В лесах и на сенокосе работали мужчины. Накошенное сено рассылалось по всем лагерям северной части Колымы.

    Гаранин решил превратить Эльген в образцовый женский лагерь. Рабочей силы в 1937 году было достаточно, об этом позаботился Ежов, и Гаранин приступил к осуществлению своего плана. Он начал с того, что произвел «чистку» — мероприятие, которое проводилось в те времена по всем областям Советского Союза. Были ликвидированы две «вражеские организации»; одна якобы хотела «уничтожить лагеря путем саботажа», а если этого мало, то вдобавок «предатели» были связаны заговором с сообщниками в Москве и хотели «разрушить все государство». Вторая, получившая название «аграрной организации», якобы преследовала цель разрушить сельское хозяйство с помощью вредительства и саботажа. Обе организации вместе замышляли уничтожить все руководство лагерей Колымы и промышленных предприятий в них.

    В одну ночь в Эльгене и его окрестностях расстреляли несколько десятков человек, которым приписывали членство в этих «преступных организациях». Тех, кого не расстреляли сразу, послали в «серпантинку», что было еще страшнее расстрела.

    Уже много писалось о мрачных подвалах ЧК и застенках Лубянки, но «серпантинка» — это было что-то невиданное по своей жестокости даже в этом мире зла. Туда отправляли заключенных, которых заранее решили ликвидировать без следствия и суда. Даже следственные дела их уничтожали. Этих заключенных заставляли подписывать страшные наветы на себя и на других, в основном уже мертвых, чтобы тем самым оправдать их ликвидацию. Их подвергали таким пыткам, которые невозможно даже вообразить, и придумывали обвинения, непостижимые человеческому уму. Пытки совершались не в погребах, а в пещере; только мизерное количество света проникало туда через глазок в двери. Людям выкалывали глаза, отрезали уши, ломали руки и ноги. Тех, кто не выдерживал и «признавался» в предъявленных ему нелепых обвинениях, тут же убивали. Смерть для этих несчастных была избавлением от мук. После их смерти лагерный врач подписывал заключение о том, что они умерли от разрыва сердца.

    Никто так и не узнал бы, что делалось в «серпантинке», если бы в начале 40-х годов не произошло изменение во внутрилагерной политике и не были отменены групповые казни заключенных. Нескольких узников «серпантинки», которых к моменту изменения не успели убить, выпустили оттуда; кроме самих палачей, они были единственными очевидцами того, что делалось в этом страшном застенке. Но об этом ниже.

    После того как Колыма была очищена от «предателей», приступили к постройке женского лагеря. Начальником лагеря была назначена Зайцева. В конце зимы 1937 года, когда на реке Колыме еще стоял лед, санным путем привезли в Эльген сотни женщин. Чтобы как-то их разместить, в бараках старого лагеря сколотили трехъярусные нары. Уже на следующее утро после прибытия заключенных погнали в лес валить деревья и корчевать пни, чтобы расчистить землю под огороды и заготовить бревна для строительства домов. Стволы деревьев распиливали на доски и сколачивали из них бараки для заключенных. Кроме того, нужно было строить теплицы, коровник, конюшню и свинарник. Рабов для выполнения всех этих работ у Гаранина было достаточно.

    Ближайший участок лесозаготовок находился на расстоянии трех-четырех километров от жилых бараков. На работу и с работы заключенные должны были идти пешком. Чтобы не терять время рабочего дня на дорогу, их будили в шесть часов утра. В столовой им давали стакан чая с ложечкой сахара, две столовых ложки овсяной каши и пайку хлеба на весь день. Охранники спешили и подгоняли заключенных; люди не успевали съесть даже то малое, что получали, прятали хлеб под бушлатами и выбегали на площадь. Здесь их ждало все начальство: руководитель работ, заведующий отделом культуры, староста и начальник лагеря. Руководитель работ зачитывал фамилию, имя и статью каждого, проверяя по списку, все ли вышли на работу; на это уходило много времени. Когда процедура поверки кончалась, заведующий отделом культуры объяснял рабочим, что положение в стране обязывает их быть бдительными и выявлять предателей и саботажников. После этого он читал список «предателей», которые были расстреляны в ту ночь: фамилию, имя, отчество, статью, а также место работы, где действовал вредитель, и подробное описание его «преступных действий». Шахт было много, из каждой шахты ночью отбирали и выводили на расстрел от ста пятидесяти до двухсот человек, так что список получался длинный.

    В течение всей этой процедуры, именуемой «разводом», люди стояли на морозе, застывшие, как ледяные глыбы, не реагируя на перечисляемые фамилии из списка и вообще на все происходящее вокруг.

    Начальство лагеря умело производить какие-то манипуляции с термометрами, чтобы они показывали не больше сорока девяти градусов мороза, потому что при морозе в пятьдесят градусов и больше работы в лесу полагалось отменять (такой вынужденный прогул назывался «актировкой»). В лес выходили только в семь часов утра, потому что было темно и начинать работы на лесоповале можно только после рассвета.

    Общее настроение в те страшные гаранинские годы было таково: каждый день мог быть последним, все чувствовали себя на грани смерти и относились к этому равнодушно. Даже сбор и вывозка трупов не волновали. Если в лагерях Гитлера строили большие крематории, чтобы сжигать тела жертв, то на Колыме это делалось проще: на открытой поляне за лагерем выкопали большой ров. Делать это, разумеется, было нелегко, потому что приходилось долбить мерзлую землю ломами, но рабов хватало, и кому какое дело, легко ли им или трудно. Расстрелянных бросали в этот ров, и трупы наскоро закидывали снегом; ночью их растаскивали дикие звери, и к следующему утру ров был пуст и мог принять новую партию трупов. В тот же ров кидали трупы заключенных, которые умерли от голода, холода и болезней. Правда, таких не хоронили сразу, а обычно замораживали в карцере на три дня для того, чтобы можно было на них получать паек. Этот хлеб выдавали «бытовикам» (уголовным), которые не работали и получали только триста граммов хлеба.

    Уголовные вообще пользовались лучшими условиями — ведь они, в отличие от нас, были «друзьями народа». Более грамотные из них работали в конторах и, разумеется, старались что-то сделать для своих: раздевали умерших и раздавали знакомым одежду, а обнаженные трупы складывали на сани, словно дрова, и везли их к месту погребения. Никто не обращал внимания, если у трупа отламывалась рука или нога и валялась на дороге: живые сами были ходячими мертвецами, их ничто не трогало. Когда каждый день видишь большое количество трупов, то перестаешь реагировать на это, потому что смерть становится повседневным явлением.

    Каждым рейсом четырех пароходов в лагеря доставляли новые партии из шестнадцати тысяч заключенных, и Гаранин мог себе позволить такую «роскошь», как уничтожение без суда десятков тысяч «врагов народа». Больные, которых переводили из шахт в Сеймчан, рассказывали, что иногда Гаранин лично спускался в шахту и при виде заключенного, ослабевшего и дрожащего от холода, спрашивал: «Хочешь домой? Иди!» — и стрелял ему в спину.

    Я была в числе тех, кого послали на лесоповал. Ввиду моего маленького роста глубокий снег доходил мне почти до подбородка. Работали ручными пилами; норма для двух женщин составляла двенадцать кубометров древесины. Те, кто выполнял норму, получали восемьсот граммов хлеба и даже булочку величиной с куриное яйцо, но норма была непосильной для женщин. В случае невыполнения нормы мы получали только триста граммов хлеба. Я обморозила ноги, и они покрылись ранами, но это было самое обыкновенное явление в Эльгене. Лагерный врач обмазывал раны несколькими каплями рыбьего жира, и назавтра вновь нужно было идти на работу. Я дошла до состояния, когда уже перестала реагировать на что-либо, двигалась, как робот, и даже к врачу не обращалась. Но когда температура у меня поднялась до тридцати девяти градусов и я потеряла сознание, врач дал мне освобождение от работы, я лежала в бараке и немного пришла в себя. Во время этих часов отдыха я думала, что делать дальше, и вспомнила, что у меня есть профессия, которая, возможно, спасет меня от гибели.

    В Сеймчане я вначале работала счетоводом. В день одного из официальных праздников служащие лагеря пригласили меня праздновать вместе с ними, но я не пошла. В наказание за такое непатриотическое поведение меня на следующий день отправили работать возчиком. Впервые в жизни мне пришлось так близко общаться с лошадью, и на первых порах я ее немного боялась, но с течением времени привыкла и даже полюбила: лошадь стала самым близким моим другом. Работа тоже понравилась, особенно в летнее время: проезжая по дорогам среди полей, можно было иногда сорвать и съесть лист капусты или найти картофелину — правда, немытую, облепленную землей, но, если охранник не обращал внимания, можно было полакомиться. Если же нас ловили на этом, то сажали в карцер.

    В Эльгене я решила обратиться к начальнику лагеря, который работал там до Зайцевой, и попросить его послать меня на эту работу. В лагере я одевалась как попало, не перешивала одежду, которую получала, хотя одежда эта была больших размеров и предназначена для мужчин. В этих «нарядах» я выглядела очень смешно, но была в этом и хорошая сторона: мой нелепый вид отпугивал лагерных «ухажеров», и они ко мне не приставали. Когда я пришла к начальнику лагеря и изложила ему мою просьбу, начальник посмотрел на меня и разразился неудержимым хохотом. Несколько минут он не мог успокоиться и все повторял слова: «Мужичок с ноготок!»

    В эту минуту я вспомнила, что и раньше надо Мной смеялись из-за моего внешнего вида. Так было и в Сеймчане: однажды приехали начальники из Магадана и приказали срочно грузить на баржу сено для их лошадей. После двенадцати часов работы в поле нас погнали на погрузку сена «на добровольных началах». Копны сена были большими, и, когда на меня навалили одну из них, она покрыла меня всю. Мы, женщины, таскали, а начальники стояли на берегу, посмеивались и следили за нашей работой. Когда я проходила мимо них, они расхохотались и воскликнули: «Смотрите, вот чудо — копешка на ножках!» Я собрала последние силы и, гордо выпрямившись, поднялась по шаткому трапу с берега на баржу. Моя поза была напрасной: они все равно не могли видеть меня в лицо. Но здесь, в Эльгене, я стояла прямо перед подвыпившим начальником и улыбалась ему, словно клоун, так как от него зависела моя жизнь. Обычно пьяный уже с утра, начальник не был злым человеком (за это его позднее сместили и заменили Зайцевой). Выслушав мою просьбу, он распорядился направить меня на конебазу, где содержали рабочих лошадей.

    Тем временем наступила весна — и вместе с ней новая беда для женского лагеря. Потоки воды, образовавшиеся от таяния снега в горах, стекали в реки, и они вышли из берегов, затопив лагерь. В жилых бараках вода иногда доходила до уровня верхних нар. Чтобы выйти из барака, нужно было брести по пояс в холодной воде. На работу мы выходили усталыми и измученными, потому что всю ночь боролись с подступающей водой.

    К тому времени начальником лагеря уже была Зайцева. Она собирала нас на «развод» далеко от бараков, на сухом возвышенном месте. Мокрых и дрожащих от холода, нас долго пересчитывали, затем выстраивали в колонну по четыре в ряду, и так мы маршировали на работу. Во время этого марша Зайцева приказывала нам петь модную в то время песню:

                                                     Широка страна моя родная,

                                                     Много в ней лесов, полей и рек.

                                                     Я другой такой страны не знаю,

                                                     где так вольно дышит человек.

    Сытая, здоровая, в кожаном пальто и в высоких сапогах, она шла рядом с колонной узниц с кнутом в руках и кричала: «Пойте, контры! Вы не хотите петь, потому что вы все враги народа!» Эта красивая песня о любви к родине, слова которой сулили людям все жизненные блага, в нашем положении звучала как горькая насмешка: бесправные, беспомощные и одинокие существа, до которых никому не было дела, жизнь которых не стоила и гроша, пели славословие стране, дающей людям свободу и счастье.

    Новые сооружения лагеря строились очень быстро. Люди работали по двенадцать часов в день, на помощь женщинам пришли мужчины-специалисты, и после нескольких месяцев тяжелой работы мы уже перешли в новые бараки. Зайцева старалась, чтобы лагерь выглядел красиво, и велела всюду развесить лозунги. У входа в лагерь был укреплен лозунг со словами «Добро пожаловать!». Немного дальше висели лозунги с такими вдохновляющими текстами: «Своим трудом добьемся освобождения» и «Труд — это дело чести, дело доблести и геройства (И. Сталин)». На здании кухни висел лозунг «Кто не работает, тот не ест (В. Ленин)». В самом центре лагеря, на площадке «разводов», висел большой лозунг: «Бдительность, бдительность и еще раз бдительность — враг не дремлет, он таится всюду (И. Сталин)».

    После работы нам не давали войти в столовую, пока не отработаем час и более на очистке двора от строительного мусора. К лету территория была очищена, и мы даже посадили на ней цветы. Спали мы всего несколько часов в сутки и еле держались на ногах.

    По образцу военных лагерей Эльген разделили на несколько участков: сельскохозяйственный участок делился на агробазу (огороды) и конебазу (конюшни). Несколько дальше находились коровники, свинарники, птичник и ветеринарный пункт. Все эти места содержались под строгим наблюдением охранников: голодные заключенные норовили украсть что-то из кормушек для скота. Несчастным женщинам корм животных казался очень вкусной едой.

    В коровнике, свинарнике и птичнике работали в основном немки, имевшие советское подданство и осужденные по статье 58/10 (антисоветская агитация). Кроме них были там монашки и простые крестьянки, а также мужчины-специалисты (ветеринары, зоотехники и другие), осужденные по легким статьям. Все эти люди жили на территории животноводческих ферм, куда для «врагов народа» доступ был закрыт.

    Иногда «врагов» под строгим конвоем пригоняли на фермы для выполнения временных работ. Конвойные следили за каждым движением заключенных и строго наказывали тех, кому удавалось что-то схватить из кормушек коров или свиней.

    Для тех, кто работал на лесоповале, построили специальные бараки прямо в лесу. Лагерь нуждался в древесине, поэтому работавшим в лесу создали особые условия. Бригадиры заботились о том, чтобы у них хватало сил выполнять норму; поэтому им давали достаточное количество хлеба. На месте была оборудована даже кухня, где заключенные могли сами себе кое-что сварить. Несмотря на тяжелую работу, женщины были рады жить в лесу, потому что это избавляло их от долгих и унизительных «разводов» при выходе из бараков по утрам. По требованию бригадиров охрана почти не вмешивалась в жизнь лесозаготовщиц, всевозможные правила внутрилагерной дисциплины на них не распространялись.

    Для остальных оставались в силе «разводы» по утрам с чтением длинных списков казненных и многократным повторением лозунга «Смерть диверсантам и врагам народа!». После этого заключенные колонной выходили через главные ворота на работу. У ворот стоял оркестр, музыканты играли патриотические песни и марши. Игра в оркестре была только частью работы этих мужчин; после того как колонна женщин скрывалась из виду, музыканты собирали инструменты, относили их на склад и выходили на работу вместе со всеми, счастливые уже тем, что не работают в шахтах. Зимой играть было очень трудно: металлические инструменты на морозе прилипали к рукам, с пальцев и губ лилась кровь, зато вечерами музыканты сидели в тепле и не работали на золотых приисках.

    Кроме группы музыкантов в женском лагере Эльген жила также небольшая группа специалистов нужных для лагерного хозяйства профессий; они выходили на «развод» вместе со всеми. При «разводе» всех строили в колонну по четыре человека в ряду и разъясняли: «Шаг вперед или шаг назад считается побегом». Колонну окружали охранники с собаками, и она выходила в путь. Были случаи, когда больные не могли шагать в общем темпе и выходили из своего ряда — и тогда в них стреляли без предупреждения. У рабочего места стоял охранник и наблюдал за каждым движением заключенного.

    Рабочие конебазы не находились под таким строгим надзором. Охранники приводили рабочих на базу, а затем возчики разъезжались в разные стороны; заведующий конебазой нес личную ответственность за их поведение. Главной обязанностью возчиков была развозка дров для вольнонаемных и для всего лагеря. Поскольку зимой лагерь заносило глубоким снегом, а весной затопляло водой, возчики ехали обозами, по нескольку подвод вместе, что удобно для таких «профессионалов», как я: если застрянешь, другие помогут. Среди возчиков большинство составляли «бытовики», мужчины и женщины; были среди них влюбленные пары, а также несколько религиозных женщин, к которым «бытовики» проявляли особое отношение.

    Однажды вечером, когда еще не все возчики возвратились из леса, мы сидели в конторке при конюшне у печки и ждали их, чтобы всем вместе вернуться в лагерь. Несколько «красоток» развлекались тем, что смеялись над «чумазой Саррочкой» (так они называли меня вместо «жидовка»), которая не знает, как надо одеваться, похожа на пугало огородное и ведет себя как дурочка или сумасшедшая. Они пытались «учить меня жить», использовать свою молодость, чтобы получить привилегии, и их раздражало, что я отмахиваюсь от их слов.

    В числе этих блатных была одна, которую все называли «Лелька-прокурорша», потому что она действительно была дочерью прокурора. Лелька вступилась за меня: «Саррочка — религиозная еврейка, я видела ее дело. Она хочет уехать в Палестину, на Землю обетованную, поэтому ведет себя как монашка. Да, не удивляйтесь, среди евреек тоже есть монашки». Лельке все верили, она была образованной и в преступный мир попала просто со скуки. Своим товаркам она по памяти рассказывала целые романы. Она работала секретаршей в конторе лагеря и время от времени приходила на конебазу к своему любовнику. Конебаза была настоящим «рынком любви»: туда приезжали мужчины из шахт, разумеется, «бытовики» («друзья народа»), и Яков Иванович, заведующий базой, давал им возможность выбирать себе «невест» из числа «бытовичек».

    Яков Иванович был простой крестьянин, добродушный человек средних лет. Он не был политическим заключенным, но не был и уголовным; его осудили по так называемому «закону от 8 августа», или «закону о колосках». Так называли в народе этот закон, по которому в тридцатые годы судили людей «за расхищение государственной собственности». Эти «хищения» выражались в том, что крестьяне, в основном дети и старики, глубокой осенью собирали в поле колоски или мерзлую картошку, оставшиеся после уборки урожая. Все это ушло бы под снег и пропало бы в любом случае, но если «расхитителей» ловили с поличным, то их судили по этому закону и приговаривали к заключению в исправительных лагерях сроком от трех до пяти лет.

    Я не знаю, на чем конкретно попался Яков Иванович, но он был осужден по этой статье. С преступным миром он не имел ничего общего. Лошадей он любил, словно они были его собственностью; одинокий человек, он проводил в конюшне больше времени, чем в бараке. Он старался всегда делать добро тем, кто работал с ним. Ко мне Яков Иванович относился как к дочке — может быть, потому, что я вела себя иначе, чем другие девушки-«бытовички», или потому, что я с большой любовью относилась к лошади, на которой работала. Я вообще люблю животных, но в лагере лошадь была мне товарищем, я могла говорить с ней, не боясь, что она меня выдаст. Даже по воскресеньям и в праздники я приходила в конюшню чистить и купать свою лошадь. Яков Иванович очень помог мне пережить тяжелые годы в лагере, и можно сказать, не преувеличивая, что благодаря его помощи я осталась в живых.

    Среди возчиков, работавших на конебазе, была влюбленная пара — Костя Иванов и Ленка Жиганка. Не знаю почему, но они взяли меня под свою защиту. От них же я получила имя «Саррочка» — более приличное, чем «Жидовка». Они относились ко мне, как люди относятся к бездомной собачке: пожалеют, иногда бросят кость, но не подпускают к себе слишком близко.

    Костя был осужден за «мокрое дело», то есть ограбление с убийством. Ленка была профессиональной воровкой — это в преступном мире уважаемая специальность, намного выше проститутки. Когда два таких «важных» человека берут тебя под свое покровительство, то это своего рода гарантия, что никто тебя не тронет. Их помощь выражалась среди прочего в том, что они разрешали мне ехать следом за их подводой. Иногда в сильный дождь Костя разрешал мне прятаться под брезент вместе с Ленкой, а в мороз они пускали меня к костру, который Костя разводил, чтобы Ленка могла погреться.

    Не всегда я возвращалась в лагерь вместе с ними. Ехать одной вечером было страшновато, но одно слово Кости охлаждало пыл конебазовских ухажеров, и они не осмеливались ко мне приставать.

    Однажды с целью сокращения времени заключенным выдали продуктовые карточки на целый месяц. По этим карточкам заключенные каждый день получали обед на кухне и пайку хлеба. На третий день после выдачи мою карточку украли. Прожив несколько дней без еды, я ослабела и уже не могла выходить на работу. Для заключенного на Колыме это было равносильно смертному приговору.

    Маша, тоже сидевшая за сионизм, поговорила с лагерным врачом-евреем, и он дал мне справку об освобождении от работы на несколько дней и даже положил в больницу. Но он не мог держать меня там целый месяц, а до конца месяца было еще далеко, и мне грозила голодная смерть. И тогда Маша обратилась к Косте. Костя был взбешен. Вечером он пришел в столовую и громко крикнул: «Эй, вы, дешевки! Я хочу, чтобы карточка Саррочки завтра была у нее, слышите? И горе тому, кто еще раз ее тронет!» На следующее утро моя карточка «нашлась». Мне возвратили ее на кухне, так и не сказав, кто ее украл.

    Несколько дней Костя со мной не разговаривал, обиженный тем, что я сразу не обратилась к нему и не попросила о заступничестве. Потом я через Ленку передала ему, что не хотела занимать столь важного человека своими маленькими делами, и наша дружба восстановилась на долгое время. «Бытовики» очень уважали религиозных; по-видимому, они считали религиозной и меня...

    [C. 110-123.]

 








ЎЎЎ 2. Эльгэна Брахун. Леся Беларуска або Валя Каўтун ды натхняльная Калыма. Сш. 2. Койданава. "Кальвіна". 2021.

 

 



































 

    Разматаць гэты занадта блытаны клубок з неадпаведнасцей у біяграфіі Ларысы Марозавай, са шматлікіх варыянтаў яе вершаў, якія ў розных крыніцах падчас былі цяжка параўнальнымі, спрабавалі многія деследчыкі і па чарзе хадзілі да ўкраінскага паэта, былога калымскага вязня Васіля Малагушы, які першы распавёў пра Лесю Беларуску — ураджэнку Маладзечна, што загінула ў ГУЛАГу.

    Вядучы навуковы супрацоўнік Беларускага дзяржаўнага музея-архіва Віктар Жыбуль падчас прэзентацыі згадаў свае ўражанні ад тых візітаў “У біяграфіі Ларысы Марозавай мяне азадачыла, што яе муж працаваў у НКВД, бо з паэзіі вынікала, што аўтар — асоба моцная, рамантычная і дастаткова рэлігійная. Што ж яна рабіла побач з такім чалавекам? Васіль Ацдрэевіч адказаў “Каханне ёсць каханне”. Мяне таксама ўразіла, што яна была вельмі адукаванай, ведала тэорыю манадаў, любіла Бадлера, таму ўзнікла пытанне: якую навучальную ўстанову яна скончыла? Ён сказаў “Мінскі педагагічны інстытут”, а затым, нешта яўна наблытаўшы, дадаў, то яна яшчэ заспела ў якасці рэктара Ігноўскага”. З кожным разам Віктар Жыбуль атрымліваў ад Васіля Малагушы ўсё больш фантастычныя звесткі: ён называў Ларысу Марозаву сваёй стрыечнай сястрой, пасля раптоўна згадваў, што яе дзявочае прозвішча — Жылуновіч, а значыць, яна з’яўляецца яшчэ і сваячкай Цішкі Гартнага. Да гэтага дадаваў і ўжо зусім дзіўныя факты: нібыта яе абвінавачвалі ў тым, што яна сястра Паўліка Марозава. А калі Віктар Жыбуль дапамагаў Васілю Андрэевічу перабіраць яго асабісты архіў, паэт нязмушана блытаў свае вершы з творамі Лесі Беларускі. На просьбу згадаць які-небудзь з яе вершаў, Малагуша прачытаў нешта пра цыркачоў на рускай мове, зазначыўшы, што і па-руску паэтэса пісала шмат. Такім чынам, у даследчыка тады засталося адчуванне, што Васіль Андрэевіч “усіх водзіць за нос”, з’яўляючыся адзіным аўтарам гэтай містыфікацыі.

    Да такіх жа высноў прыйшлі паэты і крытыкі Наталля Капа і Юрый Сапажкоў пасля наведванняў Васіля Малагушы. Наталля Капа самастойна шукала сляды Ларысы Марозавай, звярнуўшыся ў архіў КДБ і нават праглядаючы царкоўныя метрычныя кнігі Маладзечанскага раёна, пра што напісала ў артыкуле “Справа Лесі Беларускі (“ЛіМ”, № 19, 2008 год). Паставіць пытанні і разабрацца ў сітуацыі паспрабаваў і крытык Леанід Галубовіч (матэрыял “Сястра наша Леся...”, “ЛіМ”, № 8, 2008 год). Менавіта гэтыя лімаўскія публікацыі змусілі Валянціну Коўтун, якая раней згадвалася ў гэтай гісторыі як перакладчыца твораў Лесі Беларускі, запісаных Васілём Малагушам у лагеры, раскрыць літаратурнае інкогніта і заявіць пра сябе як пра аўтарку вершаў.

    “Я не магла дазволіць, каб гэтую натуральна створаную легенду растапталі, перарабілі на свой капыл, перавялі на рускамоўныя рэйкі”, — зазначыла паэтэса падчас прэзентацыі. З Васілём Малагушам яна пазнаёмілася на канферэнцыі па правах жанчын. Гісторыя Лесі Беларускі зацікавіла паэтэсу, яна папрасіла пісьменніцу Алу Канапельку пагутарыць з Васілём Андрэевічам пра гэтую асобу, запісаць з яго слоў біяграфію, якія-небудзь вобразы, успаміны, прыказкі, геаграфічныя назвы, апісанні прыладаў, імёны і прозвішчы лагернікаў. Тыя дэталі пасля былі ўплеценыя Валянцінай Коўтун у паэтычную канву.

    “Праз нейкі час у газеце, прысвечанай рэпрэсіраваным, я пабачыла нататку Алены Кобец-Філімонавай пра Лесю Беларуску. Там было надрукавана некалькі радкоў на рускай мове. Але я была расчараваная, у іх не было паэзіі”, — згадвае паэтэса.

    Вершы ад імя калымскай ссыльнай, па ўспамінах Валянціны Коўтун, напісаліся раптоўна, літаральна за два тыдні і неяк “самі сабой, нібыта ў сне, ва ўзрушаным, напаўсвядомым стане”. Паэтэса бачыць у гэтым містыку, і прадвызначэнне, пра што ўсхвалявана распавядае: “Я ніколі не збіралася займацца Калымой, Леся Беларуска абрала мяне. Мне часта кажуць: якое ты мела права пісаць ад чужога імя? А я проста не магла не піісаць. Але да апошняга часу верыла, што яна сапраўды існавала — калі б я тады ведала, што яе няма, я б нічога не стала рабіць”.

    На пытанне, навошта Васілю Малагушу было ашчадна падтрымліваць гэты міф, калі яны з Валянцінай Коўтун нават не былі ў сяброўскіх стасунках, яна адказала: “Сам ён пісаў даволі сярэднія вершы, а гэтая містыфікацыя давала яму магчымасць увайсці ў гісторыю літаратуры. Я ўдзячная яму за гэта, Малагуша вялікі містыфікатар. Я толькі інструмент, з дапамогай якога ўзніклі гэтыя творы”.

    Напрыканцы сустрэчы Валянціна Коўтун перадала Беларускаму дзяржаўнаму архіву свае рукапісы і чарнавікі, зробленыя ў 1996-1997 гадах.

    Саша Дорская

     /Літаратура і Мастацтва. Мінск. № 31. 21 жніўня 2009. С. 4./

 

 

    Т. С. Нуждзіна (Мазыр)

                                          ЛАГЕРНЫ МІФ І МАСТАЦКАЯ РЭАЛЬНАСЦЬ:

               ПАЭТЫЧНЫ СВЕТ ВАЛЯНЦІНЫ КОЎТУН НА СУМЕЖЖЫ СТАГОДДЗЯЎ

    Літаратуру рабіць - справа складаная. І колькі тут розных загадак, сакрэтаў і таямніц... Адной з такіх нечаканых загадак не толькі для чытачоў, але і для прафесійных літаратараў стала імя Лесі Беларускі, невядомай дагэтуль у айчыннай мастацкай прасторы паэткі. З 1997 года, калі часопіс “Полымя” (№ 12) упершыню ўвёў у чытацкі ўжытак імя Лесі Беларускі, трагічная гісторыя калымскай “зэчкі”, таленавітай, мужнай, з адчуваннем нацыянальнай самадастатковасці і чалавечай годнасці, выклікала асобую цікавасць.

    Да той палымянскай публікацыі вершаў Лесі Беларускі, эсэістычнага пасляслоўя “Я голас ваш” прычыніліся Ала Канапелька, Валянціна Коўтун і былы калымскі нявольнік украінскі паэт Васіль Малагуша. Значнасць таго, што пачулі ад В. Малагушы ўдзельнікі форуму, прысвечанага абароне правоў жанчын, які быў наладжаны Міжнародным жаночым фондам Святой Еўфрасінні Полацкай, абумовіла не толькі згаданую публікацыю ў часопісе “Полымя”. Двойчы ўключаліся вершы Лесі Беларускі ў зборнікі навуковых матэрыялаў канферэнцый, семінараў, што праводзіліся фондам на сумежжы стагоддзяў (“Жанчына. Планета. Будучыня.” - 1999 г. і “Жанчына. Радзіма. Будучыня.” - 2002 г.). Адзначым, што, паводле інфармацыі В. Малагушы, называлася сапраўднае прозвішча калымскай паэтэсы - Ларыса Пятроўна Марозава, згадвалася і месца жыхарства - горад Маладзечна.

    Дадавала веры ў сапраўднае існаванне беларускай паэткі-нявольніцы і тое паведамленне інфарматара, што сшыткі з вершамі таленавітай “зэчкі” прапалі ў час аднаго з чарговых “шмонаў” у бараку, які праводзіла лагернае начальства. Запісная кніжка самога В. Малагушы (існуе ў сапраўднасці) утрымлівае асобныя радкі і нават вершы, якія нібыта запомніла і пазней начытала яму жонка Алена Грубэ, сяброўка Ларысы Марозавай.

    Дарэчы, у зборніку “Свяча любові” (2006) пісьменніца В. Коўтун, завяршаючы раздзел “Перастварэнні”, яшчэ раз зверне ўвагу чытача на Лесю Беларуску як рэальную асобу, напісаўшы наступнае: “Так сталася, што з далечы 1930 - 1940-х гадоў нам адкрылася імя рэпрэсаванай падчас сталінскіх гулагаў беларускай паэтэсы Ларысы Марозавай (Лесі Беларускі). Некалькі дзесяткаў вершаў, што ацалелі ў памяці яе сяброў, дайшлі да нас у выглядзе асобных радкоў, вобразаў, матываў і пераствораны мною у 1997 годзе ў вершаваныя радкі - сапраўдны падарунак беларускай паэзіі» [1, с. 164]. Як бачна, нават у 2006 годзе пісьменніца не сумнявалася, што за асобнымі радкамі, запісанымі В. Малагушам, стаіць абсалютна рэальная постаць калымскай аўтаркі.

    Нарэшце ў 2009 годзе ў выдавецтве “Лімарыус” выходзіць паэтычны зборнік “Малітва да Калымы”, на вокладцы якога на трывожна-чырвоным фоне пульсуюць два словы - Леся Беларуска. І чытач, не асабліва дасведчаны ў таямніцах літаратурных спраў і з’яў, зусім не падазрае, што яму прапанавана выдатная містыфікацыя. Добра, калі ён акажацца дапытлівым. Не паспяшаецца адкласці кнігу ўбок, прачытаўшы апошні верш, а пазнаёміцца яшчэ і з пасляслоўем В. Коўтун “Малітва Лесі Беларускі”. Вось тады і даведаецца, што аўтарам зборніка з’яўляецца наша сучасніца, а імя Леся Беларуска стала яе літаратурным псеўданімам, які, па словах пісьменніцы, -“сімвал тых мужных жанчын-пакутніц, што паўсюль - і ў калымскіх ільдах. і на многіх жорстка прадзьмутых сіверам лесапавалах гісторыі - ахавалі ў сабе мрою пра свабоду, збераглі дарагі сэрцу вобраз Беларусі і веру у перамогу духоўнага святла” [2, с. 66].

    У пэўнай ступені сітуацыя адносна асобы Лесі Беларускі праяснілася напрыканцы чэрвеня 2009 года, калі ў Беларускім дзяржаўным архіве-музеі літаратуры і мастацтва адбылася прэзентацыя зборніка “Малітва да Калымы”. Спроба адшукаць сляды рэальнай Ларысы Марозавай на ўдалася. Няма дакументальных (архіўных) звестак, якія засведчылі б месца пражывання калымскай паэткі да арышту. Такім чынам, гісторыя, расказаная В. Малагушам, яшчэ раз паказала, што не ўсё перажытае і пачутае застаецца ў памяці праз гады без пэўных змен, нечаканых спалучэнняў рознай інфармацыі і нават фантазій. Вельмі дарэчы прыгадаць тут словы Л. Геніюш з яе бязлітасна праўдзівай “Споведзі”: “Далей я верш забылася... Жаль, я доўга памятала яго, але ўсё забываецца пад новым наплывам падзей і горкіх спраў. Забылася многа” [3, с. 458].

    Магчыма, і тое, што некалі ведаў, бачыў або чуў В. Малагуша, набыло новыя выявы, характарыстыкі. І няхай сёння дакладна не скажаш, што ў лагеры “Эльген” была беларуска Леся - Ларыса Марозава, - затое напрыканцы XX стагоддзя чытач пачуў балючыя споведзі Ларысы Геніюш, Ядвігі Бяганскай, Яўгеніі Гінзбург і многіх іншых нявольніц жаночых гулагаў. Нагадаем, што многае ў гісторыі Лесі Беларускі, па словах В. Коўтун, - убачылася ёю па-іншаму пасля знаёмства з кнігай Я. Гнзбург “Круты маршрут”.

    Адпаведныя карэктывы ў інфармацыю В. Малагушы ўнесла на прэзентацыі зборніка “Малітва да Калымы” выступленне супрацоўніка архіва-музея В. Жыбуля, які сустракаўся з былым лагернікам, калі ў літаратурна-творчым асяроддзі загаварылі пра Лесю Беларуску як пра рэальную, канкрэтную асобу. Хацелася знайсці дакументальна зафіксаваны факт быцця калымскай паэткі, сапраўднае імя якой заставалася за смугой часу, за смугою лагернага міфа. Размова паказала, што многае ў расказах і запісах гулагаўскага нявольніка з’яўляецца спалучэннем лагернай рэальнасці з пісьменніцкай фантазіяй. Штосьці за даўнім часам сцерлася з памяці, іншае трансфармавалася ў ягоных запісах у новыя праявы лагернай праўды, што ўваходзіла ў яго свядомасць, станавілася радкамі вершаў. Стала зразумела: на асабіста зведанае і перажытае напластаваўся чужы вопыт лагернага быцця, акумуляваны ў памяці іншых і засведчаны ў мастацка-мемуарным слове пазнейшага часу.

    Зусім відавочна, што тая ці іншая таленавітая містыфікацыя - з’ява далёка невыпадковая. Хутчэй заканамерная. Сам час на пэўным этапе развіцця грамадства, развіцця духоўна-культурнай свядомасці і гістарычнай памяці нацыі якраз і абумоўлівае нараджэнне падобных літаратурных з’яў. Яны адразу прыцягваюць да сябе ўвагу, прымушаюць думаць, шукаць адказы на пытанні адносна загадак рэальнага быцця і літаратурнага аблічча творцы, біяграфіі яго мастацкіх тэкстаў, якія (здаралася не раз) у часе і прасторы пачыналі існаваць абсалютна самастойна, аўтаномна. Імя аўтара гублялася за гістарычным гарызонтам або ўвасаблялася ў нечакана хлёсткі псеўданім. Як жа тут не прыгадаць гісторыю аўтарства паэмы “Тарас на Парнасе” або паэмы “Сказ пра Лысую гару”?.. Безумоўна, паведамленне В. Малагушы не магло не ўразіць, не захапіць магчымасцю рэальнага быцця ў калымскім “Эльгене” беларускай паэткі. Немагчыма было не паверыць, калі надрукаваны вершы гулагаўскай тэматыкі Ларысы Геніюш (зборнік “Белы сон”), успаміны паэткі пра тыя гады, калі яе імя і прозвішча замяняў нумар 0-287, калі ў мемуарна-мастацкай трылогіі С. Грахоўскага згадваліся імёны многіх таленавітых гулагаўскіх нявольніц. Дарэчы, многія вершы Л. Геніюш у 1989 г. былі апублікаваны В. Супруном. Некаторыя з іх, напісаныя паэткай у 1953-1954 гг. у Інцінскім спецлагеры № 2 (лагерныя “ксівы”), ён, перапісаў і адаслаў сястры, якая і захавала іх да вызвалення брата, уратаваўшы, такім чынам, творы пісьменніцы ад забыцця.

    І як бы даследчыкі не назвалі сёння тое, што пачулі на форуме жанчын яго ўдзельніцы ад былога вязня сталінскіх гулагаў - праўда, фантазія, міф - бясспрэчна адно: Васіль Малагуша паспрыяў матэрыялізацыі вялікай ідэі - літаратура, мастацкае слова, паэзія павінны былі загаварыць ад імя тых, як пісала ў “Споведзі” Л. Геніюш, “няшчасных мільёнаў зняволеных” змушаных “моўкнуць у тундры, у пустынях і стэпах гэтай надзеленай прасторамі і дзікасцю краіны, якая мучыць і губіць даўно ўжо самую сябе, не знаючы меры” [3, с. 447]. Так, у вершы “Замерзлымі пальцамі” (1950) яе лірычная гераіня-нявольніца скрушна прамовіць:

                                                  Не акажуцца тыя, пад шпаламі,

                                                 З-пад зямлі не ўстае чалавек [3, с. 98].

    Аднак усё ж жыло ў душы спадзяванне на тое, што пражытае і пержытае “калонамі нявольных жанчын”, асуджаных “прападаць у начы”, абудзіцца ў памяці ўстрывожанай патомкаў словам беззаганным, словам, здольным ісці дарогай праўды і дабра. Не памылялася Л. Геніюш, калі пісала сэрцам, працятым марозам, “цішынёй белай смерці” [3, с. 97], наступныя радкі:

                                                 Толькі боль, які закапалі мы,

                                                 Уваскрэсне, асудзіць наш век (3, с. 98].

    Мяркуем: зборнік “Малітва да Калымы” - сведчанне праваты сказанага. Мабыць, ёсць асаблівы знак у тым, што менавіта В. Коўтун загаварыла ад імя Лесі Беларускі. Ёсць, відаць, тут незалежная ад волі творцы абранасць, пакліканасць менавіта гэткага таленту, які становіцца своеасаблівым “інструментам” у вырашэнні накрэсленай мастацкай звышзадачы. Бачыцца ў гэтай пакліканасці і відавочная абумоўленасць. Абумоўленасць, “як неаднойчы сцвярджала ў сваіх выступленнях В. Коўтун, нацыянальным генетычным кодам, выток якога ў далёкім гістарычным часе. Сапраўды, на кожным этапе яе творчага самасцвярджэння ўзнікае прыцяжэнне знакавай гістарычнай постаццю - Цётка (Алаіза Пашкевіч), Еўфрасіння Полацкая. Праз спасціжэнне іх духоўнай велічы, святла пралёг шлях да мастацкага ўвасаблення гулагаўскай укрыжаванасці калымскага лёсу паэтэсы Лесі Беларускі, за вобразам якой трагічнае быццё рэальна абазначаных у часе і прасторы (але не ў памяці сучасных пакаленняў) выключна багатых душой і талентам лагерных пакутніц. У гэтым выпадку “працуюць” свае законы, іншая ўжо логіка мыслення, узнікае новы рад асацыяцый, карцін, малюнкаў, адчуванняў. Пачынае бачыцца тое, што па-за канкрэтнай прасторай і часам, па-за рэальнасцю.

    І першае знаёмства з цыклам вершаў у часопісе “Полымя”, падпісаных нечакана-запамінальным псеўданімам Леся Беларуска, і пазнейшае прачытанне “Перастварэнняў” з Лесі Беларускі Валянцінай Коўтун (“Свяча любові”), і апошняя сустрэча з цэльнай мастацкай з’явай - зборнікам гулагаўскай паэзіі “Малітва да Калымы” — усё ўражвала сілай, страсцю пачуццяў лірычнай гераіні, яе здольнасцю ўспрымаць савецка-лагерную рэальнасць глабальна, у маштабах быцця не толькі сваёй краіны, але і народаў свету:

                                                 А я ўсё думала аб ратаванні нацый

                                                 усіх часоў і ўсіх мацерыкоў [2, с. 19].

    У прамерзлых калымскіх бараках мроіўся вобраз краіны, што можа стаць сімвалам разумнага, чалавечнага, гарманічнага суіснавання з цэлым светам:

                                                 Адна сям’я

                                                                   ўсіх нацый

                                                                                    і народаў,

                                                 О Беларусь...

                                                 Радзіма... - вобраз твой! [2, с. 40].

    Кожны новы радок, новы верш - мастацкае сведчанне таго, як нялюдскія “універсітэты” лагернай адукацыі фарміравалі разуменне гістарычнай наканаванасці трагічнага змагання за перспектыву іншага быцця. Новы адлік існавання савецкай краіны ў часе і сусветнай прасторы, на думку паэткі-нявольніцы, пачнецца толькі тады, калі “завяршыцца з няпраўдай судны бой” [2, с. 40].

    Нямала ў зборніку вершаў, якія перадаюць стан, настрой, думкі і пачуцці заняволенай творчай душы, якой наканавана зведаць жыццё сапраўднай апраметнай (“Бяссонніца”, “Пурга”, “У лагерным бараку”, “У лесе”, “Тунэль”, “Ціха спяваюць пра нас”, “Ода калымскай аўчарцы” і інш.). Нездарма ў сістэму скразных паэтычных вобразаў – “зямны абледзянелы шар” [2, с. 9], “лагерны барак” [2, с. 12], “сопка - цэнтр сусвету” (2, с. 12], “льды сардэчнай мерзлаты” [2, с. 15], “абдымкі вечнай мерзлаты” [2, с. 16], “глыбіні вечнай мерзлаты» [2, с. 23], “скрыжалі вечнай мерзлаты” (2, с. 19], “рук ільдзінкі” [2. с. 26], “снягі суровае турмы” [2, с. 63], зусім натуральна ўваходзіць адпаведнае слова-абагульненне - пекла.

                                                 У пекле мы любілі і спявалі

                                                 такія песні! [2, с. 26];

                                                 Няўжо не выйсці з пекла... [2, с. 33];

                                                 Што ёсць праца ў тым пекле

                                                 звярыных “прынуд”?.. [2, с. 54].

    Увогуле карціны лагернай рэальнасці па законах лірычнага адлюстравання жыцця і чалавека ў ім падаюцца скупа, без эпічнай разгорнутасці і дэталізацыі. Аднак паўторанае неаднойчы дамінантнае слова-вобраз заўсёды ўдакладняецца, дапаўняецца, набывае новае напаўненне. Так, характэрны, замацаваны ў свядомасці многіх пакаленняў савецкіх людзей вобраз Калымы (як сімвал страшнага пакарання) становіцца ідэястваральным цэнтрам усёй паэтычнай кнігі. На самым пачатку размовы з чытачом (верш “Малітва да Калымы”) аўтарам абазначана самае небяспечнае, на што здатная калымская лагерная рэальнасць: Калыма можа пагубіць, умярцвіць, замарыць голадам. І не толькі. Яна можа і абараніць, даць шанц не знікнуць бясследна. З гэтага моманту ў аблічча Калымы-лагера дадаюцца канкрэтныя штрыхі і дэталі: мароз, баракі, вечныя снягі і мерзлата, “на прыцэле заўсёды спіна” [2, с. 22], “тут валяць лес... / Піл і сякераў свята” [2, с. 31], тут “...у дзірках брызент. / І ў паўсотню мароз - пад брызентам» [2, с. 54]. Калыма, такім чынам. для лагернай гераіні і падобных да яе сваім лёсам стала ўсім: светам, сусветам, болем, пакутамі, здзекамі, мроямі, экзаменам на права быць чалавекам. Калыма дала разам з тым лагернай паэтэсе і новае адчуванне існасці быцця:

                                                 Пачатак свету бачу я нанова.

                                                 Сляза жаночая... Сляза была найперш.

                                                 I з той слязой пакутліваю - Слова! [2, с. 12].

    Сказана скупа, строга, вынашана, а таму бясспрэчна, бо давялося зведаць такую праўду часу і жыцця, якая карэнным чынам мяняе сутнасць уяўленняў калымскай паэтэсы пра, здавалася б, непарушныя ісціны.

    Пастаянная апеляцыя аўтара зборніка да слова “Калыма” (“калымскі”), лічым, ідэйна апраўданай. Усё, што акружае лагерную “зэчку” Лесю, мае свой асаблівы - калымскі - знак, пячатку ці кляймо. Гэта яшчэ адна краіна. Тут усё калымскае - калымская тайга, калымская аўчарка, калымскі народ. I слова - паэма, ода, песня ці элегія - таксама калымскія. Магчыма, у кагосьці ўзнікне адчуванне аднастайнасці малюнка, думкі або пачуцця. Гэта адбываецца пры павярхоўным знаёмстве з такой паэзіяй. Аднак чым глыбей “урастаеш” у калымскую атмасферу жыцця, тым выразней і балючэй пранікаешся думкай, што такія вершы не пішуцца, не складаюцця, а тым больш не спяваюцца, хоць слова “песня” ёсць у вобразна-стылёвым кантэксце кнігі. Шлях да паэтычнага “Апафеоза” Калыме, калі “..рук ільдзінкамі / зноў пішуць вершы – “зэкі” [2, с. 26], пралягае праз распяцце калымскім злом і болем творчай душы ўжо нашай сучасніцы:

                                                 Цвік забівае хтосьці ў ногі мне.

                                                 І ў галаву... І выцягнуць няможна.

                                                 Напоўніць сэрца мне трывожны звон.

                                                 Мы ўсе ў цвіках - і я, і строфы! [2, с. 12].

    Укрыжаванасць душы і памяці пісьменніцы гулагаўскай рэальнасцю па-мастацку акцэнтавана выяўляецца праз абазначэнне бясконцасці пакут - аж да самага апошняга пякельнага кола (вершы “Тунэль”, “Арган”), пададзеных у канкрэтнай часавай і геаграфічнай прасторы Калымы: Бухта Нагаева 1938; “Тасканскі лагер”, 1938; Магадан. Перасылка, 1939; “Мылга”, 1939; Лагер «Эльген», 1942; Тайга, 1943; Бальніца «Левы бераг», 1944; Дванаццаты км., 1945; Бальніца “Вавёрчына”, 1946 і інш. Большая палова вершаў зборніка мае такое пазначэнне. Падобная скіраванасць увагі да фактычнай асновы з’яўляецца не толькі важным звяном у мастацкай канцэпцыі гулагаўскай праўды, але і характэрнай праявай прыроднага таленту творцы, дзе арганічна, як адзінае цэлае, суіснуюць эпас і лірыка, паэзія і проза.

    Нельга абысці маўчаннем і яшчэ адну адметнасць зборніка “Малітва да Калымы”: унікальнасць яго поліфанічнай фактуры. Невялікі па аб’ёме (усяго 61 верш) зборнік уражвае знешняй суцішанасцю гучання. I ў назве твораў (“Цішыня”, “Ціха спяваюць пра нас”), і ў паэтычнай сістэме многіх вершаў сустракаем вобраз цішыні:

                                                 і цішынёй -

                                                 трывожных сноў набаты [2, с. 10];

                                                 Паміраю.

                                                 Ціха паміраю [2, с. 43];

                                                 Пакуль сякера ўсюды скача,

                                                 Заступніца паціху плача [2, с. 23].

    Бывае, слова “цішыня” замяняецца блізкім, але крыху інакшым па гукавой танальнасці словазлучэннем “ледзь чутна”: так гучаць і стогны, і крокі лагернікаў-ценяў. Аднак і цішыня, і стоенасць лагернага быцця ўяўныя. Галоўнае - няма акамянеласці душы. Калымская паэтка добра разумела ўладу, сілу слова над людзьмі, абставінамі, часам. Яна ўмела душы, як храмы, словам берагчы. У бяссонныя ночы ў радкі яе вершаў бурай урываюцца пачуцці і думкі, гучаць на розныя лады галасы з “Учора”, “Сёння”, “Вечна” [2, с. 219] - ад дзіцячага пранізлівага “Мама, мамачка, куды?!” (2, с. 16] да свіста сякеры, ад песні Піяф да “напеву пяшчотнага Бадлера” (2, с. 56], ад выцця калымскай Мылгі да загаднага крыку канвойнага: “Ма-алчать!», ад Алілуі да арганнай музыкі “свяшчэннай Калымы” [2, с. 63]. Яе арган грыміць, крычыць і ўрэшце застывае ў вечнай мерзлаце.

    У заключэнне нагадаем, што паводле думкі-пажадання В. Малагушы даўно пара б трагедыю жаночых жыццяў-талентаў, загубленых гулагаўскай сістэмай, увасобіць у помніку-граніце, вартым іх памяці і спраў:

                                                 Жанчына з граніту

                                                 сшытак вершаў сціскае ў руках...

                                                 Вось стаіць яна — горда і прама.

                                                 Наручнікі пад нагамі.

                                                 Надпіс просты:

                                                  “Дачцэ нашай — Лесі.

                                                 Яна пагарджала гадамі рэпрэсій” [2, с. 24].

    І калі няма таго, гранітнага, то ёсць зборнік “Малітва да Калымы” -паэтычны помнік лагернай легендзе: таленавіта прыгожай, годнай, мужнай Лесі Беларусцы.

                                                                           Літаратура

    1. Коўтун, В. Свяча любові: выбраныя творы / В. Коўтун. - Мінск Лімарыус, 2006. - 200 с.

    2. Беларуска, Леся (Коўтун, В. М.) Малітва да Калымы: лісты з “Эльгена” / В. М. Коўтун. - Мінск: Лімарыус, 2009. - 72 с.

    3. Геніюш, Л. Выбраныя творы / Л. Геніюш / Уклад., прадм. і камент. М. Скоблы. - Мінск: Беларускі кнігазбор, 2000. - 616 с. [8] іл.

    /VII рэспубліканскія Калеснікаўскія чытанні. Матэрыялы рэспубліканскай навуковай канферэнцыі (г. Брэст, 15 снежня 2009 г.). У двух частках. Ч. 1. Брэст. 2010. С. 141-147./

 


 

    Валянціна Локун

                                               МАЛІТВА, ЗВЕРНУТАЯ ДА ЛЮДЗЕЙ

    Далёка не кожны, хто возьме ў рукі зборнік “Малітва да Калымы”. адразу здагадаецца. хто стаіць за імем Лесі Беларускі. А між тым гісторыя “народзін” кніжкі мае сваю інтрыгу.

   Але найперш — пра Лесю Беларуску.

    Упершыню імя гэтай беларускай паэтэсы з’явілася ў друку ў 1997 годзе, калі часопіс “Полымя” (№ 2) змясціў яе нізку вершаў “Малітва да Калымы”. Да гэтай публікацыі спрычыніліся тры чалавскі: Валянціна Коўтун, Ала Канапелька і ўкраінскі паэт Васіль Малагуша. А калі больш дакладна, то ідэя Лесі Беларускі належыць Васілю Малагушу, бо менавіта ён, былы вязень лагера “Эльген”. распавядаў аб тым, што сустракаўся на Калыме з беларускай паэткай Ларысай Марозавай — ураджэнкай Маладзечна. Праўда, ніякага пісьмовага сведчання аб спадчыне паэткі ў яго не было. Ды і быць не магло, бо ГУЛАГ зусім не спрыяў захаванню такой спадчыны. Больш таго, і ў архівах КДБ, і ў царкоўных метрычных кнігах Маладзечанскага раёна імя Ларысы Марозавай увогуле адсутнічае.

    Па словах Васіля Малагушы. Ала Канапелька напісала тады біяграфію беларускай “калымчанкі”. А вершы былі створаны талентам і сілаю творчага ўяўлення Валянціны Коўтун. Апошняя настолькі глыбока “ўвайшла” ў вобраз далёкай паэткі, унікла ў акалічнасці жыцця, псіхалагічную атмасферу тых трагічных 30-х. што адолела спасцігнуць і філасофію гэтага жыцця, яго ідэю. Працэсу ўзаемапранікнення дзвюх крэатыўных асоб паспрыяла і тое, што сярэдзіна 90-х гадоў мінулага стагоддзя ў плане маральным, псіхалагічным была не менш складанай, чым 30 - 40-я: свет расколваўся на часткі. руйнаваліся ранейшыя і, здавалася, непарушныя законы жыцця. Абвастрылася супрацьстаянне дабра і зла, святла і цемры. Да ўсяго, Валянціна Коўтун трапіла тады ў аварыю і ледзь не загінула. Яна была ў шокавым станс. Як і акаляючы яе свет.

    Такім чынам, тэксты Валянціны Коўтун былі прадвызначаны самімі працэсамі жыцця — сацыяльнымі і асабістымі. працэсамі нацыянальнага самавызначэння і аўтарскім творчым патэнцыялам. Духоўнае збліжэнне Валянціны Коўтун з Паэтам трагічнага часу было непазбежным. Як і спасціжэнне бунтоўнага, нязломнага духу.

    І вось цяпер, праз 12 гадоў, Валянціна Коўтун зноў вырашыла звярнуцца да тэмы Лесі Беларускі. У выдавецтве “Лімарыус” выйшаў яе зборнік вершаў “Малітва да Калымы” пад псеўданімам Леся Беларуска. Эпіграфам да зборніка яна ўзяла словы Васіля Быкава, якія ён напісаў ва ўступе да хронікі часоў культ асобы Яўгеніі Гінзбург “Круты маршрут”: “...гэта — поўнае болю рэха нашага нядаўняга мінулага, якое, тым не меней, не можа не адклікнуцца ў чалавечай душы напаўзабытым страхам і ўздрыганнем”. Гэтыя словы зьяўляюцца лейтматывам зборніка.

    “Я цалкам растварылася ў вобразе Лесі”, — скажа Валяціна Коўтун. Увогуле ж. як свсдчаць апошнія дыскусіі, канкрэтнай Лссі ніколі не было. Гэта — літаратурная містыфікацыя. Валянціна Коўтун дапускае, што Васіль Малагуша сапраўды сустракаў на Калыме таленавітую і прыгожую дзяўчыну з Беларусі. Нават не адну. І ў яго свядомасці з цягам часу выкрышталізаваўся калектыўны, ці абагулены, вобраз Лесі Беларускі. Менавіта так і ўспрымае Лесю пісьменніца ў сваёй кнізе “Малітва да Калымы”.

    Аб шматаблічнасці вобраза Лесі сведчыць шырыня і разнастайнасць геаграфічнай прасторы: Магадан, “Псрасылка”, 1939; “Бухта Нагаева”, 1938; лагер “Эльген”, 1942; “Новая Цёплая Даліна”; Магадан, 1938; бальніца “Левы Бераг”, 1944; лагер “Эльген”, 1948; “Мылга”, 1939; “Таскань”, 1946 і г. д. Больш таго, праз вобраз Лесі Беларускі Валянціна Коўтун уздымаецца да больш глыбокіх абагульненняў. Асноўны хранатоп зборніка — пачуцці Паэта ва ўмовах несвабоды.

    Гераіня Валянціны Коўтун праходзіць скрозь бытавую сферу як чалавек іншага свету, як асоба. асвечаная горнім духам, святлом духоўным.

    Разуменне драмы жыцця прыйшло да гераіні не адразу, спачатку яна думала, што свет “цудоўны і багаты”, “я думала, свет дабрыні... Ён вечны”, таму і будавала сваю “светлую вясну” ці вясну маладосці, дзе “слаўна пела”, “крывавае тады здаюся белым, і цішынёй — трыважных сноў набаты”. Але лёс у асобе дзяржавы неўзабаве ўсё парушыў, зыначыў, запанаваў свет цемры, татальнага зла: “на зямным абледзянелым шары — маразы. Баракі”. “Маразы”, “баракі” — гэта не проста вобразы-адчуванні, гэта сімвалы антыжыцця.

    З аднаго боку, Леся — заступніца ўсіх прыніжаных, бяспраўных, выгнаных з роднай зямлі. Яна малітоўна звяртаецца да зямлі калымскай, такой жа знявечанай і абяздоленай, як і яе насельнікі, са словамі аб ратаванні:

                                     Тут — ні хлябоў, ні любві...

                                     не пагубі, не ўмярцві!

                                     ................................................

                                     Матухна — Калыма,

                                     голадам не замары!

                                     ................................................

                                     Матухна, абарані.

    Паводле Валянціны Коўтун, ранейшы Космас вызначаўся гарманічным зліццём зямлі і неба, неба і чалавека. Нават зоркі былі братамі і сёстрамі людзей. Але цяпер парушылася сувязь паміж чалавекам і Космасам. Парушыліся сувязі паміж людзьмі, знікла дабрыня ў свеце:

                                     Я думала, свет дабрыні... Ён вечны.

                                     Але дайсці ўжо немагу да толку,

                                     чаму стаў грубым ён, бесчалавечным?

                                     Не брату — брат ужо, а воўк тут — воўку.

    Прырода таксама страціла сваю гармонію. Яна стала ахвярай цывілізацыі, соцыуму, яна ўцягнена ў сферу ўсечалавечай бяды. “Стынуць, падаюць дрэвы, бядуючы. // Ліпкім болем крывяніць смала”.

    Гераіня поўніцца апакаліпсічным прадчуваннем: над усім светам “разышлася пурга. // Крышыць межы і лёд. // Рве нябёсы на шматы з размаху”.

    Час напластоўваецца на час, узнікае ідэя несупыннага руху жыцця, касмічнага руху, у цэнтры якога стаіць трагічнае процістаянне святла і цемры.

    “...На адным з бакоў спрадвечнай барыкады чалавечага існавання — носьбіты Слова Божага і веры. На другім — чырвоныя зоркі і свастыкі”, — адзначыць пісьменніца ў прадмове да зборніка.

                                     Пад метранам сусветных катастроф

                                     ідуць народы пад лязо эпох.

                                     Усё паўтараецца...

                                     Жніво даспела зноў

                                     і з кожна коласа

                                     ў космас льецца кроў...

    Жніво, колас і — кроў — найглыбокая метафара быційнага плана, дзе процістаяць два пачаткі — стваральны і разбуральны. Гэтыя два пачаткі можна назваць субстанцыянальнымі.

                                     Бяда агульная. Яна ўсіх кранулася.

                                     Планета сутаргава крушыць рубяжы...

                                     Зямлі баліць. I неба скаланулася

                                     ад вераломства, подласці, ілжы.

    Узнікае адчуванне “ўкрыжавання” ўсяго свету.

    Гісторыя чалавсцтва — ад пачатку трагічная. Хоць у гэтым трагізме, дакладней, праз яго, яна і набыла велічнасць.

                                     Мой свет...

                                     Яго чарнілі.

                                     Рабавалі. Гналі...

                                     На плаху.

                                     Наразброд.

                                     На Калыму.

                                     Аднак жа вышыню яго прызналі.

    Катэгорыя зла ў тэкстах пісьменніцы не мае сваёй персаніфікацыі. Яно без часу і геаграфіі, гэта безаблічна глабальнае, абагульненае зло: “Вінаваты —у кіцелі цень...”, ці — як антытэза: “альбо — вы, што не зналі свабоды”.

    Гераіня Валянціны Коўтун нібыта ўпітала ў сябс ўвесь боль зямны: “Як баліць мне... // О, як мне балюча! // І нікому той боль не суняць”. Як існаванне — гэта ланцуг бясконцых выпрабаванняў. Яна паміж вечных снягоў Калымы “ў тунэлі з людзьмі... канала”, “ў крэп чарнаты” яе спавівалі. Але нават у свеце татальнага зла яна верыла, што “выстаіць у журбе скразной няверы”.

    Валянціна Коўтун параўноўвае Паэта з Праметэем: “Дзесяты год я тут, у льдах, закута. //...Як Праметэй // Ды веру, што мяне Гефест пазбавіць. // Скончыцца пакута”.

    Гераіня жыве памкненнем да волі ўласнай. бо “мацней жалеза — вольны чалавек!” і волі агульначалавечай: “Да братэрства ўсіх народаў я імкнуся”.

    Яна жыве мэтай-спадзяваннем, “каб зарою світальнаю // Воля ўзышла... над адзінствам людзей. // І — народаў”. Узорам адзінства ўсіх “людзей і народаў” уяўляецца ёй родная Беларусь.

    У зборніку выразна акрэслены два хранатопныя вобразы, вобразы-канцэнты — Паэта і Радзімы. Яны то прыпадабняюцца адзін аднаму: “Беларусь, мы з табою адзіны: // па дыханні і твары // нас можна пазнаць”, то зліваюцца ў адно цэлае: «Я — часцінка цывілізацыі // ад Полацка і да Брэста”, то атаясамліваюцца: “Я ж — Беларусь”. Радзіма персаніфікуецца ў вобразе матулі, з якой паэтка зноў-такі паядноўваецца: “Мяне сагрэеш // ты, матуленька... ты, Беларуся. // Па шчацэ ў мяне — льюцца слёзы яе. // А слязінкі мае па шчацэ —у яе”. Гэтае прачуленае “матуленька... Беларуся” ўносіць у стылёвую парадыгму верша асаблівую шчымлівасць, пэўны сентыментальны настрой. У зусім іншым ключы вырашаецца тэма Паэта і Радзімы ў вершы “ІІрысягаю”. Тут пануе іншая стылістыка, іншая эмацыяльная стыхія, іншая моўная энергія:

                                     Прысягаю роднаму краю,

                                     годнасці дачкі Яго —

                                     клянуся...

                                     Паміраю.

                                     Ціха паміраю.

                                     Паміраю...

                                     Толькі не здаюся!

    Паэт у Валянціны Коўтун — асоба не толькі сакральна трагічная. Ён бсссмяротны. Менавіта праз веру ў сваё бяссмерцце. Для яго не існуе смерці, нават страху смерці няма: “...і труна падасца лёгкаю калыскай”. Смерць ёсць усяго толькі вызваленне ад жыцця зямнога. Высокі дух Паэта зліваецца з духам Космасу, каб пасля растварыцца ў рацэ памяці — бясконцай у часе.

                                     Адыходжу я з усмешкай — у манады.

                                     І якая б ні была ў Айчыне ўлада,

                                     хай прызнае тая будучыня ў скрусе:

                                     ...наша Леся адыходзіла ў манады,

                                     ворагам сказаўшы: “Не здаюся!”

    Трэба сказаць. што якраз тады. у сярэдзіне 90-х. Валяніна Коўтун прыйшла да Бога. хрысціянскай рзлігіі. І гэта пэўным чынам паўплывала на вырашэнне вобраза Паэта. Яна параўноўвае Паэта з самім Месіяй:

                                     Цвік забівае хтосьці ў ногі мне...

                                     І ў галаву... І выцягнуць не можа

                                     ................................................

                                     Мы ўсе ў цвіках наскрозь —

                                     і я, і строфы!

    Вось гэтае “і я, і строфы” значна ўздымае ролю Паэта і яго Слова ў развіцці грамадства. Аўтарка гэтыя паняцці адухаўляе. Яны становяцца ўжо катэгорыямі філасофскага плана.

    З другога ж боку. Паэт — прадстаўнік свайго народа. Лёс народа — і яго лёс.

                                     Укрыжаваны лёс людзей спакон.

                                     І ўся тайга —

                                     Як грозная Галгофа.

    Сімвалічным тут падаецца вобраз тайгі. Гэта метафара жыццёвай прасторы чалавека. якому наканавана заўсёднае выпрабаванне-ўзыходжанне.

    Матыў святасці, ідэя заступніцтва ўвасоблены ў вобразе Еўфрасінні Полацкай. Вобраз паэткі аўтарка ставіць поруч з вялікай Святой: “Нас — дзве сястры. // Адна на Калыме. // Другая — у Ерусаліме”. Гераіня хоча раўняцца на святую Заступніцу, быць такой, як яна: “Ты мураваныя апекавала храмы... // Я ж душы тут, як храмы, берагу». Яна звяртаецца да Святой са словамі малітвы: “Здымі ж укрыжаванне ўсіх нас, Маці. // І — адагрэй. // О Найсвяцейшая...”

    Але гендэрная тэма на гэтым не заканчваецца. Пісьменніца і тут імкнецца да абагулення. Праўда, тут чуецца голас найперш жанчыны ўжо XXI стагоддзя: “Не на кітах Зямля, — а на жанчынах... // На нас спакон трымаецца Зямля!” А неўзабавс ад гэтага “свецка-матэрыялістычнага” яна пераходзіць да абсалютнага, сакральнага: “Невыпадкова на іконе — Маці Божая, // як бессмяротнасць з Дзіцем на руках”.

    Трагедыя чалавецтва ў тым, што яно адышло ад Бога, ад ягоных законаў. Яно забылася аб галоўным — зло нельга вынішчыць злом, дабрыня не ўсталёўваецца праз насілле і кроў:

                                     Пакуль сякера ўсюды скача,

                                     Заступніца паціху плача

                                     На цвердзь зямную ў час пагрозы

                                     гарачыя раняе слёзы.

    Адсюль і задача Паэта, дакладней. жанчыны-Паэткі, “пакутніцы, дачкі дабра ў вяках”, — самааддана, самаахвярна несці зняверанаму чалавецтву прасвятленне, вяртаць страчаную веру.

                                     Як свечкі, мы згараем для айчыны.

                                     Святога Духа ў Імя!

                                     Айца!

                                     І — Сына...

    Магчыма, некаму можа здацца, што Валянціна Коўтун часам злоўжывае публіцыстычнымі фарбамі. Толькі ж гэта натуральна, калі ўлічыць, чыімі вачыма глядзіць на свет аўтарка. Дакладней, вымушае сябе глядзець. Але побач з Лесяй Бсларускай існуе, як бы мовіць, і Коўтун “у чыстым” выглядзе. Маем на ўвазе філасофію тэкстаў, светаадчуванне аўтара, якое больш адпавядае XXI стагоддзю.

    Метафарызацыя вобразаў, шырокае ўжыванне сімволікі — таксама з арсенала менавіта сучаснай літаратуры. Таму мастацкія дыскурсы Валянціны Коўтун я б назвала хутчэй філасофска-публіцыстычнымі рэфлексіямі. Паэтка намагаецца даць народу адчуванне свайго быцця. У кнізе суіснуюць розныя па жанравай форме тэксты — ад шчымліва-пачуццёвых і патэтычных да вершаў-метафар, вершаў-сімвалаў, вершаў-абагульненняў. Апошнія выразна дамінуюць. Выяўленае праз вобраз-метафару, лірычнае пачуццё ўспрымаецца як інтэлектуальна асэнсаванае.

    Але ж найперш паэтычны дыскурс у мастацкай канцэпцыі Валянціны Коўтун прасякаецца глыбокай думкай-ідэяй, думкай-канцэпцыяй, думкай-светаадчуваннем.

                                     Ноч сумёты высокія лепіць.

                                     З гора ноч звар’яцела сама.

                                     Усюды сумёты...

                                     А бачацца — склепы.

                                     Чорным крэпам злятае пацьма.

                                     Над баракам уснежаны вецер.

                                     Будзіць горкую памяць паўстаць.

                                     Нібы плачуць галодныя дзеці,

                                     нібы сіраты плачуць, не спяць.

    Аўтарка стварае шматвектарнае адлюстраванне, у якім закладзена ідэя свету як драмы быцця. Ключавымі словамі тут можна назваць “ноч”, “сумёты” і “склепы”, (цікавая мастацкая знаходка: сумёты як склепы), а таксама вызначэнні “ўснежаны вецер”, “горкая памяць”, “галодныя дзеці”. Складваецца метафарычны малюнак найглыбокага трагічнага зместу — антысвсту.

    Як вядома. у рамантычнай мастацкай сістэме выключнае месца займалі музычныя матывы (згадваюцца Я. Колас, Я. Купала, З. Бядуля і інш.). Класікі расцэньвалі музыку як гарманічнае ўвасабленне бясконцасці і цэласнасці быцця. выражэнне адзінства душы чалавека і свету. У Валянціны Коўтун свет таксама паўстае агучаным, прасякнутым безліччу музычна выражаных плыняў. Толькі прастора яе мастацкіх дыскурсаў напоўнена гукамі іншага кшталту — яны падкрэсліваюць дысгарманічнасць свету-універсуму, раз’яднанасць чалавека і свету. Аўтарка ўводзіць у прастору сваіх тэкстаў топас аргана (“Арган”) — з мэтай гукавога выражэння трагічнага свстаадчування. Здаецца, што яна перадае архітыповыя гукі самой калымскай зямлі. Ствараецца цэлая поліфанія гукаў: “ляжыць арган” — “не спіць арган” — “хрыпіць аркестр” — “грыміць арган” — “крычыць арган” — “маўчыць аркестр” — “застыў арган”. Але гэта не толькі гукі калымскай зямлі як зямлі прыніжанай. У гэтай гукавой поліфаніі ў метафарычна-пераасэнсаваным выглядзс канцэнтруецца ідэя жыцця Паэта ва ўмовах несвабоды. Такая выснова пацвярджаецца фіналам верша, дзе даецца расшыфроўка вобраза-метафары: “арган касцей, прадзьмутых сцюжай лёсу”.

    “Малітва да Калымы”, па словах самой Валянціны Коўтун, ёсць “метафарычна абагулены паэтычны помнік усім вядомым і невядомым паэтэсам, што так і не змаглі данесці свае галасы да айчыны...

    Помнік тым лагерным пакутніцам, якія з матчынай песняй у вуснах загінулі на вогненным крыжы незабыўных “гулагаўскіх”.

    Але — не змоўклі...

    «Малітва да Калымы» Лесі Беларускі — гэта малітва да ўсіх нас, да ўсяго свету. Малітва-боль, малітва-перасцярога, малітва-заклінанне. Каб памяталі...

    /Маладосць. № 4. Мінск. 2010. С. 128-131./

 

 

                                                            Паэзіяй прадыктаваны лёс

    Вось і яшчэ адна сустрэча з пранізліва шчырым і па-мастацку дасканалым словам сапраўднай Паэтэсы. Яна, Валянціна Міхайлаўна Коўтун, не толькі асвятляла сад нацыянальнага прыгожага пісьменства асобым святлом прыроднага таленту, але і запаўняла яго прастору спазнанай радасцю сцвярджаць Праўду, тварыць Дабро і ненавідзець Зло ў любых яго праявах. А яшчэ душа яе — і чалавека, і творцы — жыла сучасным і мінулым, моцна адчувала прыцяжэнне генетычным кодам продкаў, генетычным кодам нацыі...

    ...Вышэйшым аргументам мастацкай праўды ў В. Коўтун з’яўляецца ўмелае выкарыстанне ёю канкрэтыкі быцця, факта, канкрэтнага імя. Якраз такая постаць і прыцягнула ўвагу пісьменніцы ў 90-я гады XX стагоддзя. Гісторыя лагернай зэчкі-паэтэсы Лесі Беларускі, пачутая ад былога калымскага вязня В. Малагушы, настолькі ўразіла, што спачатку з’явіўся цыкл вершаў “Перастварэнні”, у якіх па асобных радках ці матывах, згаданых Малагушам, В. Коўтун стварае вобраз беларускай паэткі калымскага жаночага лагера “Эльген”. Па сведчанні таго ж Малагушы, сапраўднае прозвішча паэткі — Ларыса Марозава. Калі ж высветлілася, што імя Лесі Беларускі, хутчэй, містыфікацыя, тады В. Коўтун абірае яго як уласны псеўданім-сімвал. Сімвал марна загубленых сталінскай сістэмай тапенавітых жаночых лёсаў на калымскіх скразняках ці сібірскіх лесапавалах.

    Зусім відавочна, што тая ці іншая таленавітая містыфікацыя — з’ява далёка невыпадковая. Хутчэй заканамерная. Сам час на пэўным этапе развіцця грамадства, развіцця духоўна-культурнай свядомасці і гістарычнай памяці нацыі якраз і абумоўлівае нараджэнне падобных літаратурных з’яў. Яны адразу прыцягваюць да сябе ўвагу, прымушаюць думаць, шукаць адказы на пытанні адносна загадак рэальнага быцця і літаратурнага аблічча творцы, біяграфіі яго мастацкіх тэкстаў, якія (здаралася не раз) у часе і прасторы пачыналі існаваць абсалютна самастойна. Аўтаномна. Імя аўтара гублялася за гістарычным гарызонтам або ўвасаблялася ў нечакана хлёсткі псеўданім. Як жа тут не прыгадаць гісторыю аўтарства паэмы «Тарас на Парнасе» або паэмы «Сказ пра Лысую гару»?.. Безумоўна, паведамленне В. Малагушы не магло не ўразіць, не захапіць магчымасцю рэальнага быцця ў калымскім «Эльгене» беларускай паэткі. Немагчыма было не паверыць, калі надрукаваны вершы гулагаўскай тэматыкі Ларысы Геніюш (зборнік «Белы сон»), успаміны паэткі пра тыя гады, калі яе імя і прозвішча замяняў нумар 0-287, калі ў мемуарна-мастацкай трылогіі былога “лагерннка” С. Грахоўскага згадваліся імёны многіх таленавітых гулагаўскіх нявольніц.

    I як бы даследчыкі не назвалі сёння тое, што пачулі на форуме жанчын яго ўдзельніцы ад былога вязня сталінскіх гулагаў — праўда, фантазія, міф — бясспрэчна адно: Васіль Малагуша паспрыяў матэрыялізацыі вялікай ідэі — літаратура, мастацкае слова, паэзія павінны былі загаварыць ад імя тых, як пісала ў “Споведзі” Л. Геніюш, «няшчасных мільёнаў зняволеных», змушаных «моўкнуць у тундры, у пустынях і стэпах гэтай надзеленай прасторамі і дзікасцю краіны, якая мучыць і губіць даўно ўжо самую сябе, не знаючы меры». Так, у вершы “Замерзлымі пальцамі” (1950) яе лірычная гераіня-нявольніца скрушна прамовіць:

                                                Не акажуцца тыя, пад шпаламі,

                                                З-пад зямлі не ўстае чалавек.

    Аднак усё ж жыло ўдушы спадзяванне на тое, што пражытае і перажытае “калонамі нявольных жанчын”, асуджаных “прападаць у начы”, абудзіцца ў памяці ўстрывожанай патомкаў словам беззаганным, словам, здольным ісці дарогай праўды і дабра. Не памылялася Л. Геніюш, калі пісала сэрцам, працятым марозам, “цішынёй белай смерці”, наступныя радкі:

                                                Толькі боль, які закапалі мы,

                                                Уваскрэсне, асудзіць наш век.

    I зборнік «Малітва да Калымы», і новыя публікацыі вершаў калымскай тэматыкі — сведчанне таго, што, мабыць, быў асобы знак у тым, каб менавіта В. Коўтун загаварыла ад імя Лесі Беларускі. Ёсць, відаць, тут незалежная ад волі творцы абранасць, пакліканасць менавіта гэткага таленту, які становіцца своеасаблівым “інструментам” у вырашэнні накрэсленай мастацкай звышзадачы. Бачыцца ў гэтай пакліканасці і відавочная абумоўленасць. Абумоўленасць, як неаднойчы сцвярджала ў сваіх выступленнях В. Коўтун, нацыянальным генетычным кодам, выток якога ў далёкім гістарычным часе.

    Сапраўды, на кожным этапе яе творчага самасцвярджэння ўзнікае прыцяжэнне знакавай гістарычнай постаццю — Цётка (Алаіза Пашкевіч), Еўфрасіння Полацкая... Праз спасціжэнне іх духоўнай велічы, святла пралёг шлях да мастацкага ўвасаблення гулагаўскай укрыжаванасці лёсу паэтэсы Лесі Беларускі. За яе вобразам — трагічнае быццё рэальна абазначаных у часе і прасторы (але не ў памяці сучасных пакаленняў) выключна багатых душой і талентам лагерных пакутніц. У гэтым выпадку «працуюць» свае законы, іншая ўжо логіка мыслення, узнікае новы рад асацыяцый, карцін, малюнкаў, адчуванняў. Пачынае бачыцца тое, што па-за канкрэтнай прасторай і часам, па-за рэальнасцю.

    Вобразны свет калымскіх вершаў зборніка “Малітва да Калымы” максімальна напоўнены быційнай канкрэтыкай. Па-іншаму было нельга. У пасляслоўі да зборніка В. Коўтун пісала: “Малітва да Калымы” — метафарычна абагулены паэтычны помнік усім вядомым і невядомым паэтэсам, што так і не змаглі данесці свае галасы да Айчыны...”. Ствараючы вобраз паэтэсы-лагерніцы, В. Коўтун выяўляе тыя ўнутраныя рэзервы душы, што дазвалялі захаваць чалавечыя ў чалавеку там, дзе свае законы дыктавала тупая і жорсткая сіла, у якой ўвасобіліся маштабы ўзгадаванага ўладай Зла. Крамлёўскі арол — сімвал вярхоўнай улады — выдае страшней за калымскі мароз, пургу, снежныя сумёты, вечную мерзлату, баракі і нават зусім не жаночую справу — лесапавал. Для выяўлення творчага аблічча тых, чый жыццёвы і паэтычны лёс сканалі «на скрыжалях вечнай мерзлаты», паэтэса пачатку XXI стагоддзя стварае сцэны лагернага быцця амаль на эпічным узроўні. Тут побач карцар, параша, вертухаі, пілы, сякеры, працэнты — рэальныя, канкрэтныя праявы Зла і не менш выяўныя ў сваёй апрадмечанай быційнасці карціны, эпізоды, учынкі, што нясуць святло, грэюць душу “калымскага народа” хвілінкамі Дабра. Не лішне прыгадаць такія вершы, як “Піяф”, “Красная Масква”, “Рэпліка таёжнага філосафа” і інш., у якіх праўда лагернага быцця падкрэсліваецца і тым, што пісьменніца часта «пашпартызуе» свае творы рэальнай назвай месца дзеяння або дае прасторавы арыенцір — “Бухта Нагаева”, 1938, лагер “Эльген”, 1942, “Тасканскі лагер”, 1938, “Васемнаццаты кіламетр”, 1945, “Сударская кропка”, 1946, бальніца “Левы бераг”, пажыццёва. I гэта далёка не ўсё, што можна прачытаць амаль пад кожным вершам.

    Тамара Нуждзіна

    [С. 5, 10-12.]