РАБОЧЫЙ ПЕТР АЛЕКСЕЕВ
(Из воспоминаний)
I.
«Рабочий Петр Алексеев» — под таким преимущественно названием известен в интеллигентной и рабочей среде пропагандист 70-х годов, судившийся по процессу 50-ти, ткач по профессии, Петр Алексеевич Алексеев, крестьянин Смоленской губ.
Свою громкую известность он получил после произнесения им, действительно замечательной, речи — своего «последнего слова», этого обвинительного акта против существовавшего строя. За это он и был приговорен к нескольким годам каторги. Это было в 1877 году, когда отпечатанные нелегально оттиски речи Алексеева распространялись среди тогдашней молодежи и зачитывались в буквальном смысле слова до дыр. Впечатление было ошеломляющее, незабываемое до сих пор. Как удары молота, и теперь еще звучат в ушах сильнейшие места речи, облетевшей всю Россию и произведшей впечатление пушечного выстрела по существующему строю. Не даром Алексеева, против которого почти не было никаких улик, «закатали» в каторгу, запрятали в Харьковскую центральную тюрьму, вместе с другими «заживо погребенными»; только во время «диктатуры сердца», в 1880 году, этих заживо погребенных выпустили из тюрьмы и решили отправить в Сибирь, на Кару. Речь Алексеева проникла в самое сердце и душу тогдашней молодежи, которая страстно желала посвятить все свои силы для облегчения народных страданий. Такое же неизгладимо сильное впечатление, как и на других, произвела речь Алексеева и на меня. Несомненно, она сыграла большую роль в деле идеализации рабочих вообще и, в частности, рабочих, ставших интеллигентными.
Для того, чтобы читатели еще раз могли убедиться в красочности и силе этой речи, позволяем себе перепечатать ее здесь полностью:
«Мы, миллионы людей рабочего населения, — говорил П. Алексеев в заседании особого присутствия Правительствующего Сената 10 марта 1877 года, — чуть только станем сами ступать на ноги, бываем брошены отцами и матерями на произвол судьбы, не получая никакого воспитания, за неимением школ и времени от непосильного труда и скудного за него вознаграждения. Девяти лет — мальчишками нас стараются с хлеба долой на заработки. Что же там нас ожидает? Понятно, продаемся капиталисту на сдельную работу из-за куска черного хлеба, поступаем под присмотр взрослых, которые розгами и пинками приучают нас к непосильному труду; питаемся кое-чем, задыхаемся от пыли и испорченного, зараженного разными нечистотами воздуха. Спим, где попало — на полу, без всякой постели и подушки в головах, завернутые в какое-нибудь лохмотье и окруженные со всех сторон бесчисленным множеством разных паразитов. В таком положении некоторые навсегда затупляют свою умственную способность, и не развиваются нравственные понятия, усвоенные еще в детстве; остается все то, что только может выразить одна грубо воспитанная, всеми забытая, от всякой цивилизации изолированная, мускульным трудом зарабатывающая хлеб рабочая среда. Вот что нам, рабочим, приходится выстрадать под ярмом капиталиста в этот детский период! И какое мы можем усвоить понятие по отношению к капиталисту, кроме ненависти? Под влиянием таких жизненных условий с малолетства закаляется у нас решимость до поры терпеть, с затаенной ненавистью в сердце, весь давящий нас гнет капиталистов и без возражений переносить все причиняемые нам оскорбления.
Взрослому работнику заработную плату довели до минимума; из этого заработка все капиталисты без зазрения совести стараются, всевозможными способами, отнимать у рабочих последнюю трудовую копейку и считать этот грабеж доходом. Самые лучшие, для рабочих, из московских фабрикантов — и те, сверх скудного заработка, эксплуатируют и тиранят рабочих следующим образом. Рабочий отдается капиталисту на сдельную работу, беспрекословно и с точностью исполнить все рабочие дни и работу, для которой поступил, не исключая и бесплатных хозяйских чередов. Рабочие склоняются перед капиталистом, когда им, по праву или не по праву, пишут штраф, боясь лишиться куска хлеба, который достается им 17-тичасовым дневным трудом. Впрочем, я не берусь описывать подробности всех злоупотреблений фабрикантов, потому что слова мои могут показаться неправдоподобными для тех, которые не хотят знать жизни работников и не видели московских рабочих, живущих у знаменитых русских фабрикантов: Бабкина, Гучкова, Бутикова, Морозова и других.
Председатель сенатор Петерс. Это все равно. Вы можете этого не говорить.
Петр Алексеев. Да, действительно все равно, везде одинаково рабочие доведены до самого жалкого состояния. 17-тичасовой дневной труд — и едва можно заработать 40 копеек! Это ужасно! При такой дороговизне съестных припасов приходится выделять из этого скудного заработка на поддержку семейного существования и уплату, казенных податей! Нет! При настоящих условиях жизни работников невозможно удовлетворять самым необходимейшим потребностям человека. Пусть пока они умирают голодной, медленной смертью, а мы, скрепя сердце, будем смотреть на них до тех пор, пока освободим из-под ярма нашу усталую руку, и свободно можем тогда протянуть ее для помощи другим! Отчасти все это странно, все это непонятно, темно и отчасти как-то прискорбно, а в особенности сидеть на скамье подсудимых человеку, который чуть ли не с самой колыбели всю свою жизнь зарабатывал 17-тичасовым трудом кусок черного хлеба. Я несколько знаком с рабочим вопросом наших собратьев-западников. Они во многом не походят на русских: там не преследуют, как у нас, тех рабочих, которые все свои свободные минуты и много бессонных ночей проводят за чтением книг; напротив, там этим гордятся, а об нас отзываются, как о народе рабском и полудиком. Да как иначе о нас отзываться? Разве у нас есть свободное время для каких-нибудь занятий? Разве у нас учат с малолетства чему-нибудь бедняка? Разве у нас есть полезные и доступные книги для работника? Где и чему они могут научиться? А загляните в русскую народную литературу! Ничего не может быть разительнее того примера, что у нас издаются для народного чтения такие книги, как «Бова Королевич», «Еруслан Лазаревич», «Ванька Каин», «Жених в чернилах и невеста во щах» и т. п. Оттого-то в нашем рабочем народе и сложились такие понятия о чтении: одно — забавное, а другое — божественное. Я думаю, каждому известно, что у нас в России рабочие все еще не избавлены от преследований за чтение книг; а в особенности, если у него увидят книгу, в которой говорится о его положении — тогда уже держись! Ему прямо говорят: «ты, брат, не похож на рабочего, ты читаешь книги». И страннее всего то, что и иронии не заметно в этих словах, что в России походить на рабочего то же, что походить на животное. Господа! Неужели кто полагает, что мы, работники, ко всему настолько глухи, слепы, немы и глупы, что не слышим, как нас ругают дураками, лентяями, пьяницами? Что уж как будто и на самом деле работники заслуживают слыть в таких пороках? Неужели мы не видим, как вокруг нас все богатеют и веселятся за нашей спиной? Неужели мы не можем сообразить и понять, почему это мы так дешево ценимся и куда девается наш невыносимый труд? Отчего это другие роскошествуют, не трудясь, и откуда берется ихнее богатство? Неужели мы, работники, не чувствуем, как тяжело повисла на нас так называемая всесословная воинская повинность? Неужели мы не знаем, как медленно и нехотя решался вопрос о введении сельских школ для образования крестьян, и не видим, как сумели это поставить? Неужели нам не грустно и не больно было читать в газетах высказанное мнение о найме рабочего класса? Те люди, которые такого мнения о рабочем народе, что он нечувствителен и ничего не понимает, глубоко ошибаются. Рабочий же народ, хотя и остается в первобытном положении и до настоящего времени не получает никакого образования, смотрит на это, как на временное зло, как и на самую правительственную власть, временно захваченную силою, и только для одного разнообразия ворочающую все с лица да на изнанку. Да больше и ждать от нее нечего! Мы, рабочие, желали и ждали от правительства, что оно не будет делать тягостных для нас нововведений, не станет поддерживать рутины и обеспечит материально крестьянина, выведет нас из первобытного положения и пойдет скорыми шагами вперед. Но, увы! Если оглянемся назад, то получаем полное разочарование, если при этом вспомним незабвенный, предполагаемый день для русского народа, день, в который он, с распростертыми руками, полный чувства радости и надежды, думал обеспечить свою будущую судьбу, благодаря царя и правительства, — 19-го февраля. И что же? И это для нас было только одной мечтой и сном! Эта крестьянская реформа 19-го февраля 1861 года, реформа «дарованная», хотя и необходимая, но не вызванная самим народом, не обеспечивает самые необходимые потребности крестьянина. Мы по-прежнему остались без куска хлеба, с клочками никуда негодной земли и перешли в зависимость к капиталисту. Именно, если свидетель, приказчик, фабрики Носовых, говорит, что у него, за исключением праздничного дня, все рабочие под строгим надзором, и не явившийся в назначенный срок на работу не остается безнаказанным, а окружающие ихнюю сотни подобных же фабрик набиты крестьянским народом, живущим при таких же условиях, — значит — они все крепостные! Если мы, к сожалению, нередко бываем вынуждены просить повышения пониженной самим: капиталистом заработной платы, нас обвиняют в стачке и ссылают в Сибирь, значит, мы крепостные! Если мы со стороны самого капиталиста вынуждены оставить фабрику и требовать расчета, вследствие перемены доброты материала и притеснения от разных штрафов, нас обвиняют в составлении бунта и прикладом солдатского ружья приневоливают продолжать у него работу, а некоторых, как зачинщиков, ссылают в дальние края, — значит, мы крепостные! Если из нас каждый отдельно не может подавать жалобу на капиталиста, и первый же встречный квартальный бьет нас в зубы кулаком и пинками гонит вон, — значит, мы крепостные!
Из всего мною выше сказанного видно, что русскому рабочему народу остается только надеяться самим на себя и не от кого ожидать помощи, кроме от одной нашей интеллигентной молодежи.
Председатель (вскакивает и кричит). Молчите! Замолчите!
Петр Алексеев (возвысив, голос, продолжает). Она одна братски протянула к нам свою руку. Она одна откликнулась, подала свой голос на все слышанные крестьянские стоны Российской империи. Она одна до глубины души прочувствовала, что значит и отчего это отовсюду слышны крестьянские стоны. Она одна не может холодно смотреть на этого изнуренного, стонущего под ярмом деспотизма, угнетенного крестьянина. Она одна, как добрый друг, братски протянула к нам свою руку и от искреннего сердца желает вытащить нас из затягивающей пучины на благоприятный для всех стонущих путь. Она одна, не опуская руки, ведет нас, раскрывая все отрасли для выхода всех наших братьев из этой лукаво построенной ловушки, до тех пор, пока не сделает нас самостоятельными проводниками к общему благу народа. И она одна неразлучно пойдет с нами до тех пор, пока (говорит, подняв руку) подымется мускулистая рука миллионов рабочего люда...
Председатель (волнуется и, вскочив, кричит). Молчать!
Петр Алексеев (возвышая голос) ...и ярмо деспотизма, огражденное солдатскими штыками, разлетится в прах!.. [* Литература о Петре Алексееве: 1) Речь рабочего Петра Алексеева «Листовка». Нелегальное издание 1877 г., 2) «Вперед». Том V. 1877. Лондон редакция П. Л. Лаврова и П. Смирнова. (Перепечатана речь Алексеева.) 3) Русский ткач Петр Алексеевич Алексеев. Воспоминания Ф. Волховского. Издание «Рабочего Знамени», 1900 г. 4) Государственные преступления в России, в XIX в. Сборник из официальных изданий правительственных сообщений. Составлен под ред. В. Базилевского. Том II (1877 г.). Вып. I. 1904. Штуттгарт. Помещен обвинительный акт по «процессу 50-ти». Две речи. I. Речь Петра Алексеева. Предисловие Г. Плеханова. К-ство «Новый Мир». (Спб., 1906). Стр. 32. Здесь же. стр. 31-32, помещено стихотворение «Петру Алексееву» Вербовчанина (Ф. Волховского?). 6) Ф. Волховский. Ткач Петр Алексеевич Алексеев. Спб. 1906. К-ство «Народная Воля». № 18. Стр. 16. Здесь же, стр. 12-16, напечатана речь Алексеева. 7) «Былое» 1906, IX, 110 (Воспоминания чайковца С. С. Синегуба); 1907, IV, 184. (В Мценской «гостинице» Н. А. Виташевского); IХ, 190, Х, 194 (Процесс 50-ти И. С. Джабадари); X, 113 (К биографии П. А. Алексеева, циркуляр департамента полиции от 28 ноября 1891). 8) Революционная Россия. В. Жандр (Никитина). Пер. с франц. К. Д. Спб. 1907. Издание «Популярно-Научной Библиотеки». Стр. 43-49, речь Алексеева. 9) Эд. Пекарский. Памяти рабочего Петра Алексеева. «Воля Народа» 1917, № 93. 10) Вера Фигнер. Дополнительная заметка (без особого заглавия) к предыдущей статье. «Воля Народа» 1917, № 100. 11) Ю. М. Стеклов. Борьба за социализм. М. 1918. Стр. 126-140 (речь Алексеева и воспоминания о нем Ф. Волховского. Э. П.).]
II.
Еще в 1906 году редакция «Былого», в лице покойного В. Я. Богучарского, предложила мне дать ей, для напечатания в журнале свои воспоминания об Алексееве, и я, в свою очередь, обратился к некоторым товарищам его по каторге и ссылке с просьбой помочь мне в данном случае и поделиться своими воспоминаниями. На мое обращение откликнулись тогда же: И. А. Виташевский, И. С. Джабадари, В. А. Данилов, С. Ф. Ковалик, Г. Ф. Осмоловский. В проспекта журнала «Былое» на 1907 год было объявлено, что между многими другими статьями будут напечатаны и мои воспоминания о «рабочем Петре Алексееве». Тогда мне не пришлось исполнить желания редакции «Былого», так как ко мне обратились с предложением дать какую-нибудь литературную работу нуждавшейся в заработке г-же Лойко, автору известной брошюры «Что читать пропагандисту», и я отдал ей весь собранный мною материал. По использовании этого материала г-жа Лойко вернула его мне обратно, но в печати ее статьи увидеть мне не удалось, так как «Былое» к этому времени дышало на ладан и вскоре было закрыто. Ныне, пользуясь некоторым досугом, вследствие постигшей меня болезни, и, благодаря любезному содействию д-ра А. Д. Аловского, согласившегося писать мои воспоминания под диктовку, я на нижеследующих страницах, при характеристике личности Алексеева и описании его пребывания в тюрьмах, на каторге и на поселении, привожу дословно доставленный мне упомянутыми лицами материал с указанием авторов того или другого отрывка.
Литература об Алексееве чрезвычайно бедна. Тщетно вы будете просматривать обвинительный акт по процессу 50-ти с намерением найти там какие-либо биографические данные; скудные сведения находим мы и в посвященной Алексееву брошюре Ф. Волховского [* Волховский озаглавил свою брошюру «Ткач Петр Алексеевич Алексеев». Но разве для Алексеева характерно то, что он был ткачом? Не характернее ли название «рабочий Петр Алексеев»? Под этим именем его знает вся мыслящая Россия. Можно подумать, что речь идет о каком-либо другом Алексееве, а не о всем известном своею речью революционере. Э. П.].
Даже ближайшие товарищи Алексеева не обладали требуемым материалом, хотя и были с ним в тесных сношениях в течение целого ряда лет, — столь неинтересными такого рода данные были в представлении его товарищей, как и вообще активных деятелей того времени. Вот что писал мне, напр., 7 февраля 1907 г. И. С. Джабадари на мою просьбу сообщить все, что он знает о жизни Алексеева на воле:
«С удовольствием поделился бы, без всяких условий, биографическими сведениями о покойном Петрухе, но, к сожалению, биографических сведений, в тесном смысле этого слова, у меня не имеется. Он был со мною с декабря, или, вернее, с октября 1874 г. по 15 мая 1883 г., т.-е. почти 9 лет, но биографических сведений друг о друге мы не знали, да и некогда было об этом говорить. Как-то раз, на Каре, он пришел ко мне с заплаканными глазами и сообщил, что отец его, старик 80-ти лет, скончался и перед смертью вспоминал своего Петруху. У Петра было, кажется, еще два брата, Никифор и Влас, которые также работали в нашей Московской организации, но они были еще очень юными; где они теперь, не знаю, но их легко разыскать по обвинительному акту по проц. 50-ти. Следует съездить в Смоленскую губернию, Гжатский (Сычевский ?) уезд и там найти всю его многочисленную родню; род Алексеевых весьма многочисленный и очень хорошо относившийся к Петрухе; там вы получите настоящие биографические данные. У меня есть лишь факты о его деятельности в Питере, Москве, о пребывании в Центральной тюрьме, в Мценске, на пути в Сибирь, на Каре и, наконец, о проезде его через Киренск; но обо всем этом я говорю в своих воспоминаниях за этот период [* «Былое», 1907, IX и X. Э. П.] и эти сведения окрашены тем субъективизмом, который лишает их биографического характера».
Такою же неосведомленностью отзывались и остальные товарищи, к которым я обращался за биографическими сведениями. Поэтому, приходится поневоле ограничиться тем немногим, что можно извлечь из собранного много материала.
III.
Алексеев родился 14 января 1849 г. [* По Гориновичу (список политических каторжан Карийской тюрьмы, рукопись); тот же год значится в статье Г. Ф. Осмоловского: «Карийцы» («Мин. Годы» 1908, VII, 125), тогда как в «Былом» (1907, X, 114) год рождения, по официальным сведениям, показан 1851-й (Цирк. департ. полиции 28 ноября 1891, № 4898).] в бедной крестьянской семье, в деревне Новинской, Сычевского [* Ср. в письме Джабадари указание, что родня Алексеева находится в Гжатском (?) уезде Смоленской губ.] уезда, Смоленской губернии. Грамоте он научился уже взрослым, пройдя всевозможные роды тяжелой крестьянской работы и по поступлении уже на ткацкую фабрику. «В 16-17 лет он сам собою, без помощи настоящего учителя, выучился читать и писать. Позже, когда ему было уже за двадцать, он случайно столкнулся с революционерами» [* Волховский, стр. 3.]. В 1873 году к осени, у фабрики Торнтона, за Невской заставой, жил для целей пропаганды чайковец Синегуб с женой. «Число приходивших к нему рабочих вскоре так возросло, что он должен был пригласить к себе на помощь сначала двух товарищей из вспомогательного кружка, а затем перетащил к себе и Перовскую... На руки последней Синегуб передал пришедшего к нему как-то Петра Алексеева с 4 товарищами. Петр Алексеев не был тогда затронут революционной пропагандой и желал просто учиться, «жаждал чистой науки», как говорил Синегуб. Особенно привлекала его почему-то геометрия [* Шишко. С. М. Кравчинский и кружок чайковцев, стр. 31 (отд. оттиск из № 3 «Вестн. Русск. Револ.», изд. Партии С.-Р.). — Сообщено Н. А. Виташевским. — Подробнее см. об этом в воспоминаниях самого С. С. Синегуба («Былое», 1906, IX, 110).].
Революционеры, молодые люди и девушки, большею частью принадлежавшие к интеллигентному слою общества, «не только обсуждали с Алексеевым общее положение дел, отвечали на вопросы, на которые он раньше нигде не мог найти ответа, но еще снабжали книгами, которые он жадно читал по ночам, после долгой дневной работы.
Значительная часть этой литературы была подцензурная, но хорошо-подобранная. То же, что было недоговорено или искажено в подцензурных книжках, разъяснялось и говорилось прямым языком в изданиях революционных. А народная революционная литература была тогда в расцвете... Таким образом Петруха получил возможность не только сам понять подкладку вещей, Но еще и распространять истину среди своих товарищей».
«Конечно, он схватился за эту возможность со всем пылом новичка, перед которым внезапно открылся свет, но в то же время и со всею практичностью мужика и фабричного, знавшего, с которой стороны подойти к человеку своей среды и как с ним говорить. Он поступал на известную фабрику, работал на ней некоторое время и, когда убеждался, что колесо пропаганды пошло в ход, переходил на другую. Подчас ему приходилось скрываться внезапно, когда книжки попадались, и ему грозила опасность немедленного ареста, но это бывало редко». Хотя в обвинительном акте по процессу 50-ти упоминается, в связи с именем Алексеева, всего две фабрики, но товарищи впоследствии говорили Ф. Волховскому о пропагандистской деятельности Алексеева, как об очень ценной и успешной.
«Четвертого апреля [* По Гориновичу, третьего апреля. Э. П.] 1875 г. Алексеев был арестован в Москве вместе с 8 товарищами, из которых двое были женщины. Они были взяты на их общей квартире, в доме Корсака. Хотя все они (кроме одной девушки) были одеты по-крестьянски, на самом деле лишь трое — сам Алексеев, Пафнутий Николаев и Семен Агапов — были рабочие; остальные были бывшие студенты и студентки, жившие по крестьянским и мещанским паспортам и занимавшиеся пропагандой (Джабадари, Ал. Лукашевич, В. Георгиевский, Чикоидзе, Бардина и Каминская).
«Тюрьма начала совершенно новый период в жизни Алексеева... Запертому в четырех стенах, ему нечего было больше делать, как читать (когда давали книги), размышлять, да урывками разговаривать или переписываться с товарищами, стоявшими выше его по образованию. Два года тюрьмы, несомненно, прояснили много в его уме и укрепили те чувства; те взгляды, из-за которых он туда попал... Он отказался, выбрать себе защитника, говоря; «Что мне защищаться! Какой смысл имеет защита, когда всякому известно, что в подобных процессах приговор суда бывает составлен заранее, так что весь этот суд есть не более как комедия: защищайся, не защищайся — все равно! Я отказываюсь от защиты».
«Последнее «слово» Алексеева было в действительности обвинительною речью по адресу тогдашнего государственного строя. За свою речь Алексеев получил десять лет каторжных работ в рудниках. (Волховский, стр. 4-11).
Насколько власть опасалась влияния речи Алексеева на грамотную Русь, доказательством служат те преследования, которым правительство подвергало издания: «Две речи» и «Ф. Волховский. Ткач Петр Алексеев».
Речь Алексеева производила неотразимое впечатление на молодежь именно потому, что она принадлежала крестьянину-рабочему, представителю того самого элемента, приобщение которого к революции так страстно жаждала тогдашняя революционней интеллигенция, то не испытывал высокого чувства удовлетворения, когда ему удавалось делать какого-либо простолюдина человеком, сознательно относящимся к данным политическим и общественно-экономическим условиям?
Казалось бы, Волховскому следовало бы знать, какого роста был покойный Алексеев, а между тем я с удивлением прочел у него, что Алексеев был низкого роста, когда в действительности он был роста, во всяком случае, выше среднего (2 арш. 7½ вершк., по офиц. данным). Рост Алексеева скрадывался для наблюдающего, быть может, в зависимости от общей массивности его мощной фигуры. Наружность Алексеева описана Волхонским в общем совершенно верно.
«Он поражал шириною туловища — как в плечах, так и от груди к спине; массивные же руки и ноги казались вылитыми из чугуна. На этом богатырском теле покоилась крупная голова с крупными же, глубоко вырубленными чертами смуглого лица, с шапкою густых, черных, как смоль, волнистых волос и такими же, несколько курчавыми усами и бородой. Но всего лучше были глаза — ясные и пламенные: неукротимая энергия светилась в них, смешанная с добротой сильного человека. По внешнему облику лицо Петра легко было принять за лицо цыгана, если бы не его выражение — открытое, прямое и добродушное — чисто великорусское» (стр. 1).
IV.
О времени пребывания Алексеева в тюрьмах Харьковской губернской и Мценской пересыльной, о путешествии в Сибирь, о жизни в Иркутской тюрьме и затем на Каре, вплоть до выхода Алексеева на поселение, дали мне свои воспоминания в 1907 году С. Ф. Ковалик и В. А. Данилов. Привожу их здесь целиком без изменений.
«...Все политические каторжане обеих централок [* Из Андреевской централки были привезены: Войнаральский, Ковалик, Рогачев, Сажин и Мышкин, незадолго до того переведенный из Печенег.] Харьковской губ. позднею осенью 1880 г. — пишет С. Ф. Ковалик, — были сосредоточены в г. Харькове в губернской тюрьме, откуда и были направлены далее в мценскую пересыльную тюрьму. Большинство каторжан, особенно из печенежской централки, не могло похвалиться здоровым видом; только Петр Алексеев и Григорий Зданович, из всех обитателей Печенег, представляли в этом отношении отрадное исключение. У остальных, не говоря уже о четырех страдавших помешательством [* Боголюбов, Плотников, Донецкий и Соколовский.], бледные, исхудалые лица с землистым оттенком свидетельствовали о перенесенных ими страданиях. Радость свидания с товарищами и сознание, что ужасный режим централок остался позади, еще более оттеняли изможденный вид громадного большинства лиц.
«Обитатели обеих централок, сойдясь в одной общей камере бросились — одни знакомиться с новыми товарищами, другие — находить среди них старых знакомых. Петруха с особенным интересом беседовал с Андреевцами, которых он до того времени лично не знал, и вскоре подружился с ними. Лицо его сияло радостью; смотря на него трудно было поверить, что он арестант, лишенный главного благо человеческой жизни — свободы. Мир снизошел в его душу, быть может, в первый раз после нескольких лет, проведенных в борьбе с ужасным режимом централки. В числе других каторжан он вполне доброжелательно встретил харьковского губернатора Грессера, впоследствии петербургского градоначальника, приехавшего осведомиться о здоровье заключенных и обещавшего прислать им для переезда на вокзал железной дороги экипажи городских извозчиков. Это был один из редких случаев, когда администратор, в руках которого в известной степени была судьба арестантов, услышал от них не вынужденное слово благодарности.
«Петруха, как упомянуто выше, был более других в жизнерадостном настроении. Такие лица, как в то время у него, я встречал только у борцов освободительного движения в день издания манифеста 17 октября».
«В Харькове централисты пробыли недолго. Переезд их по железной дороге продолжался при общем подъеме настроения, которого не в состоянии были выдержать наиболее слабые из них. Во время бессонной ночи в вагоне то здесь, то там слышались истерические рыдания, и был даже случай, проявления падучей болезни! Здоровые товарищи, и в том числе на одном из первых мест Петруха, ухаживали за больными и старались их успокоить, что и удавалось сравнительно скоро.
«Роль сестры милосердия и сопряженная с ней некоторая усталость не ослабили жизнерадостного настроения Петрухи, и он веселый явился в мценскуго тюрьму, где арестантов встретили начальник ее Побылевский, сразу установивший самые прекрасные отношения с арестантами. Для них у него не было ничего запретного, кроме выхода на волю, за пределы тюрьмы. Особенное удовольствие доставляла заключенным возможность присутствовать на всех свиданиях своих товарищей с родственниками и знакомыми. Здесь узнавались все новости и забывалось, что действие происходит в тюрьме. Это было в период самого пышного развития организации партии «Народной Воли», которая по значению своему, казалось, конкурировала с тогдашним законным правительством.
«На свидания изредка являлись лица в большей или меньшей степени участвовавшие в деятельности партии. Так, между прочим, приходил к своему брату Дмитрию — Рогачев, впоследствии повешенный за участие в военной организации партии «Народной Воли». Петруха в числе других часто бывал на свиданиях и с интересом прислушивался к сообщаемым известиям.
«Из всех рабочих, сидевших в мценской тюрьме, он был единственным завсегдатаем клуба для свиданий, устроенного в особых комнатах, напоминавших скорее частную квартиру, чем тюрьму. Между рабочими и интеллигентами, — товарищами по заключению, — не всегда могли установиться вполне естественные отношения. Интеллигенция, шедшая сама в народ, чтобы сделаться рабочими, не могла не идеализировать несколько класса работников и потому относилась к представителям его в тюрьме с особою предупредительностью; рабочие же, в свою очередь, не могли не чувствовать, что интеллигенты относятся к ним как-то иначе, чем друг к другу, и потому естественно проявляли некоторую подозрительность. Петр Алексеев был один из немногих рабочих, которые никогда не ощущали своего якобы неравноправия в среде товарищей, хотя бы и в сторону возвеличения трудящихся классов. Петруха совершенно одинаково относился ко всем товарищам, какого бы происхождения они ни были. В Мценеке он более всего сошелся с андреевскими централистами Коваликом Рогачевым и отчасти Войнаральским.
«Как ни дружественны вообще были между собою отношения сидевших в мценской тюрьме, но, конечно, дело не обходилось без временных размолвок и недоразумений. В тех случаях, когда по каким-нибудь вопросам тюрьма делилась на два лагеря, Петруха всегда голосовал с группой, с которой он сошелся по своим революционным убеждениям и которую он считал наиболее активной, но в то же время вполне дружески относился ко всем заключенным, каких бы мнений они ни придерживались. Этому нисколько не мешала присущая ему некоторая резкость характера. У Петрухи, казалось, одинаково сильно развиты были индивидуализм и общественность. В силу первого из этих качеств он мог дать неожиданный отпор человеку; задевшему неосторожно его внутреннее «я», и вслед затем, в силу своей общественности отнестись к нему, как к лучшему товарищу.
«Жизнь заключенных в Мценске была для них своего рода каникулами после строгого режима, пережитого ранее. Здесь они отдыхали душой и телом и набирались сил для дальнейшего путешествия в Сибирь, предстоявшего весною 1881 года. В силу особых условий заключения и сознания необходимости дать время более слабым товарищам окрепнуть, каторжане решили не делать в Мценске никаких попыток к побегу; поэтому и лишение свободы не чувствовалось здесь в такой степени, как в тюрьмах вообще. Здесь же в Мценске, они узнали об убийстве Александра II [* По свидетельству Н. А. Виташевского, Алексеев «1-ое марта горячо приветствовал» (письмо от 28/I 1907 г. н. ст., ср. также «Былое», 1907, IV, 184).]. Это событие вызвало в тюрьме немало толков — всем хотелось предугадать будущий ход государственной жизни России, но, прежде чем на основании ряда последующих фактов можно было придти к определенному заключению, они были с открытием навигации, отправлены в Сибирь.
«Централисты были ядром партии, составленной в Мценске для следования в Сибирь. По пути к партии присоединилось несколько женщин, из которых одни, как Вера Рогачева и Круковская, ссылались в Сибирь (первая — административным порядком, вторая — на каторгу), другие — как Мария Ипполитовна Легкая (Макка, как ее называли) — следовали добровольно за ссыльными на каторгу. Макка скоро вошла в состав партии, а Адель Адольфовна Дмоховская — сестра Льва Дмоховского — ехала отдельно, не выпуская из виду партию. Впоследствии к партии присоединились Евгения Фигнер, ныне Сажина.
«Общество женщин внесло некоторое оживление в жизнь партии и придало ей несколько семейный характер. У женщин, свободных от семейных уз, явились ухаживатели. Петруха не чуждался женщин и относился к ним, как к товарищам по делу, но во все свое более, чем полугодовое путешествие по этапам, не сделал ни одного шага, который мог бы быть истолкован в смысле малейшего намека на ухаживание».
Партия быстро промчалась по железной дороге до Тюмени и отсюда на тройках; несколько медленнее двигалась на баржах по рекам, а настоящее странствование началось для нее только со времени этапного путешествия. В партии не было уголовных. Тюремное начальство в то время еще признавало привилегии политических арестантов и давало им подводы — по одной лошади на несколько человек. Партия в день проезжала по 25 верст и через два дня в третий останавливалась на дневку, так что средняя скорость движения была 16,2/3 версты в сутки.
При таких условиях, путешествие не было утомительно. В телеги садилось по три человека, кто с кем хотел. Партия двигалась шагом, так что было достаточно времени потолковать в пути о всевозможных вопросах. Особенно оживленные беседы происходили на телеге, на которой ехали товарищи Петрухи по процессу: Джабадари [* Умер в 1910-х годах на своей родине, в Грузии. Э. П.], Зданович и Цицианов (ныне умерший). Споры, начатые на одном этапе, они продолжали в телеге и кончали на следующем этапе.
«Петруха ехал обыкновенно вместе с Коваликом и Буцинским, умершим потом в Шлиссельбурге. Втроем они составляли продовольственную коммуну. Партия нашла более удобным на время дороги разбиться на такие маленькие коммунки, которые по числу своих членов получали определенную ассигновку от артели и сами забирали продукты у торговцев или заказывали их артельному старосте; на этапах же обыкновенно начиналась стряпня в котелках. Коммуну Петрухи прозвали в шутку «акулами». Название это дано было ей по такому случаю: однажды на этапе коммуна отправилась на кухню, похвастав предварительно, что она напечет первосортных блинов. Товарищи сделали вид, что ожидают угощения от коммуны, и когда все трое ее участников возвратились с пустыми сковородами, — блины съедались по мере изготовления, — то за такое «обжорство» над ними добродушно посмеялись и дали им кличку «акул».
«Партия в общем шла довольно мирно. Сколько-нибудь серьезных недоразумений не было, не только между собою, но и с начальством. Часть следующих на каторгу и поселение пыталась образовать из своей среды особую организацию, которая, по освобождении ее членов естественным путем вследствие окончания сроков, или посредством побегов, должна была принять участие в революционной работе. Петруха, конечно, присоединился к этой организации и искренно верил в возможность осуществления на практике ее задач. Организация выработала свою собственную программу революционной деятельности, представлявшую собою развитие программ 70-х годов и не во всем согласную с программою «Народной Воли». Петруха оставался по существу прежним пропагандистом, искавшим почвы для деятельности в народе, хотя несколько и на иных основаниях, чем в 70-х годах. Поэтому он не мог вполне сочувствовать сосредоточению сил партии исключительно на политическом терроре и вместе с другими членами организации пытался внести в программу «Народной Воли» некоторые, поправки. Начинавшаяся организация каторжан не могла, конечно, не думать о побегах в пути. Кое-что в этом направления было подготовлено, намечены были люди, которых предполагалось выпустить в первую голову, но практического осуществления эти планы не получили. В пути был только один побег Мартыновского, устроенный, неугомонным в этом отношении Мышкиным по собственной инициативе. Побеги редко удавались в Сибири без серьезной помощи со стороны, и Мартыновский вскоре был пойман.
«Путешествие на каторгу было в известной степени продолжением каникул, начавшихся в Мценске. Петруха, как и многие в партии, чувствовал себя в дороге настолько хорошо, насколько это возможно для людей, лишенных свободы. Чистый и здоровый сибирский воздух, в связи с более или менее удовлетворительным питанием, поддерживал силы странников, и большинство их имело бодрый вид и не тяготилось путешествием. Только несколько человек, которым надоела бездомная жизнь в пути, пытались поднять в партии вопрос о том, чтобы предъявить начальству требование — ускорить движение, но им основательно возразили, что не может быть никакого основания торопиться на каторгу.
«Партия остановилась на некоторое время в Красноярске. Здесь к ней присоединились народовольцы, осужденные по процессу 16. Началась новые знакомства, обмен новостями и теоретические разговоры, оживившие однообразную жизнь путешественников. Дальнейшее движение в Иркутск совершалось уже совместно с народовольцами. В Красноярске от партии отстал Долгушин, встретивший здесь своего отца, занимавшего должность прокурора».
В Красноярске мне впервые пришлось увидать Алексеева и затем совершить с партией переезд по этапу от Красноярска до Иркутска. Я рад был встретить в партии многих людей, о которых слышал и знал только по процессам и по речам и которых воображение мое рисовало в виде героев, несущих на себе всю тяжесть борьбы за народные интересы. Дорогою мне не удалось хоть сколько-нибудь познакомиться с Алексеевым, во-первых, потому, что я ехал больной, заболев в Канске воспалением легких, а, во-вторых, еще и потому, что и сам Алексеев держался несколько в стороне от других и, подобно мне, не состоял в большой группе, где старостой был Войнаральский, а держался лишь маленькой группы из 3-х человек. Мне тогда казалось загадочным, почему это Алексеев, пользующийся такой известностью, такой заслуженный революционер, не состоял в крупной группе ссылаемых.
«Путешествие в Иркутск, — говорит С. Ф. Ковалик, — продолжалось тем же порядком, как и ранее. В иркутской тюрьме партия засела надолго, до установления зимнего пути. Здесь заболел и скончался любимый всеми товарищами Дмоховский. Петруха, бывший с ним в довольно близких отношениях, задумал сказать речь на его похоронах и уже изготовил проект ее, но когда узнал, что более сильный оратор Мышкин [* О речи Мышкина сообщено в «Былом» (1906, кн. II) М. Р. Поповым.] готовит со своей стороны надгробное слово, то отказался от своего намерения. Проект речи Петрухи был составлен очень недурно, и, как все, что он говорил, проникнут сильным чувством, которое наряду с глубокою убежденностью отличало его во всех публичных выступлениях. В бытность в Иркутске, Петруха, между прочим, получил письмо от интеллигентного рабочего Бачина [* Вернее было бы назвать его довольно развитым, а не «интеллигентным». Бачин умер в 1883 г., отравившись настоем фосфорных спичек (см. «Мин. Годы», 1908, VII: «В иркутской тюрьме» и т. д. Н. Виташевского, стр. 114). Э. П.], временно сидевшего в тюрьме, но отдельно от партии. В этом письме Бачин без всякого конкретного основания посылал какие-то упреки товарищам Алексеева, как интеллигентам. Петруха, давно уже переставший считать себя существом, отличным от своих интеллигентных товарищей, с жаром вступился за них и отчитал, как умел, в ответном письме своего корреспондента. Петруха настолько слился со своими товарищами по заключению, принадлежавшими к интеллигентным слоям общества, что его трудно было отличить от интеллигента. Единственная черта, которая выдавала его, как бывшего рабочего, — это настойчивость, с которою он всегда требовал самого точного равенства всех членов артели в исполнении каких-нибудь общих работ. Если он отбыл свое дежурство по приготовлению пищи или уборке камеры для своей маленькой коммуны, или исполнению какой-нибудь работы, напр., разлива общего чая для всей артели, то он спокойно созерцал, не трогаясь с маста, мелкие затруднения следующего дежурного, не приспособившегося почему-либо к исполнению лежащей на нем работы, но зато сам добросовестно и без посторонней помощи выполнял лежащие на нем обязанности. Единственное исключение он делал в своей маленькой коммуне для слабого здоровьем товарища Буцинского. По соглашению с Коваликом они освободили Буцинского от всех работ и ухаживали за ним, поскольку это было необходимо.
«В Иркутске жизнь партии протекла также без столкновения с начальством [* Не мешает отметить, что за «буйство и оскорбление словом конвойного начальника на пути в Сибирь, в конце 1881 года, распоряжением забайкальского военного губернатора» срок испытания продолжен был Алексееву на три недели. См. Доклад Особому Совещанию, согласно 34 ст. Положения о государственной охране, о ссыльнокаторжном Петре Алексееве, 22 марта 1884 г.]. Только перед самым отправлением в дальнейший путь, когда, по каким-то инструкциям, каторжанам хотели обрить половину головы, поднялся протест, который выразился, главным образом, в горячих объяснениях с администрацией по поводу жестокости и бесчеловечности такой меры. Петруха, в свою очередь, решительно заявил о своем нежелании подчиниться унизительному обряду. Начальство, после непродолжительных переговоров, уступило, снарядив особую комиссию, которая, по осмотре каторжан, признала всех их одержимыми разными болезнями, не допускавшими бритья голов. В одном случае даже болезнь ноги признана была достаточным основанием, чтобы освободить от бритья рабочего Александрова, упорно отказывавшегося признать у себя какую-либо другую, более подходящую болезнь.
«На Кару в каторгу партия направлена была более ускоренным темпом на обывательских лошадях. Карийцы знали о том, что к ним идет партия централистов, и ожидали ее с нетерпением. Им были известны ужасы тюремного режима централок по брошюре «Заживо погребенные», и они предполагали встретить едва живых, измученных людей. Случайно первыми вошли в тюрьму отличавшиеся наиболее здоровым цветом лица Алексеев, Зданович, Войнаральский, Рогачев, Ковалик и др. Кто-то из карийцев не удержался и, указывая пальцем на вошедших, иронически воскликнул: «Вот они, заживо погребенные!». Действительно, если бы кто-либо из посторонних мог видеть пришедших централистов, подрумяненных сибирским морозом, и бледных истощенных карийцев, то он, без сомнения, последних, а не первых, признал бы «заживо погребенными».
«Вновь прибывшая партия застала на Каре некоторую разъединенность, мало свойственную в то время местам, в которых сосредоточивались политические заключенные. Две камеры: «Синедрион» и «Харчевка» [* Крайняя камера, где жили, главным образом, повара-стряпуны (Данилов).] вели подкопы под землею, подготовляя массовый побег. «Дворянка» и «Якутка» относились более или менее равнодушно к производившимся работам, а «Волость» (больница) даже частью неодобрительно. Политические каторжане завоевали себе в тюрьме значительную свободу, которую, казалось некоторым, не стоило ставить на карту из-за побега, имеющего притом мало шансов на успех. Кроме того, несколько человек, и, кажется, большею частью из сидевших в «Волости», имели свидания с женами, поддерживавшими в них консервативное настроение по отношению к побегам.
«Партия централистов и народовольцев пыталась оживить карийскую жизнь и сплотить в одну стройную общину разъединенных по камерам старых карийцев. С этою целью созвано было несколько сходок в коридоре. На этих сходках с жаром выступал иногда и Петруха, который болел сердцем при виде угнетенных и молчаливых товарищей (конечно, известной части только), замыкавшихся в небольших кружках и сторонившихся от общей жизни. Попытки ново-каряйцев не увенчались большим успехом. Но уже самый факт расселения их по всем пяти камерам до некоторой степени нарушал прежний характер камер и уничтожал их обособленность.
«Карийская республика недолго просуществовала после прибытия централистов и народовольцев. После побега Мышкина с Хрущевым, а за ними еще нескольких пар через мастерскую, Кара была взята ночью приступом, и обитатели ее были расселены по разным тюрьмам-клоповникам. Начались самые нелепые репрессии, имевшие, по-видимому, одну цель — отомстить каторжанам за побег, лишив их всего того, что хотя немного скрашивало тюремную жизнь. Заключенных стали запирать по камерам, что с точки зрения предусмотрительного начальства могло быть с некоторою натяжкою истолковано в смысле меры пресечения способов к побегу, и в то же время лишать книг, которые, казалось, никак не могли служить для этой цели. Приучив бывших карийских республиканцев к новому режиму в маленьких тюрьмах и переделав несколько их прежнюю общую тюрьму, начальство снова перевело туда каторжан и рассадило их по камерам уже не по добровольному соглашению, а по срокам окончания каторги. Петруха попал в Якутку. Администрация своими бесконечными репрессиями добилась, и притом довольно скоро, того, чего не могли соединенными силами достигнуть централисты и народовольцы. Прежнего разъединения не осталось и следа, и все заключенные, за ничтожными исключениями, составили одно дружное общество, одну артель».
V.
Об этой поре в жизни карийцев (с марта 1883 г.) поделился со мною своими воспоминаниями В. А. Данилов, под диктовку которого я, в 1907 г., записал следующее:
«Кара переживала в это время остатки строгого режима, после побега Мышкина с Хрущевым и других двух побегов. Самый строгий режим уже прошел, все политические ссыльно-каторжники опять соединились в одну политическую тюрьму на средний прииск. Тюрьма была прежняя, но прежних вольностей уже не было. Внешний вид камер тюрьмы остался тот же, те же пали окружали главное здание тюрьмы и баню с кухней, остались в тюрьме те же 5 камер, с теми же характерными названиями, но внутренность камер была уже не та. Каждая камера была разделена перегородками на 4 части, запиралась только одна наружная дверь и днем, и ночью. Из первой части камеры, «антишамбр», как называли ее, вела дверь в каждое из отделений. В этой «антишамбре» и днем, и ночью стояли параши. В трех камерах вдоль капитальной стены и перегородок тянулись нары шириною немного больше двух с половиной аршин, длиною во всю камеру.
«В первое время после моего приезда, около года, выпускали на прогулку каждую камеру отдельно на полчаса, раза два в день. Книг не давали. После побега довольно большая библиотека была уложена в ящики и хранилась в амбарах. Месяцев 5 или 6 спустя, конспиративным порядком, как бы осматривая свои вещи, удавалось проносить из амбара одну — две книги, благодаря снисходительному невниманию смотрителя тюрьмы — добродушного сибиряка. Жизнь текла монотонно. Для некоторых было развлечение: они дежурили понедельно поварами на кухне; поваров было два: помощник и главный; кроме того, было двое дежурных на кухне, на обязанности которых лежало разносить два раза в день кипяток, обед и ужин, мыть посуду, затапливать кухонные печи и плиту. Эти обязанности для одних были развлечением, для других — испытанием. Остальное время, не занятое отбыванием этих повинностей, приходилось громадному большинству проводить лежа на нарах. Развилась игра в шахматы, в шашки, даже в карты, — разумеется, не на интерес. Добытую случайно книгу читали вслух, если она интересовала всех. Не было книги — кто-нибудь импровизировал повесть, роман, рассказ. Эти импровизации слушали с таким же безразличием, как слушают шелест ветра или журчание ручья. Нужно было наполнить чем-нибудь пустоту впечатлений.
«Расстояние, свободное между нарами и противоположной стеной, было менее полутора аршин. Когда ходил один, прогуливаясь по камере, все остальные должны были лежать. О густоте населения камер можно судить по тому пространству, которое приходилось на долю каждого. Это пространство было менее полутора аршин. Подстилка и одеяло одного близко соприкасались с соседними. Ночью непокойно спящий перекатывался и толкал соседа. Нервность у некоторых развилась до крайних пределов: они вздрагивали, когда гуляющий по камере касался своим халатом обутой ноги лежащего на нарах. Березнюк, напр., просыпался раздраженный, если на него спящего, устремляли взор; раздражение доходило до того, что он ругал тех, которые, не стесняясь его состоянием, делали над ним опыты. Не все были так раздражительны, не все жили одним миром своих чувств. Были люди, которых занимал самый процесс наблюдения над другими. Были люди, создававшие в своем уме разные научные построения. Были люди, мысленно сочинявшие повести и романы, ожидая себе в будущем от них известности и славы. Были разные изобретатели в области техники. Были совершенно пришибленные, пассивно переносившие свое состояние. Было, правда, немного людей, вошедших в тюрьму со своим миром идей, со своей преданностью делу, за которые они готовы были положить не только тело, но и душу. К такого рода людям принадлежал Петр Алексеевич Алексеев.
«Простой малограмотный рабочий, своим развитием он обязан был себе. Огромной физической силы, крепкого сложения, с крупными чертами лица. Оспа положила на эти черты лица свою печать. Бывший первый кулачный боец Москвы, он сохранил своеобразную походку кулачных бойцов и добродушие всякого мощного, сильного человека, уверенного в своей силе. В тюрьме он держался особняком со своей идеей будущего торжества рабочего класса в России. Толчок его развитию дан был людьми, можно сказать, самыми чистыми из людей 70-х годов. Нравственная идея долга, руководившая лучшими людьми той эпохи, окружила их ореолом святости в сознании Петрухи. Ему пришлось разочароваться, как и всем другим рабочим, когда он столкнулся с другими типами людей 70-х годов, когда он ближе узнал таких деятелей, для которых революция была математической проблемой, а не живым делом, или таких, которые сами не могли определить, что для них важнее в революции: удовлетворение ли своему честолюбию или увлечение отрицанием всего, что сдерживает животные побуды человеческого существования. Ему пришлось отказаться от идеализации всех вообще интеллигентов революционеров и остановиться на идеализации отдельных лиц. Он не потерял веры в хорошее, доброе у человека, независимо от принадлежности к тому или другому классу. Как человек с сильной волей, с сильными мускулами, с большой энергией, с авторитетом в революционном мире, он не боялся господства; ненависть к господству не переходила у него в ненависть к интеллигентам. На Каре политические выделили из себя группу рабочих. Эта группа, не организованная ни в какие внешние формы, объединялась чувством протеста к тому давлению, которое позволяли себе более развитые литературно интеллигенты по отношению к простым рабочим. На Каре некоторые считали приятным развлечением для себя показывать гибкость своего ума по адресу своего товарища по заключению. Простое бесхитростное выражение своего честолюбия рабочим они травили насмешками, прикрывая этими насмешками свое более сложное и более сильное честолюбие и свое стремление к господству. Петр Алексеев болел душой, когда был свидетелем этой травли. Сдержанный и самолюбивый, уважающий себя, он не вмешивался в эту грязь казарменной тюремной жизни.
«У меня отношения с Петрухой, с первого же дня приезда, как и со всеми рабочими, были искренние и теплые. Петруха почему-то составил о моей личности свое мнение, и центром этого мнения было положение, что я — рабочий. Потом, когда из разговоров, в его присутствии, с другими, вспоминая прошлое, я сказал о своем дворянском происхождении, Петруха, разочарованный, отошел в сторону и прекратил со мной сношения; не переставая следить за моим поведением, он чего-то искал еще во мне. Через два — три, может быть, четыре месяца вышла довольно бурная сцена из-за отношения нашего старосты, Бердникова, к уголовным, привозившим нам хлеб, мясо, воду, вывозившим нечистоты, — вообще к нашим служителям. Б-в позволил себе по моему адресу оскорбление. Я отвечал на оскорбление улыбкою и смехом, что еще более бесило Б-ва. Это было на кухне. Петруха случайно был дежурным по кухне, я — больничным поваром. Когда мы остались вдвоем с Петрухой, он подошел ко мне, хлопнул рукой по спине и сказал:
«— Не сердись, старина! Я был неправ.
«Мы пожали друг другу руки, и мир был восстановлен. Ни он, ни я, мы никогда не вспоминали о причинах, нарушивших наши отношения: для меня они были так же понятны, как и для него.
«Время строгостей кончилось. Объявили суд над бежавшими. В коридоре поставили шкафы, книги принесли из амбаров, Свитыч опять стал библиотекарем. После диеты, любители чтения с увлечением ухватились за книги. Любители писания могли излагать свои мысли: разрешена была бумага. Петр Алексеев теперь проводил целые дни, лежа на нарах с книгой в руках. Постоянное чтение книг, при неудобном освещении, расстроило зрение Петру. Наш доктор Веймар соорудил ему зеленый козырек. Петруха не хотел совершенно бросить чтение. Еще прошло немного времени, перегородки камер были разрушены, из четырех камер сделали одну. Посредине камеры стоял большой стол. Не сальные мерцающие свечи освещали теперь большую камеру; их заменила большая светлая висячая лампа над большим столом посреди комнаты. Наши механики и техники устроили громадный абажур, свет не поражал зрения, — падал только на стол. Любителям чтения и письма было теперь удобнее заниматься, сидя на скамейках вокруг стола; их глаз не портили сальные свечи. К этому же времени число политических в тюрьме уменьшилось; часть их ушла на поселение, и в камерах стало просторнее.
«Приехали новые политические, участвовавшие в народовольческом движении.
«Кроме неорганизованной группы рабочих, на Каре еще была организованная группа людей, поставивших себе целью поддерживать спокойствие в тюрьме. Это были генералы революции, желавшие и на Каре играть некоторую роль. «Народы», т.-е. не генералы, подсмеивались над этими товарищами, над их желанием играть роль. Увлеченные своей задачей, генералы не замечали отношения к ним «народов». Они, генералы, ставили своею целью прекращать всякие разговоры на политические темы, опасаясь, чтобы разговоры не перешли в споры и ссоры. Тишина карийской жизни должна быть соблюдена. Каждый должен был как бы духовно замереть в своем собственном мире. Все хотели свободы, свободы физической, всякий хотел поскорей выйти на поселение. Многим казалось, что разговоры на политические темы могут повредить выходу на поселение. Для многих желательно было забыть свое прошлое и опять быть на свободе, опять жить личной жизнью. Это было желательно, но было и невозможно. Каждый политический разговор показывал им, что желательное невозможно, оживлял в их душе их прошлое, как лучшую часть их жизни. И они боялись этого оживления. На почве этой тюремной психологии и создалось влияние группы генералов-умиротворителей — «синедрионцев», синедрионцев второго призыва. Синедрионцы первой серии были иные. Приехали прямые и косвенные участники 1-го марта. Синедрион не мог справиться. Разговоры на политические темы получили право гражданства, и параллельно с этим пало влияние синедриона.
«Вместе, с политическими разговорами явились и разногласия. Незначительные разногласия усиливались до значительного раздражения, как следствие тюремного заключения. Ничтожного повода было достаточно, чтобы появились случаи неговорения между людьми. На площади в 25 саженей помещалось больше 50-ти честолюбий. Когда честолюбия молчали, их не было заметно. Теперь же открылись клапаны, начались разговоры, и честолюбия проявились во вне в форме неговорения друг с другом. Остроумный Ванечка Калюжный (отравившийся после того, как высекли Сигиду) в своей камере «Якутке» насчитывал на 14 человек 64 комбинации неговорения. В этой камере обособленно со своими мыслями жил Петруха Алексеев. Он умел сдерживать себя, внутренне возмутится, и свое возмущение не обнаруживал в словах, но все-таки было человека два, с которыми он был в неговорении. На спокойной физиономии Петрухи не отражались чувства возмущения, волновавшие его.
«Приезжал на Кару перед коронацией Александра III флигель-адъютант Норд собирать покаяния, и на основании этих покаяний предполагалось миловать политических каторжников по случаю коронации. Это возмущало некоторых, возмущало в числе их и Петруху Алексеева».
Последовавший затем манифест 1883 г. к Петру Алексееву, как и ко многим другим каторжанам, применен не был.
Из имеющегося в моем распоряжении материала остается привести заключительную часть воспоминаний С. Ф. Ковалика:
«Материальные достатки каторги случайно уменьшились, артель могла ассигновать только на улучшение казенной пищи рублей до трех на человека, и каждому члену на чай, табак и пр. по 75 коп. в месяц, но сплоченность возросла. Во время наибольших репрессий и наибольшего гонения на книги, заключенным удалось организовать ряд лекций по различным предметам, вплоть до высшей математики. Как лекторы, так и слушатели получили возможность приходить для этой цели в чужие камеры, но и такая свобода показалась начальству слишком большой, в камеры перестали пускать «посторонних», и лекции должны были прекратиться.
«Все время, пока продолжался режим репрессий, Петруха стойко выдерживал все стеснения и не только не падал духом, но сохранил вполне всегда отличавшую его бодрость, Ему вместе с другими пришлось выдержать 13-тидневную голодовку, но и это не подкосило его. Здоровый организм его, управляемый сильною и здоровою волею, хорошо выдерживал всякие испытания. Кара таким образом не оставила сколько-нибудь глубоких следов на его здоровье, и он в 1884 г. вышел на поселение в Якутскую область в полном цвете сил»...
VI.
П. Алексеева сначала поселили в Баягантайском улусе (Сасыльский наслег) Якутского округа, а затем, по его просьбе, перевели в считавшийся лучшим Бутурусский улус того же округа и поселили (в 1888 г.) в Жулейском наслеге, в 18-ти верстах от моего местожительства.
Вышедшие на поселение политические, — говорит В. А. Данилов,— в Якутском округе, кроме казенного пособия, брали у якутов землю в виде покосов и пашен; другие же, не обрабатывавшие земли, получали за то, что не берут землю, до 14 рублей в месяц. Кроме этой натуральной повинности, якуты обязывались или строить юрту политическому ссыльному, или давать квартиру. Петру Алексееву якуты построили юрту, или, вернее, докончили строить из того дерева, которое предназначалось для моей юрты. Петр Алексеев не брал денег за землю, а взял надел покосного места. Кроме того, по обычаю якутов, когда ловили рыбу на озере близ его юрты, якуты приносили ему, как подарок, жареных на вертеле мундушек [* Мундушка (по-якутски мунду) — местное русское название рыбки Рhоxinus percnurus.].
«Юрта была разделена пополам. Меньшая часть изображала прихожую, а в большей, просторной половине юрты жил покойный П. Алексеев. Тут была русская пень, Петруха, как истинный русский человек, не мог отказаться от квашенного хлеба,, сам пек себе хлеб. В обеих половинах юрты поддерживалась образцовая чистота и порядок. Стены были чисто вымыты, несколько больших окон ярко освещали юрту. В почетном углу, где у православных помещаются образа, на полке лежало несколько книг. На стене, выше полки, были приклеены известные стихи Боровиковского: «Мой тяжкий грех, мой умысел злодейский суди, судья, попроще, поскорей, без мишуры, без маски фарисейской, без защитительных речей». Стихи эти переписал Петрухе брат Боровиковского [* Уголовный, осужденный за какую-то подделку подписи.] красивым изящным почерком. Юрта стояла на возвышенном небольшим кургане: Из одних окон видно было озеро, из других — дорога в Жехсогенский наслег и часовня; ближе к юрте дом «родового управления».
Когда Алексеев, как и я, возымел намерение заняться хозяйством, то нам разрешено было иметь лошадей, и мы, таким образом, имели возможность видеться довольно часто. По получении какого-либо более или менее важного известия нам ничего не стоило оседлать или запрячь коня и поехать друг к другу, чтобы сообщить накопившиеся новости и обменяться мнениями.
В одно из свиданий мы беседовали по поводу нападения якутов на наших товарищей Рубинка и Щепанского, которые, не зная дороги и плохо усвоив себе указания якутов, кружили довольно долгое время вокруг одного места, где находились общественные хлебные амбары, и не могли выехать на настоящую дорогу. Якуты заподозрили в них татар, вознамерившихся ограбить амбары с хлебом, и страшно избили, так что Рубинок после этого стал заикою. Факт этот произвел на нас достаточно сильное впечатление, показав, что такая случайность может постигнуть каждого из нас, и потому мы должны быть готовы к отпору. Тогда же я приобрел от «Ванечки» Кашинцева, перед самым его побегом (1888 г.), плохонький револьвер. Когда впоследствии до нас дошло известие об убийстве, в ночь под 1 янв. 1890 г., товарища Павла Орлова («Павлюка»). принятого убийцей или убийцами за богатого скопца, которого они подстерегали под городом, то это произвело на нас, в особенности на Алексеева, столь сильное впечатление, что и он решил обзавестись револьвером, и действительно купил, помнится за 28 руб., довольно хороший револьвер. Затем впечатление от этих двух фактов — избиения и убийства — постепенно улеглось, и Алексеев уступил просьбе одного молодого якута, сына местного богача, Нила Оросина и продал ему свой револьвер. Кто знает, быть может, не продай он своего револьвера, Алексеев не кончил бы так трагически свою жизнь? О продаже им револьвера было, конечно, известно всем окрестным якутам.
Не легка задача писать воспоминания о человеке, ближайшее знакомство с которым не вполне гармонировало с составленным на основании речи представлением. Могу сказать, что Алексеев ни с кем так часто не встречался, как со мной, и у него, очевидно, для этого были свои основания. Алексеев, конечно, отлично чувствовал разницу в отношениях к нему того или другого из ближайших товарищей, тогда как я продолжал видеть в Алексееве автора знаменитой речи, так всколыхнувшей в свое время всю интеллигентную молодежь, и смотрел на Алексеева все время под этим углом зрения, другие, проведшие целые годы бок о бок с Алексеевым в тюремных условиях, видели одни лишь его недостатки, главным из которых являлась, конечно, его малообразованность. Когда я заметил несколько пренебрежительное отношение к Алексееву товарищей по ссылке и со стороны некоторых даже стремление избегать его посещений, мне было чрезвычайно больно сознавать, как скоро забываются в нашей среде заслуги такого, во всяком случае, недюжинного человека. Правда, Алексеев не был интересным собеседником, когда дело касалось теоретических споров, напр., по вопросам политической экономии; дальше слов «Маркс сказал» в разных вариациях Алексеев не шел, и вряд ли кто-либо мог добиться от него, что же собственно сказал Маркс? Но этого и нельзя было требовать от Алексеева; это уже была вина его ближайших товарищей, не выработавших из него, как это было сделано по отношению к другим рабочим, «человека с образованием». Алексеева надо было брать таким, каким он был на самом деле, и не предъявлять к нему требований, которых он выполнить не мог.
Замечания Алексеева на полях «Русской Мысли», где была статья Протопопова о значении и роли интеллигенции в деле общественно-политического развития, показывают, что он изменил свое отношение к ней после ближайшего знакомства с ее представителями на каторге и ссылке. Последним толчком в данном направлении могло послужить следующее обстоятельство. Находились лица, которые, в силу какого-то недоразумения, отрицали за Алексеевым даже заслугу составления его знаменитой речи. Я был свидетелем эпизода, когда один из тогдашних административно-ссыльных, Сергей Михайлович Терещенко, так-таки прямо и бацнул: «А я слышал, что не вы сами сочинили сказанную вами речь, а что она была составлена для вас товарищами». Надо было видеть впечатление, произведенное на Алексеева этими словами. Задыхаясь от волнения, Алексеев только сказал: — «Нет, этой чести я никому не уступлю».
Один из товарищей Алексеева по каторге и ссылке Н. А. Виташевский, уже побывавший в Петербурге и имевший возможность проверить свои старые сведения, вот что писал, мне из Женевы от 28 января н. ст. 1907 г. об Алексееве:
«Он обладал недюжинным умом и способностью к развитию. Каким он был на воле, не знаю; но упорно говорили, что речь, была написана для него кем-то из товарищей (кажется, Джабадари). Тем не менее я допускаю, что он произносил ее вполне сознательно, — ведь он вообще мог понимать ее смысл, владел даром слова, и помощь товарища могла бы быть важна лишь с технической стороны».
До автора цитированных строк, жившего заграницею с конца 1906 года, не дошла, вероятно, изданная в этом году брошюра Ф. Волховского, в которой сказано вполне определенно, что спустя день или два по произнесении речи он, Волховский, «получил от Алексеева записку, к которой приложена была и его речь, написанная отчаянными каракулями, но тем более драгоценная». Каракулями в полном смысле слова отличался именно почерк Алексеева. Я сам забыл об этом не допускающем никаких сомнений свидетельстве Волховского и в поисках каких-либо указаний в литературе, обратился к «Былому».
В воспоминаниях Джабадари («Былое», 1907 г., X, 194-195), я нашел указание не только на то, что Алексеев был сам автором своей речи, но и на то, что в минуты пафоса Алексеев поднимался до высоты народного трибуна, как его назвал Спасович. То же говорит и В. Фигнер в своей заметке по поводу моей статьи, посвященной памяти Алексеева («Воля Народа», 1917 г., № 100).
Когда Алексеев узнал о том, что его речь переведена на французский язык, то, сообщая мне об этом, он сказал: «удружили, нечего сказать». Сказано это было как бы с огорчением, но по тону было ясно, что в действительности Алексееву льстила та популярность, какою пользовалась его речь.
Относительно характера Алексеева мнения товарищей расходятся. В то время, как, напр., на Волховского Алексеев произвел «впечатление огромной силы — телесной и душевной — смешанной с веселостью, великодушием и открытостью», Н, А. Виташевский находил, что Алексеев был «человек тяжелый», в сношениях с которым каждый старался держать себя с осторожностью. Но последнее не исключало столкновений. Так, в централке у него было какое-то недоразумение с Ионовым (Алексеев обвинял последнего в... эгоизме и отсутствии товарищеских чувств!). Какое-то столкновение было и у меня с ним в Якутке. Помню, что мы поругались вечером, и он уехал в ночь. Помню, что скоро отношения у нас опять наладились. В частности, выражение «гнилая антиллегенция» приписывалось ему. Несмотря на все это, с ним считались как с силой; так, когда в Мценске образовался кружок, то Алексеев был в него принят и занимал почетное место. Он, в числе немногих, получил при выходе на поселение деньги на побег... (письмо от 28/I 1907 г.).
Другой товарищ Алексеева, Г. Ф. Осмоловский в одном письме (от 17/Х 1906) признается, что на Каре Алексеев был ему несимпатичен, а в другом (от 23/I 1907) пишет: «На Каре он роли не играл, но заметны были претензии, несоразмерные с ресурсами. Мне приходилось быть свидетелем, как он вмешивался в теоретические споры, не обнаруживая ни умственной самостоятельности, ни литературного развития. Он старательно, напр., читал по политической экономии, но ясно было, что это занятие не по нем. Не бывшие его друзьями по процессу и централке относились к нему иронически. Заметно также было (даже при карийских условиях) его расположение к земным благам. Мне всегда казалось, что «слава» вскружила ему голову, и он утратил известную долю простоты и естественности. Помню затем из рассказов Всев. Мих. Ионова, что в истории с «лавочкой» Н. А. Виташевского [* Основана была последним и велась им для общего закупа в Якутске предметов первой необходимости, почему и называлась общественной лавкой. Э. П.] он также обнаружил несимпатичные черты. На Каре я причислял его к группе централистов, слепо шедших за Коваликом и Войнаральским. Вообще, там он ни в чем не проявлял своей индивидуальности, чем отличался, напр., от Цицианова, Мышкина и Джабадари. Но должен сказать, что в одной камере я с ним не жил и не старался, вместе с тем, присматриваться к нему, т.-е., что называется, — я мало знал его. Можно, пожалуй, объяснить мое отношение еще тем, что, по слухам, я имел право ожидать в нем выдающегося человека, а встретил заурядного. На поселении я видел его всего раза 2-3».
В интересах беспристрастия я привел отрицательные отзывы ныне покойных уже товарищей Алексеева, полагая, что он не нуждается в затушевывании каких-либо сторон его характера. С другой стороны, в самых отрицательных отзывах может заключаться зерно истины, которое не должно быть упущено при характеристике крупной личности.
Наиболее объективного характеристикой Алексеева является, на мой взгляд, следующая «памятка о Петре Алексееве», И. И. Майнова, написанная последним по прочтении в рукописи всего вышеизложенного. «Памятка» эта очень ценна, ибо сглаживает и примиряет между собою бросающиеся в глаза противоречия в отзывах о личности Алексеева его товарищей по ссылке, навеянные некоторым субъективизмом, от которого им не удалось отрешиться и которого удалось счастливо избегнуть только И. И. Майнову. Привожу дословно этот чрезвычайно важный для всесторонней, оценки Алексеева документ:
«С Алексеевым я встречался в 1888-1891 годах, иногда в Якутске, на улусной квартире [* Так назывался постоялый двор, где останавливались проезжавшие в город из разных улусов политические ссыльные. Э. П.], и не раз на Чурапче, всегда в компании. По внешности он производил впечатление типичнейшего русского мужика: ростом не ниже меня, сухощавый, но массивный, — как говорится у крестьян, — корпусный; с темными, несколько лохматыми волосами и почти черной бородой; лицо смугловатое, с тяжелыми и грубоватыми, но отнюдь не отталкивающими чертами; глаза, очень глубоко впавшие в орбиты, небольшие, красивого синего цвета; выражение лица спокойное, серьезное и внушительное; голос высокого тембра, очень сильный и звонкий (в хору он пел вторым тенором). При взгляде на него приходило в голову: вот крепкий мужик, человек «сурьезный», с которым шутки плохи!
«Держался он в компании всегда совершенно просто, без всякого ломанья и нередкого у рабочих нашей среды интеллигентничанья или же, наоборот, подчеркнутого и претенциозного народничания, и уже одним этим производил на меня хорошее, впечатление, казался человеком, знающим себе цену, уверенным в себе и чуждым стремлению непременно себя выставить и произвести эффект.
«В общих теоретических разговорах, преимущественно на политические темы, он охотно принимал, участие и при этом нередко оживлялся так, что видно было, что эти темы его действительно интересуют и что он о жгучих вопросах нашего времени и сам немало думал. Не помню, чтобы он высказывал когда-нибудь особенно оригинальные мнения, но, во всяком случае, он не пел с чужого голоса; это было ясно по его искреннему тону и по всему строю его речи. Говорил он почти тем же общелитературным языком, как и все мы по начитанности в истории и в политической экономии едва ли уступал среднему интеллигенту нашей среды, а с литературой рабочего вопроса был знаком по тогдашним источникам лучше многих ссыльных интеллигентов. Однажды, разоткровенничавшись в разговоре со мной, он признался, что живет надеждой вернуться когда-нибудь в Россию и стать опять деятелем рабочего движения (между слов можно было понять: стать вождем рабочего люда), в борьбе как за политическую свободу России, так и за экономические интересы собственно рабочего класса. Эту борьбу он понимал не по-марксистски, а скорее в английском духе, обнаруживая большое внимание к реальным условиям жизни и к достижению ближайших целей.
«Несомненно, что его громкая известность, созданная успехом судебной речи, глубоко на него повлияла, и в нем чувствовалось стремление быть достойным своей репутации, не пасть духовно и сделать себя способным к выступлению впоследствии на более широком и открытом поприще.
«В денежных делах он мне казался человеком очень расчетливым, быть может, даже слегка прижимистым, но никак не скрягой, а именно мужиком, который копеечке цену знает, В повседневной жизни это был человек чрезвычайно рассудительный, любивший все делать обдуманно, неторопливо и методично. Оставайся он в деревне, без всяких воздействий со стороны интеллигенции, — стал бы он первым хозяином в околотке, местным богатеем и волостным старшиной.
«За этими внешними чертами крепкого и хозяйственного мужика, в нем, однако, проступала глубокая и сильная натура, затаенная страстность темперамента и огромный характер. Такой человек, несомненно, способен переживать моменты взрыва его стихийной силы наружу, т.-е. моменты страстного одушевления, когда его речь может звучать патетически. Поэтому я совершенно убежден в том, что его знаменитая речь принадлежит именно ему, хотя ее отдельные мысли... конечно, могли запасть ему в голову от кого-нибудь из товарищей.
«В общем, по моей оценке, Петруха является одной из наиболее крупных личностей, встреченных мною в ссылке, хотя его сила состояла не столько в умственных качествах, стоявших не ниже, но, быть может, и не многим выше среднего уровня, сколько в исключительной глубине чувства и твердости воли».
В своих отношениях к людям вообще и товарищам в частности Алексеев отличался большою снисходительностью. В моей памяти не сохранилось ни одного случая, когда бы Алексеев стал кого-либо осуждать, а тем более оговаривать, «перемывать косточки», как это водилось среди ссыльных зачастую. Особенно, бережного отношения требовал он к своим близким товарищам, как Ковалик и Войнаральский.
Алексеев, несмотря на отсутствие у него чисто научных интересов, с большим участием, однако, относился к моим исследованиям в области изучения якутского языка. Доказательством этого может служить тот факт, что он подарил мне толстую (900 страниц, в четвертку) тетрадь, переплетенную для него Цициановым и предназначавшуюся для задуманного Алексеевым романа, который должен был называться «Оторва» и носить характер биографии человека, оторванного от жизни и дела. Роман этот написан не был, — по крайней мере, в бумагах Алексеева никаких следов его не оказалось.
Алексеев был человек необычайной силы. Во время его приездов ко мне, когда я жил вместе с якутами, неоднократно приходилось в длинные зимние вечера быть свидетелем того, как якуты пробовали тягаться с Алексеевым на палке. Самые сильные якуты, слывшие богатырями, вынуждены были уступать Алексееву во всех приемах, посредством которых испытывается, мужская сила. Доказательством его физической силы служило, между прочим, громадное количество копен, которое он успевал накосить за день. Самый лучший якутский косец накашивал едва половину этого количества.
Случилось как-то, что один здоровенный якут, Егор Абрамов, впоследствии один из убийц Алексеева, позволил себе обратиться к нему по какому-то поводу с упреком, что-де. «государственные преступники» так, мол, не должны поступать. Алексеев, находя в словах якута как бы поношение звания государственного преступника, взял его за шиворот и поднял вверх со словами: «Видишь, что я могу с тобой сделать?» Тот сдавленным голосом ответил: «вижу». Тогда Алексеев опустил его на землю. Вряд ли это мог сделать человек, не обладавший богатырской силой!
VII.
Алексеев жил в ссылке одиноким и все делал сам, редко пользуясь услугами якутов или якуток. К приведенному выше описанию юрты, в которой жил Алексеев, остается прибавить, что в ней был пол из лиственничных плах и стеклянные окна из целых стекол, причем на зиму вставлялись еще рамы с двойными стеклами. Тут же неподалеку стоял амбар, запиравшийся на замок с накладной печатью в случае отъезда куда-нибудь. Жительство Алексеева от центрального пункта улуса — селения Чурапча — отстояло в 80 верстах, но, по уверению якутов, если ехать не по так называемой «вешоной» (веховой, усаженной вехами) дороге, расстояние это можно сократить до 60 верст. Мне самому приходилось слышать от якутов об этом, и я тоже очень хотел воспользоваться удобным случаем, чтобы узнать этот кратчайший путь.
В один из августовских дней 1891 года, когда я был у себя на покосе, причем вместе со мною косил нанятый поденно татарин, а скошенное ранее сено сгребала нанятая якутка, ко мне на покос явился верхом на своей лошади Алексеев. Он уже откосился и приехал узнать, как идет работа у меня, с намерением пригласить меня к себе, чтобы отпраздновать со мною окончание полевых работ, для чего им сохранялась бутылка хорошей водки. Взяв у татарина косу, которая, как вспоминаю, была Алексееву не по росту (татарин был ниже среднего роста), и желая нам показать, как надо косить по-настоящему, по-крестьянски, Алексеев прошел несколько прокосов. Это были, действительно, замечательные взмахи косы, захватывавшие целую копну сена, и я убедился, что в рассказах Алексеева о числе скашиваемых им в день копен нет ничего неправдоподобного.
Во время полуденного отдыха и чаепития Алексеев заметил, как хорошо работать компанией, по-семейному, обменяться разговорами во время отдыха, затем опять дружно приняться за работу. В словах Алексеева сквозила какая-то тоска, что вот он до сих пор живет бобылем; носились даже слухи, что он, во время поездок в город и оттуда в село Павловское, увлекался довольно серьезно одною из павловчанок. По окончании чаепития Алексеев стал собираться домой и, прощаясь со мною, дважды повторил каким-то, как мне показалось тогда, назидательным, как бы пророческим тоном: «Работайте, работайте!» Это было последнее с ним свидание и последние . слышанные от него слова.
Рассказывая о самом себе, Алексеев жаловался, что ему чрезвычайно надоели предложением разных услуг его ближайшие соседи Федот Сидоров и Егор Абрамов и что последний окончательно запутался в долгах, так что трудно себе представить, как он из них выпутается. Назойливое ухаживание за ним до того претило Алексееву, что он рад бы какою-либо ценою отказаться от этих услуг, но у него на хватало на это духу, как ни противно было пользоваться их предупредительностью.
Откосившись, я вспомнил, конечно, приглашение Алексеева и решил поехать к нему через 3-й Жехсогонский наслег, сделав для этого небольшой круг. Подъезжая к месту жительства Алексеева, я увидал издали всадника, едущего не то ко мне наперерез, не то вперед от меня по тому же направлению, но как бы с желанием далеко опередить меня. Мне это обстоятельство показалось тогда довольно странным: как это якут может вдруг уклониться от свидания с едущим по одной с ним дороге человеком? Я пришпорил своего коня и, когда поравнялся с якутом, то узнал в нем знакомого содержателя местной обывательской станции, ближайшего соседа Алексеева, якута Федота Сидорова, выбранного в родовые старшины. Не помню, задал ли я ему вопрос, почему и куда он так торопится, или нет, но поведение его было положительно необъяснимо. Вопреки якутскому обычаю, он был до крайности холоден со мною и не обнаружил ни малейших признаков обычного якутского гостеприимства.
В своем месте я забыл рассказать, что, когда на одном из своих покосов я метал сено в один из холодных и ветреных сентябрьских дней, ко мне приехал участковый выборный, якут Жулейского наслега, Роман Большаков и, отозвав меня в сторону, просил совета, как ему поступить в виду полученного на имя Алексеева разрешения на поездку в город Якутск для закупки необходимых товаров. Не помню хорошо, что именно я посоветовал сделать: вероятно я нашел какой-нибудь выход, чтобы и овцы были целы, и волки сыты. Дело в том, что Алексеева на месте не было: он уехал, неизвестно куда, о чем родовое правление своевременно не донесло, как это оно обязано было сделать, а теперь оно должно было объявить разрешение под личную расписку Алексеева. Кажется, самое разрешение, тоже пролежало порядочное время у выборного. Вероятнее всего, я посоветовал ответить на эту бумагу в том смысле, что-де Алексеев уехал в город, вероятно, в том расчете, что к его поездке туда со стороны полиции препятствий не встретится. Вспоминается еще, что при самом окончании покоса у меня через окно занимаемого мною помещения случилась мелкая покража, причем мне удалось напасть на след вора. Я потребовал старосту, который призвал родовых старшин для разбирательства этого дела. Явились и некоторые «старики». Когда родовые власти, и «старики» старались разбить мои подозрения на счет указанного мною субъекта своими неосновательными, по-моему соображениями, я пришел в возбужденное состояние и в виде пробного шара произнес: «Вот уж сколько времени я расспрашиваю об Алексееве, и никто об нем ничего не знает, а имущество осталось; — самое удобное время его раскрасть; самое лучшее было бы и меня уничтожить, а потом и мое имущество разграбить, не дожидаясь, пока оно попадет в казну». Ни один якут ни одним словом мне на это не возразил, хотя я, в сущности, говорил нечто несуразное. Это навело меня на тревожные размышления; не кроется ли в моих, по-видимому, несуразных словах крупицы истины, ибо в противном случае и при других условиях якуты в один голос стали бы повторять: «что ты, что ты, как можно так говорить, Боже избави от такого дела!» Тут же все сидели, как будто воды в рот набрали, и как будто тень смерти пробежала во время этого гробового молчания. Крепко врезалась эта сцена в мою память. Когда проездом к Алексееву, я был у Трощанского и рассказал последнему об этой сцене, но Трощанский успокаивал меня и сделал предположение, что Алексеев мог проехать и не заезжая в Чурапчу, откуда он, Трощанский, сам недавно приехал, или что Алексеев проехал в город напрямик с кем-нибудь; при этом Трощанский почему-то высказал предположение, что Алексеев поехал жениться. Несколько успокоенный я и приехал в Жулейское родовое управление, надеясь, если не застать Алексеева, то хоть получить о нем какие-нибудь сведения. Войдя в родовое управление, я стал обстоятельно расспрашивать у Федота Сидорова о времени и обстоятельствах отъезда Алексеева. Сидоров с некоторою неуверенностью отвечал, что Алексеев по дороге встретил попутчика на Терасинской станции [* Первая станция на пути из Жулейского наслега в Чурапчу.], с которым и поехал в город, минуя Чурапчу, что это было в средине августа. На мой вопрос, целы ли турпаньи выводки, пущенные Алексеевым в озеро с подрезанными крыльями, Сидоров ответил утвердительно. Я просил Сидорова по возвращении Алексеева напомнить ему, что он обещал поделиться со мною частью выводков. Помнится, я старался беседовать с Сидоровым так, чтобы не дать ему повода подумать, что я сколько-нибудь тревожусь за судьбу Алексеева; угощался ли я чаем, не помню, вероятно — да, только долго я не рассиживал, потому что уже вечерело.
Вернувшись благополучно домой, я решил съездить к Всев. Мих. Ионову, жившему от меня в 35 верстах (во 2-ом Игидейском наслеге смежного Баягантайского улуса). Ионову я рассказал подробно все описанное выше и свои сомнения, тем более тревожные, что Алексеев не оставил для меня никакой записки с уведомлением, что он уезжает, а забыть о своем приглашении он не мог. Ионов разделял все мои сомнения и опасения, что с Алексеевым могла случиться какая-либо беда, и посоветовал мне еще раз съездить в усадьбу Алексеева и хорошенько ее осмотреть.
Под влиянием разговора с Ионовым нервы у меня были так напряжены, что я решил ехать к себе ночью же, не оставаясь на ночевку. Хорошо помню, что я ехал теперь не так беззаботно, как это было раньше, проезжая густым лесом. Хотя я всегда был с револьвером (со времени нападения якутов на Щепанского и Рубинка), но мог ли револьвер защитить от нападения? Он только давал некоторую острастку, но не защиту. Тем не менее я вернулся к себе благополучно, так как знал хорошо дорогу (а ночь была темная-претемная).
Прибыв домой под утро, я дал отдых себе и лошади, а затем в 2 или 3 часа полудни поехал в Жулейский наслег.
Не доезжая до усадьбы Алексеева версты 1½ в целях рекогносцировки решил заехать в придорожную, юрту, к знакомым якутам, здесь встретил хорошо знакомого мне родовича Михаила Калмыкова из «лучшей» семьи, человека порядочного, мне несколько обязанного, с которым я был в хороших отношениях. Из непринужденного разговора главным образом с Калмыковым я узнал, что Алексеева все еще нет, что, по слухам, он якобы уехал в город. Я осторожно стал высказывать, свои сомнения, что не мог Алексеев уехать в город, не предупредив меня об этой поездке, и что мне не приходилось слышать о том, чтобы Алексеев был на Чурапче у кого-либо из своих товарищей; я кончил предположением, не случилось ли с Алексеевым в дороге какое-либо несчастье? После этого Калмыков сразу же разговорился и категорически склонился к моему подозрению, подкреплял таковое тем, что и он со своей стороны расспрашивал якутов, между прочим, и на Терасинской станции, не видал ли кто проезжавшего в город русского на таком-то и таком-то коне, и от всех получал отрицательный ответ. Тогда я сказал: «Во всяком случае я поеду и посмотрю юрту Алексеева». — «Поеду и я с тобой», отвечал Калмыков. Этому я был несказанно рад, ибо и сам думал его пригласить с собою, но не решался ввиду позднего времени, а Калмыков, в свою очередь, боялся меня одного отпустить, чтобы и меня, как и Алексеева, не отправили туда же, как он мне объяснил впоследствии.
Солнце было уже довольно низко, когда мы подъехали к родовому управлению; без всяких обиняков мы объявили цель своего приезда, т.-е. желание осмотреть обстоятельно юрту Алексеева, целы ли окна, а также замки у юрты и амбара. Когда мы подходили к юрте: через небольшой дворик, то Федот Сидоров как-то порывисто нагнулся, достал из-под бревна топор, которым Алексеев колол дрова, и, показывая его мне, сказал: «А вот его топор». Мне почему-то не понравилось это деяние Сидорова, и я сухо сказал: «Ну, и положи на место, пусть лежит». Замки оказались целы, окна — тоже. Через окно мы увидали, что в юрте был беспорядок, т.-е. чашки и чайник не были убраны со стола, постель не застлана, одеяло отброшено на правую сторону и на нем лежал номер газеты, показывавший, что Алексеев читал лежа в постели, но был чем-то отвлечен, не успев даже прибрать свою постель. Через другое окно, в другом отделении юрты, заменявшем кабинет, мы заметили на письменном столе очки, без которых Алексеев никуда обыкновенно не уезжал. Что-то заметил и Калмыков, сказав о своем наблюдении вслух. Сидоров несколько нетерпеливо, с едва заметным раздражением ответил: «Все, что было, то и есть». Калмыков со своей стороны отпарировал: «Ты что же запрещаешь говорить? мы ведь затем и приехали, чтобы посмотреть, что видно через окно». Не помню других мелких наблюдений, вроде того, что у косяка перегородки висел, кажется, нож с поясом, но и того, что было нами усмотрено, для меня оказалось вполне достаточно, чтобы сказать вслух совершенно утвердительно, что «Алексеев дальше 5-ти верст от своей юрты не уезжал».
Окончив осмотр юрты, я на клочке бумаги написал записку, приблизительно такого содержания: «В случае назначения следствия по повооду безвестной отлучки Алексеева с места жительства, прошу следователя вызвать меня через нарочного, чтобы я мог сообщить ему свои соображения». Записку эту я вложил в дверной пробой, а Сидорову строго наказал, по прибытии заседателя или следователя тотчас же обратить их внимание на оставленную мною записку. Это было в конце сентября.
Писал ли я заявление в управу и окружную полицию, теперь уже не помню, но факт тот, что в городе чурапчивские товарищи подняли некоторую тревогу относительно исчезновения Алексеева, условившегося ехать в город вместе с ними, и со своей стороны сделали полиции заявление, настаивая на следствии. Полиция не замедлила поручить участковому заседателю Паисию Ксенофонтовичу Атласову, немедленно выехать в Бутурусский улус и произвести предварительное следствие. Атласов, один из лучших и добросовестнейших, заседателей округа, был в довольно хороших отношениях с политическими ссыльными и боялся производить следствие без представителя последних, чтобы не быть заподозренным в получении взятки со стороны якутов. Ввиду этого, чурапчинские ссыльные командировали вместе с ним одного из товарищей, именно Митрофана Эдуардовича Новицкого, отличавшегося своим хладнокровием, обстоятельностью и практичностью.
Заседатель ехал в штатском платье, и его по пути принимали за «государственного».
Не доезжая 5-ти верст до Терасинской станции, они заехали к ссыльному поляку Рудницкому и, между прочим, заговорили о слухах, будто неизвестно, куда делся государственный ссыльный Алексеев. Рудницкий тоже принял заседателя за государственного ссыльного и разговорился откровенно. Он сообщил, что не очень давно через Терасинскую станцию проехал якут Жулейского наслега Егор Абрамов и провез с собою не менее ведра водки и другие продукты. Это обстоятельство удивило почти всех, так как всем было известно отсутствие у Абрамова денег. На вопрос о подозрительных лицах в Жулейском наслеге, Рудницкий указал именно на Абрамова.
Сам Атласов, приехав в Жулейский наслег, немедленно вызвал меня с нарочным казаком, и я, конечно, тотчас же поехал по его вызову. Только по моем прибытии начал Атласов формальное следствие.
Он задал мне вопрос, который задавал, вероятно, и другим товарищам: «Не мог ли Алексеев бежать из Якутской области?» Я доказывал, что Алексеев не мог бежать без того,, чтобы кто-нибудь из товарищей не знал об этом, что товарищи, в таком случае, просто молчали бы об обстоятельствах исчезновения Алексеева и, во всяком случае, не стали бы утверждать категорически. «Нет, он не бежал». Только окончательно «убедившись внутренне», по выражению заседателя, что здесь нет факта побега, он решил приступить немедленно к следствию.
Прежде всего решено было осмотреть внутренность юрты и амбара. Кроме признаков, перечисленных выше и указывавших на кратковременную отлучку Алексеева, на столе была найдена полученная Алексеевым незадолго до отъезда записка участкового выборного Романа Большакова, сына местного родового старосты, с просьбой ссудить его двумя кирпичами чаю. Начало следствию и было положено этой запиской, как «документом», наталкивавшим на мысль, что Алексеев мог сам повезти к выборному просимые тем кирпичи чаю. На допросе выборный подтвердил, что он, действительно, просил , Алексеева ссудить ему 2 кирпича чаю, что он тогда нуждался в чае, хотя сам только что вернулся из города, о чем нам каким-то образом уже стало известно. В доказательство своей нужды именно в чае выборный указывал на то, что ему пришлось занимать у матери ¼ кирпича и даже на заварку чая, и, в доказательство справедливости своих слов, ссылался на свою мать, не рассчитывая, вероятно, что ее станут тревожить из-за такого пустяка. Но тут нужно было хвататься за каждую мелочь, которая могла бы навести на какой-либо след. Старуха была вызвана чрез казака, которому было строго приказано держать язык за зубами и не давать ей возможности переговорить с кем-либо из якутов.
В ожидании приезда старухи решено было допросить старшину Егора Абрамова, на которого я с самого начала указал, как на человека подозреваемого мною, вспомнив, как жаловался Алексеев на назойливость его и Федота Сидорова. Егор Абрамов, спрошенный в качестве старшины, отозвался совершенным незнанием, куда и как мог уехать Алексеев: при этом Егор Абрамов, зная по-русски, отвечал на все вопросы по-якутски, пока я не предложил заседателю потребовать, чтобы тот говорил по-русски. Абрамов вертел в руках платок и табакерку, поминутно нюхал табак и протирал платком глаза, что дало мне повод заметить: «Ведь ты раньше не нюхал табак, а теперь я тебя вижу нюхающим». — «Это я от болезни глаз стал нюхать, чтобы прочистить глаза». — «Все-таки — настаивал я — ты мог бы в присутствии начальника повременить нюхать и тереть глаза». — Пришлось повторить мое требование. Абрамов стоял как раз против меня, а я полулежал на лавке и в упор смотрел на него. Правый глаз Абрамова стал мигать с замечательной быстротой; Абрамов вперил свой взор в меня, а я тоже пронизывал его своим взглядом. И вот, во время этого совсем непродолжительного обмена взглядами, я вполне ясно для себя прочел в глазах Абрамова, что передо мною стоит и смотрит на меня не кто другой, как убийца моего товарища Алексеева. Об этом своем впечатлении я сообщил заседателю и М. Э. Новицкому, предложив вслед за этим произвести психологической опыт, а именно заставить Абрамова в нашем присутствии прочитать предписание окружной полиции о назначении следствия по поводу исчезновения Алексеева. С их согласия и одобрения я посадил Абрамова за стол слева от себя и дал ему прочесть предписание вслух. Он стал читать довольно неохотно. Я его подбадривал. Он почти на каждом слове запинался, протирал глаза и как-то испуганно оборачивался в мою сторону, прося разобрать то или иное слово. Глаза у него, по-видимому, заволакивало туманом. Иногда он так порывисто оборачивался в мою сторону, точно боялся, что я его пырну ножом в бок. Наконец, найдя, что для наблюдений было достаточно произведенного опыта с чтением документа, и желая оставить в Абрамове такое впечатление, как если бы в этом предписании сообщались сведения положительного характера, в которые его, Абрамова, посвятить нельзя, я закрыл рукою дальнейший текст, сказав, что дальше ему читать не полагается. На наблюдателей этот опыт произвел ожидаемое впечатление. Заседатель и мой товарищ увидели, что во время чтения Абрамов вел себя чрезвычайно неестественно, в чрезвычайном смущении и волнении, особенно когда произносил фамилию Алексеева.
Отпустив Абрамова, допросили старосту и других старшин, которые все отозвались полным незнанием, куда мог деваться Алексеев. На поставленный старосте вопрос: может ли он поручиться, что Алексева не убили в его наслеге, староста ответил, что поручиться не может.
Когда было доложено о приезде жены старосты (она же мать выборного Романа Большакова) и мы стали ее допрашивать, действительно ли ее сын занимал нее чай четвертями кирпича и даже заварками, она ответила отрицательно, возмущенная таким предположением. «Как это можно допустить, — сказала она, — чтобы мой сын брал у меня чай в долг, когда он может брать его у меня сколько угодно?» Старуха совершенно не знала о противоположном показании сына. По окончании допроса она была отпущена домой. Об ее ответе было сообщено ее сыну и мужу. Дело получало очень неприятный для них оборот: полное расхождение в показаниях матери и сына.
Через некоторое время староста знаками стал вызывать меня из комнаты. Увел, помнится, в темный хлев, пристроенный к юрте родового управления, и там со слезами стал жать мою руку, целовать и нюхать меня, прося спасти его сына, который в этом деле не замешан. Он сказал, что в этом деле они подозревают Егора Абрамова, и, дрожа всем телом, просил не выдавать его, старосту, ибо самого его убьют. Я поблагодарил старосту за ценное для следствия сообщение и был уверен, что им будет сделано все, чтобы раскрыть преступление. Успокоив по возможности старосту относительно сохранения в тайне его сообщения, я вернулся в родовое управление и сообщил о своем разговоре со старостой заседателю и Новицкому.
Заседателем было замечено, что, в сущности говоря, родовое управление для производства следствия является крайне неудобным местом, так как подслушать здесь было чрезвычайно легко, и потому заседатель наметил для дальнейшего такого рода план: продолжение следствия перенести в инородную управу, а местным властям объявить, 1) что он вынужден прекратить следствие, так как они не дали ему, заседателю, никаких нужных сведений, ничем не помогли ему в этом деле; 2) что он требует от них с завтрашнего же дня, чтобы они начали искать в озерах при помощи невода, а также в сметанных на покосе Алексеева стогах сена, не окажется ли там трупа Алексеева; 3) что если Алексеев не будет отыскан живым или мертвым, то он, заседатель, нагонит сюда для розыска казаков, которые повыпускают их рыбные озера и разорят целый наслег; 4) что полиция не успокоится до тех пор, пока не будет иметь сведений об этом государственном преступнике; 5) так как ему, заседателю, по-видимому, здесь делать нечего, то он возвращается в город, оставляя для наблюдения за принимаемыми властями мерами двух товарищей Алексеева, т.-е. Новицкого и меня.
VIII.
Дальнейший план заседателя, как он сообщил нам по секрету, состоял в следующем: он отправится в инородную управу, займется рассмотрением полученных за это время распоряжений из окружной полиции и, пробыв там сутки или двое, даст экстренное предписание о немедленном вызове в управу выборного Романа Большакова и членов Жулейского родового управления, как старых, так и вновь избранных, для нового допроса, ввиду полученных из города сведений, касающихся Алексеева. В то же время приказано будет казаку, чтобы он, под предлогом поездки в смежный Хаяхсытский наслег, завернул за женой Егора Абрамова и секретно доставил ее в инородную управу. Порешивши на этом, мы расстались с заседателем.
Чуть ли не тотчас после его отъезда староста велел приступить к последней неводьбе, на которой ни я, ни Новицкий не присутствовали, заночевав в родовом управлении. Неводьба не дала никаких результатов, хотя и производилась по указанию шаманки, которая не отрицала возможности нахождения трупа, но не могла определенно указать местонахождения, говоря, что труп переходит с одного места на другое. Это обстоятельство комментировалось на разные лады.
На другой день явился вызванный наслежный писарь Егор Дмитриевич Николаев, бывший воспитанник реального училища, принявший очень энергичное участие в деле расследования. Нужно было устроить торги на оставшуюся после Алексеева корову. Я выставил свою цену, и, кроме меня, других покупателей не оказалось. Не имея при себе наличных денег в достаточном количестве и желая в то же время, под предлогом нужды в деньгах для уплаты по торговому листу за корову, взыскать с Егора Абрамова должную им мне сумму, я настаивал на немедленной уплате этого долга. Сбегав домой, Абрамов тотчас вернулся, но с пустыми руками. Я продолжал настаивать на уплате деньгами, предполагая, что получу бумажку совершенно новенькую, не измятую, какими нам выдавалось ежемесячное пособие, без нарушения порядка №№, обыкновенно пятирублевками. Ввиду моих настояний, Абрамов на виду у всех переговорил о чем-то с Федотом Сидоровым, сидевшим рядом с ним, и тот ответил с недовольным видом: «Ну, и будет дано». Через несколько секунд Сидоров вышел. Все присутствовавшие переглянулись между собою. Через некоторое время Сидоров явился с пятирублевою бумажкой, которую Абрамов принял от него и затем положил мне на стол, за которым я сидел вместе с писарем. Бумажка оказалась новехонькой, и я попросил писаря записать ее номер на торговом листе, дабы отдельная запись как-нибудь не затерялась. Та же мысль мелькнула и у писаря. Мы оба имели в виду, что может попасться при обыске у кого-либо такая же бумажка в порядке соседних №№, которая послужит сильною уликою против ее владельца.
В тот же, кажется, день, в качестве нового, старшины был приведен писарем к присяге Федот Сидоров. Эго было сделано тоже не без расчета. Имелось в виду, что Сидоров, когда потребуется его присутствие в управе в качестве обыкновенного родовича, может не явиться, но не посмеет отказаться, как старшина.
На другой день было приступлено к разрытию стогов сена на покосе Алексеева. Самое деятельное участие в этой работе проявил Егор Абрамов, старавшийся, видимо, обратить на себя наше внимание. Федот Сидоров ходил в задумчивости, что не ускользнуло от внимания старосты и писаря, которые очень недвусмысленно дали мне понять, что в данном деле и Сидоров замешан не менее Абрамова. Тут же они подозвали его и, под видом дружеского отношения к нему, указали на то, как неосторожно он вел себя в родовом управлении, когда шепотом переговаривался о чем-то с Абрамовым, потом вышел и принес Абрамову деньги. Сидоров как-то испуганно поблагодарил за предупреждение и даже перекрестился, как бы ограждая себя от возможной опасности быть так легко замешанным в дело.
Когда настал вечер, староста пригласил меня, Новицкого и писаря к себе на ночевку. Прием был оказан самый лучший со всевозможными якутскими угощениями и неизбежными спиртными напитками. Я и Новицкий ежеминутно ждали прибытия казака. И вот, в самый разгар ужина, неожиданно для хозяев и писаря, как снег на голову, является казак с предписанием немедленно доставить в управу таких и таких-то должностных лиц для нового допроса. Староста, ничего этого не предвидевший, страшно заволновался и немедленно отдал распоряжение о сборе лошадей со стороны более зажиточных якутов и о скорейшем приготовлении к отправке целого поезда.
Мы выехали в ту же ночь по свежевыпавшему снегу на легких санках-нартах. Почти одновременно с нами, только другой дорогой, отправился в управу казак Асланов с женой Егора Абрамова.
По прибытии в Чурапчу, Егора и его жену поместили в разных домах под строгим наблюдением. Немедленно было приступлено к допросу, который и велся в присутствии заседателя и моем Амгинским волостным писарем Вас. Вас. Киренским, очень опытным в этом дела человеком.
Как-то скоро выяснилась необходимость, под благовидным предлогом, уединить Федота Сидорова, который и был помещен под наблюдением Новицкого в его доме, находившемся в б. скопческом селении близ Чурапчи.
Следствие велось очень энергично и день и ночь; постоянно отправлялись распоряжения о доставке того или другого свидетеля или свидетельницы по мере дачи показаний Абрамовым и его женой.
Надо сказать, что заседатель был тогда еще довольно молодой человек, вполне приятной наружности, с чистым лицом, небольшой бородкой и усами, очень к нему шедшими. И вот заседатель, зная эти свои данные, воспользовался ими при допросе одной молоденькой якутки, робевшей перед ним, как чиновником; чтобы придать ей больше смелости, он брал ее за руку, держал некоторое время в своей и таким способом заставил ее развязать язык и дать важные показания. Потом уже начались более смелые и подробные показания других свидетелей и свидетельниц.
Оказалось, что к Егору Абрамову, как к «городчику», т.-е. только что приехавшему из города, собрались было его ближайшие сородичи, которых он, согласно обычаю, угощал водкой, не забывая, конечно, самого себя. В опьянении он пел песню-импровизацию, что-де хорошо им жить беззаботно, не неся никакой ответственности, не то, что ему, лицу должностному, отвечающему и за живых, и за мертвых. Вот ему представляется, что едут люди с колокольцами, звенят стремена, произойдет большой переполох, и в результате будут некоторые пострадавшие и т. д. в этом роде.
Гораздо подробнее и несомненно вернее передано содержание песни в частном письме товарища Алексеева по ссылке от 6 ноября 1891 г., напечатанном в женевском «Социал-Демократе» (кн. IV, 1892 г., редакция Г. В. Плеханова). Перевод этой песни приложен, как сказано в письме, к делу об убийстве Алексеева.
«Жил был в одном улусе русский богатырь, силы необыкновенной, богатый (следует поэтическое описание его силы и богатства). Но нашлись богатыри-якуты, которые его победили и богатство его себе присвоили. Лежит он бездыханный в дремучем лесу и никогда больше не встанет. Не увидят его никогда ни конного, ни пешего, ни один человек не увидит, чтобы из трубы его юрты выходил дым». Затем Егор обращается к сородичам и просит простить богатырей за беспокойство, которому они подвергнутся, благодаря исчезновению русского. «Не пройдет и двух недель, — поет он дальше, — как вся окрестность огласится стуком телег с коваными колесами, и поедут в них люди с блестящими пуговицами и станут спрашавать-допрашивать всех, куда делся русский. Но никто ничего не скажет, ибо никто не знает, где он. Знают об этом только два богатыря, а кто они, может быть, впоследствии и узнается, но теперь он не скажет». (Цитировано по выдержке, сообщенной Н. А. Внташевским в мае 1907 г.)
По словам свидетелей, все поняли, что Абрамов в своей импровизации намекал на таинственное исчезновение Петра Алексеева, о чем потом якуты секретно передавали друг другу при встречах (в лесу, например, на дороге и вообще в глухих местах); носились слухи, что собаки таскают откуда-то обглоданные лошадиные кости и т. п. подробности.
Решено было произвести обыски в юртах Абрамова и Федота Сидорова.
При отправке одного нарочного в Жулейский наслег присутствовал Федот Сидоров, пытавшийся поговорить с этим нарочным, но был остановлен старостой этого наслега. Тем не менее, несмотря на запрещение старосты вступать в разговоры с посторонними, Федот Сидоров успел сказать несколько слов, прося передать жене об имеющихся 42 рублях. На заданный мною вопрос, о каких деньгах он говорит, Сидоров, ведший себя, с некоторого времени вообще грубо со мною и другими причастными к следствию лицами, ответить не удостоил. Добиться от него каких-либо определенных показаний было невозможно. Обо всем он отговаривался незнанием.
Для производства обысков был командирован один из выборных (якут другого наслега), я и Новицкий. При обыске у Абрамова мы, главным образом, старались найти на одежде и обуви следы крови и конского жира (предполагалось, что конь Алексеева убит и съеден). Конский жир оказался на кожаных рабочих рукавицах Абрамова, которые мы захватили, как вещественное доказательство, более ничего подозрительного мы не нашли.
У Сидорова также ничего подозрительного найти не удалось. Жена его на все вопросы отвечала незнанием. На требование наше выдать деньги, какие ей оставил муж, она, не отрицая самого факта, ответила что деньги она уже израсходовала на покупку коровы и другие расходы, По проверке оказалось, что корова, действительно, была куплена рублей за 20, других же расходов, которые бы подтвердились она указать не могла. Тогда я счел своевременным сказать ей что муж ей оставил ровно 42 руб., и она должна указать, куда она их дела, или предъявить нам. При упоминании суммы на лице ее выразилось крайнее удивление; она вынуждена была спасовать перед такими имевшимися у нас в руках точными сведениями и вскоре принесла все оставшиеся у нее бумажки, а бумажки были все новенькие пятирублевые и в порядке номеров. К ним подошла в порядке номеров и та бумажка, которая была получена мною от Абрамова и уплачена по торговому листу.
Где-то нам было, поручено произвести еще обыск, но там мы не нашли ничего подозрительного и вскоре вернулись в управу.
Результаты обысков были сообщены заседателю и Киренскому, Последний, кроме жира, при свете лампы нашел на захваченных при обыске рукавицах, шитых жильными нитками, по продольному шву явственные следы крови. При более тщательном осмотре кровь была найдена и на многих других местах рукавиц.
Не помню теперь разъяснений Абрамова, но факт тот, что Абрамов в своих показаниях крайне путался и сам ясно видел, сколь противоречивы его показания. Не то было с Федотом Сидоровым: этот твердо стоял на своем, что он к данному, делу никакого касательства не имеет, и в показаниях своих был крайне сдержан. Решено было поехать к Новицкому и там осмотреть всю одежду и вещи Сидорова. Нам, раньше не могло даже придти в голову осмотреть летний зипун, который был на нем, но когда очередь дошла и до этого зипуна, то мы на нем нашли массу кровяных следов. Помнится, Сидоров объяснял, что запачкал зипун кровью, когда нес убитых на охоте уток.
Допрос производился беспрерывно в течение не менее 2-3 суток, причем заседатель, Киренский и я совершенно не смыкали глаз. Абрамов, под тяжестью добытых вполне определенных сведений и своих сбивчивых и окончательно его запутывавших показаний, решил-таки сознаться, — не без моего, может быть, влияния. Я советовал ему лучше чистосердечно сознаться, потому что каторги ему все равно не миновать; упорным отрицанием своей вины он только ухудшит свое положение, ибо в качестве свидетеля я обязан буду сообщить то, что слышал от Алексеева относительно распространения им, Абрамовым, фальшивых серебряных рублей. Должен сказать, что некоторые показания давались Абрамовым при условии моего отсутствия (часто я скрывался за перегородкой); когда же Абрамов решил сознаться в совершенном преступлении, то категорически потребовал, чтобы меня при этом не было, и я должен был удалиться.
Прохаживаясь в соседней комнате из угла в угол, я заметил сквозь неплотно притворенную дверь, что Абрамов стоял перед заседателем на коленях. Ясно было, что он делал «чистосердечное признание». И действительно, через некоторое время заседатель вышел и сообщил мне, что Абрамов признался в убийстве Алексеева, совершенном им совместно с Сидоровым.
Как ни был я подготовлен к такому конечному результату следствия, тем не менее тут я не удержался, чтобы не разрыдаться истерически.
Подробное показание Абрамова было записано, кажется, в мое отсутствие, да мне собственно и незачем было присутствовать. Сущность его показания состояла в следующем:
Сидоров сообщил как-то Абрамову, что ему удалось через окно подсмотреть, как Алексеев раскладывал на столе кредитные бумажки, по толщине пачек, на взгляд, около 2-3 тысяч (?) рублей, и стал подбивать Абрамова заманить куда-нибудь Алексеева и убить, после чего деньги разделить пополам. Надо думать, что Сидоров подсмотрел, как Алексеев зашивал деньги в свой суконный азям (кафтан). Обоим заговорщикам было известно, что Алексееву очень хотелось узнать кратчайшую дорогу до Чурапчи, и они условились между собою, что рано утром в определенное время Сидоров постучится к Алексееву и станет торопить его поскорее одеться, если он желает знать ближайший путь на Чурапчу, так как он, Сидоров, должен сейчас же ехать в том направлении. Абрамов в это время должен будет выйти с правой стороны дороги им на перерез, как бы высматривая удобное для косьбы место на находящейся близ дороги елани (поляна в лесу). Елань эта находилась в одной — двух верстах, от родового управления и жилища Абрамова. Когда Алексеев и Сидоров подъехали к условному месту, тут же показался у опушки леса Абрамов с горбушею (коса) на плече, поздоровался с Алексеевым и, чтобы устранить у последнего всякое опасение, бросил горбушу в остожье; затем подошел к Алексееву и Сидорову поговорить, как это водится обыкновенно между якутами. На вопрос Алексеева, не думает ли Абрамов косить на этой елани, Абрамов ответил, что хотел бы начать косить, да что-то голова болит. Тогда Алексеев будто бы вынул из кармана бутылку водки и предложил выпить ему и Сидорову.
Я — рассказывал Абрамов — немного отпивши, опять-таки, чтобы рассеять у Алексеева всякое подозрение, ответил, что пусть-де водка останется для него самого, так как ему все-таки ехать порядочно. Сидоров совершенно отказался от водки. Алексеев немного отпил и затем бутылку спрятал в карман. После этого Алексеев и Сидоров стали собираться в дальнейшую дорогу. Я подскочил к лошади Алексеева и из уважения взял ее под уздцы, причем обратил внимание Алексеева, чтобы он подтянул подпруги у своего коня. Когда Алексеев занялся этим делом, Сидоров с силой пырнул Алексеева в правый бок. Алексеев, обернувшись, одной рукой схватил Сидорова за грудь, а другой за правую руку и, обладая громадною силою, повалил того на землю. Я было растерялся; у меня мелькнула мысль сесть на лошадь Алексеева и удрать, но в это время Сидоров властно и настойчиво стал кричать: «Коли, коли!» Повинуясь этому приказанию, я выхватил свой нож и, всадив Алексееву в самый крестец, стал водить ножом поперек, пока тот не выпустил из своих рук Сидорова. Поднявшись на ноги, Алексеев пошел по дороге, как бы ища чего-то. Меня взяла оторопь при мысли, что Алексеев найдет дручок и, при своей богатырской силе, укокошит кого-либо из нас. Пока я размышлял, не удрать ли мне и в самом деле на алексеевской лошади, Сидоров начал наносить Алексееву, направившемуся в обратную сторону, по дороге домой, удары ножом один за другим, куда попало. Алексеев все более и более замедлял шаг и, истекая кровью, упал. Тогда Сидоров нанес последний смертельный удар в левый бок. После этого мы ножи свои воткнули в землю у основания придорожной лиственницы, труп Алексеева связали ремнем, притянули голову к ногам и затем, продев палку, подняли на плечи и унесли вглубь тайги, где опустили труп в глубокую лесную ямину, завалив ее обильным валежником.
IX.
В несколько иной версии сообщены подробности убийства Алексеева в упомянутом выше письме товарища по ссылке от 6 ноября 1891 г. [* «Социал-Демократ» 1892, кн. IV.] «Федот Сидоров заманил Алексеева в лес, по совершенно глухой дороге, якобы самой короткой, ведущей на Чурапчу. В двух верстах они, будто случайно, встретили Егора Абрамова. Появилась водка, которую они стали выпивать, провожая знакомого. Петруша сидел на коне, и, когда надо было прощаться, Федот заметил ему, что у его седла ослабла подпруга. Ничего не подозревая, Петруша сошел с лошади и стал поправлять подпруги, обернувшись спиной к якутам. Этим моментом воспользовался Федот и, что было силы, всадил ему нож в спину. Петруше нельзя было броситься вперед, мешала лошадь, а якут, всадивший нож, не вынул его, а держал в ране; поэтому, чтобы освободиться от ножа, Петру пришлось повернуться и этим нанести себе более глубокую рану. После этого у него достало силы схватить убийцу за шиворот и повадить наземь, причем якут успел еще раз ударить его ножом в живот. Завязалась борьба. Алексеев, стараясь обезоружить противника, стал звать на помощь другого якута, не подозревая в нем соучастника, но тот вместо помощи схватил его за волосы и пытался пригнуть к земле, а потом, в свою очередь, ударил ему ножом. Бросивши их обоих, Петруша побежал. Один из якутов опомнился первый и бросился в погоню, боясь, что Алексеев найдет где-нибудь кол или дубину и с таким оружием отобьется от них. Конечно, догонять долго не пришлось. Тяжело раненый, Петруша отбежал всего шагов на 60-70 и то уже под конец шатался, как пьяный. Догнавши, якут повалил его на землю несколькими ударами ножа. Они его страшно изрезали, прежде, чем он умер. Деньги 107 р., найденные в чамарке, которую Петруша сбросил на бегу, были тут же разделены поровну. Труп, связавши контесами [* С якутского кöнтос — лошадиный повод, чембур. Э. П.], унесли в лес и спрятали в яму, заваливши ее всякой всячиной. Часы бросили в озеро, как вещь, резко бросающуюся в глаза. Коня увели далеко в лес в другую сторону и, продержавши два дня привязанным (чтобы сало не испортилось!), убили; мясо, разделивши, спрятали и съели понемногу».
Спрятали мясо, наверное, в лесу, в подходящих яминах, обыкновенно, даже среди лета, сохраняющих под лесным мохом лед.
Тут уместно будет привести записанный Н. А. Виташевским 16 февраля 1892 г. следующий «Рассказ матери Егора Абрамова о дне убийства»:
«В этот день Е. А. рано возвратился с покоса и был в угнетенном состоянии. На вопрос матери (жена жала хлеб за 10 верст), что с ним, не болен ли он, что так рано пришел, Е. А. ответил, что ему, действительно, нездоровится. Он изловил коня и залег на орон [* Спальная лавка у стены, заменяющая кровать. Э. П.], задернувши занавеску. Мать все удивлялась и спрашивала, почему он не заказывает пищи, и чего он хочет — чаю или сливок. Он сказал, что пусть не шумят и дадут ему отдохнуть. Мать тем не менее приготовила ему сливок; он встал, хлебнул ложки две и опять лег. На вопрос матери, пойдет ли он опять на покос, сказал, что сегодня не может работать и что изловил коня, чтобы поехать на охоту. Мать думает, что Е. А. хотел тогда же бежать. Она выдает за достоверное, что между убийцами условлено было, что в случае намека на подозрение, они оба убегут. Но в первую минуту, по-видимому, у Е. А. явилось непреодолимое желание скрыться, тем не менее он одумался и опять отпустил коня в поле. Через несколько дней Е. А., напившись пьяным у своего родственника, стал на утро петь песню, в которой говорил, между прочим, что все будут встречать новый год (Покров) у себя в домах и хорошо проведут зиму, но что он будет далеко от дому. Тут, будто, домашние сообразили, почему 16 августа Е. А. был так необычно расстроен. Старуха говорит, что Сидоров часто приходил к Е. А., поил его водкой и уговаривал убить А-ва».
Важно было прежде всего найти орудия преступления. Таковые были разысканы по указанию Абрамова. Была привезена на Чурапчу для дачи показаний жена Сидорова. Абрамов сразу же признал свой нож, не более четверти длиною, с деревянным черенком. — Другой такой же величины нож был предъявлен Сидорову, который отозвался незнанием, что это за нож, и стоял на своем даже после того, когда жена Сидорова признала нож принадлежащим ему и повела себя после этого явно враждебно по отношению к мужу. Она сообщила нам, что муж заставил ее носить свои летние штаны и, на требование предъявить их, она ответила, что штаны на ней, а у ней как раз в это время менструации; для нас стало понятным, что Сидоров заставил жену носить свои штаны, чтобы скрыть следы крови на них.
Оставалось теперь разыскать труп Алексеева и после этого попробовать добиться сознания Сидорова. Для этого заседатель, выборный, казак и я с Новицким отправились в Жулейский наслег в сопровождении обоих убийц. Оставив Сидорова на месте в родовом управлении, со связанными сзади руками и под караулом, мы отправились в сопровождении Абрамова к месту убийства. Место это мне очень памятно; оно представляет небольшую прогалину на пригорке, выходящую на большую елань (поляну). Налево от этой проталины шла почти непроходимая тайга, густо поросшая крупными и мелкими лиственницами, меж которых лежала масса бурелома. Туда-то, в перпендикулярном направлении, и повел нас Абрамов, как-то дико осматриваясь по сторонам, как бы стараясь распознать то место, где они, убийцы, спрятали свою жертву. С замиранием сердца я думал: «а вдруг Абрамову придет в голову сказать, что он не может найти», но, наконец, он остановился и тихо сказал: «Здесь». Место было забросано валежником и хвоей до того, что вряд ли без указания кто-нибудь мог бы догадаться, что здесь скрыт труп. Когда уже отвалили набросанные на труп гнилые и полугнилые бревна, обломки ветвей и мох с хвоей, то самое направление, в каком лежал скрытый труп, можно было узнать лишь тогда, когда кто-то наткнулся руками на торчавшие на поверхности ноги; так как труп успел примерзнуть к земле, то пришлось вырубать при помощи железных ломов. Труп был добыт в виде громадной мерзлой глыбы, которую с большой осторожностью взвалили на сани и отправили в юрту покойного. Обратный путь мне пришлось ехать в одних санях с Абрамовым. Абрамов просил меня посоветовать, как ему добиться облегчения своей участи; я мог лишь ему сказать, что он, ввиду сознания, будет подвергнут меньшему наказанию, чем его товарищ по убийству. По прибытии в родовое управление, власти с заседателем во главе отправились в юрту Алексеева, куда труп уже был внесен и положен на стол, и туда был приведен Сидоров. На вопрос заседателя, знает ли он, кто это лежит, он ответил: «Да, знаю». — «Кто же?» — «Алексеев», — ответил Сидоров. — «Где его голова?» — «Здесь». — «Где его ноги?» — «Там». — «Кто его убил?» — «Не знаю». — «Ты не участвовал?» — «Нет».
Когда, по окончании этого краткого допроса, стали выходить из юрты, то Сидоров не без подобострастия забежал несколько вперед заседателя и как бы конфиденциально заявил заседателю, что он в этом деле подозревает Абрамова, который давал ему деньги за молчание в случае, если обнаружится что-нибудь грозящее Абрамову. Это был последний ход, последняя соломинка, за которую хватался Сидоров, чтобы спасти свою шкуру.
Труп был оставлен в той же юрте Алексеева. Преступники, по соблюдении всех формальностей по составлению акта, были немедленно отправлены под наблюдением казака в г. Якутск и заключены в тюрьму. Между арестантами очень быстро разнеслось сенсационное известие о том, что привезли разысканных убийц «государственного преступника» Алексеева.
Через некоторое время, в ноябре того же года, был командирован на место преступления окружный врач Несмелов для судебно-медицинского вскрытия. Он приехал в сопровождении М. Э. Новицкого. О его прибытии, вероятно, по инициативе последнего, было сообщено и мне. Когда я явился, то врач распорядился об очистке трупа от крепко примерзших комьев земли, загрязнивших самое тело; труп был спущен в находящийся по близости часовни пруд, и подледным передвижением от одной проруби до другой труп отмыли до известной степени. К вскрытию было приступлено, как только он оттаял в жарко натопленной специально для этого юрте Алексеева. При вскрытии присутствовали Новицкий и я, причем мне было предложено записывать протокол вскрытия. Труп, совершенно обескровленный, был неузнаваем. По подсчету врача на нем было 22 раны. Самые крупные раны были нанесены с обоих боков и зияли в виде круглых дыр. Рана на крестце была длиною 2½ вершка и шириною 1½ вершка. Врач определил телосложение покойного, как очень крепкое, атлетическое. Дальнейших подробностей вскрытия я не помню. Врач, сделав свое дело, распорядился о погребении.
Мы с Новицким похоронили Алексеева в ограде часовни чуть ли не у самой (левой) ее стены. Для присутствовавших якутов мною было сказано по-якутски надгробное слово.
X.
Когда таким образом якутские политические ссыльные, похоронив Петра Алексеева, оплакивали безвременную гибель одного из своих лучших товарищей, в это самое время департамент полиции считал Алексеева все еще в бегах и, предписывая «циркулярно» и «совершенно секретно» разным подведомственным властям принять все меры к разысканию и задержанию Алексеева, указывал на опасность, которою грозит государственному строю свободное проживание в пределах России такой революционной силы, как Алексеев. Вот подлинные слова циркуляра департамента полиции от 28 ноября 1891 г.:
«Алексеев, происходя из простого звания, обладая природным умом и бесспорным даром слова, представляет собою вполне законченный тип революционера-рабочего, закоренелого и стойкого в своих убеждениях, и едва ли после побега удовольствуется пассивной ролью, а, напротив, воспользуется обаянием своего имени в революционной среде и, несомненно, перейдет к активной деятельности, которая может оказаться, в особенности же в пределах империи, весьма вредною для общественного порядка и безопасности» [* «Былое», 1907, X, стр. 113-114.].
Можно себе представить, как облегченно вздохнул департамент полиции и иже с ним, когда до них дошла, наконец, радостная весть, что столь опасный для «порядка» человек убит...
Чрез некоторое время мне удалось приобрести камень, на котором я вырезал дату убийства, имя и отчество покойного, а затем (в 1894 г.) распорядился о постройке над могилой небольшой деревянной ограды с навесом. У меня сохранился подлинник подписки об обязательстве устроить надгробный памятник. Вот буквальный текст этого последнего письменного документа о покойном Алексееве:
«1894 года марта 9 дня, я нижеподписавшiйся якутъ Жулейскаго наслега, Батурускаго улуса, Николай Софроновъ, далъ сіе подписку Государственному преступнику Эдуарду Пекарскому, въ томъ, что я обязуюсь на собственномъ своимъ кочтомъ сделать памятника государств. преступника Петра Алексеева съ лезом места три саряды изъ сараемъ [* Т.-е. с железными скрепами в трех местах и с сараем (навесом). Э. П.], так как о покосѣ памятника жены Николая Большакова непримѣнно окончить 19 Іюня с. г. за что платы получилъ отъ Пекарскаго три возовъ саженных и зеленных сѣна, в противномъ случай подвергаю строгій законной взысканіи. Въ чемъ и подписуюсь Якутъ Николай Софроновъ по безграмотству за его росписался Якутъ Романъ Александровъ. Въ действительности правильности и законности въ томъ свидѣтельствует Марта 9 дня 1894 года Староста П. Большаковъ. Старшины Иванъ Винокуровъ, Трофимъ Васильевъ, Михаила Кольмаковъ. Печати ихъ описалъ Якутъ Романъ Александровъ».
Приезжавший из города по делам якутской Сибиряковской экспедиции Н. А. Виташевский при довольно пасмурной осенней (1894 г.) погоде снял с могилы фотографию, «не вполне, по его мнению, удачную», она была прислана мне из Женевы при письме от 18 апреля н. с. 1907 г.
Уцелела ли эта ограда? — Вряд ли...
Детство, проведенное в бедной крестьянской семье, отрочество и юность в той же семье в условиях тяжелой крестьянской работы, пребывание на ткацкой фабрике в качестве простого рабочего, сближение с революционерами, пропаганда среди фабричных рабочих, арест, тюрьма, суд, «централка», карийская каторга, поселение среди якутов, редкие встречи с товарищами, занятие сенокошением и, наконец, смерть в глухой тайге от руки двух якутов, ближайших соседей, — все это может послужить прекрасным материалом для создания хватающей за душу драмы, обрисовывающей в то же время целую полосу в истории нашей общественности...
Э. К. Пекарский.
21 октября 1920.
16 апреля 1921.
/Былое. № 19. Петроград (Москва). 1922. С. 80-118./
Эдуард Карлович Пекарский род. 13 (25) октября 1858 г. на мызе Петровичи Игуменского уезда Минской губернии Российской империи. Обучался в Мозырской гимназии, в 1874 г. переехал учиться в Таганрог, где примкнул к революционному движению. В 1877 г. поступил в Харьковский ветеринарный институт, который не окончил. 12 января 1881 года Московский военно-окружной суд приговорил Пекарского к пятнадцати годам каторжных работ. По распоряжению Московского губернатора «принимая во внимание молодость, легкомыслие и болезненное состояние» Пекарского, каторгу заменили ссылкой на поселение «в отдалённые места Сибири с лишением всех прав и состояния». 2 ноября 1881 г. Пекарский был доставлен в Якутск и был поселен в 1-м Игидейском наслеге Батурусского улуса, где прожил около 20 лет. В ссылке начал заниматься изучением якутского языка. Умер 29 июня 1934 г. в Ленинграде.
Кэскилена Байтунова-Игидэй,
Койданава.
О ПЕТРЕ АЛЕКСЕЕВЕ.
(Сибирские материалы.)
О рабочем-революциокере, пропагандисте 70-х годов, Петре Алексееве, как о нем самом, так и о значении его в революционном движении, писалось довольно много [* См. список литературы о П. Алексееве в № 19 за 1922 г. историч. журнала «Былое» (стр. 83-84).].
Не безынтересно прибавить к опубликованным уже материалам о нем и материалы тайной полиции и сибирской ссылки, приводимые нами ниже.
Департамент полиции придавал П. Алексееву большое значение [* См. опубликованный в № 10 (октябрь) за 1907 г. «Былого» (стр. 113-114), секретный циркуляр департамента полиции за № 4898 от 28 ноября 1891 г. о нем, вызванный донесением Якутского губернатора о побеге П. Алексеева.], классифицируя его, как «вполне законченный тип революционера-рабочего, закоренелого и стойкого в своих убеждениях.
П. Алексеева в Сибири, когда он был уже на поселении, «теснили» до самой его трагической смерти.
Тюремная биография Петра Алексеева но данным «Статейного списка о государственном преступнике Петре Алексееве», составленном орловским губернским правлением 15-го мая 1881 г., и по другим материалам такова:
Срок, с которого считается начало действия приговора, определен «Статейным списком» с 19 апреля 1877 г. П. Алексеев первоначально был направлен в Новобелгородскую каторжную тюрьму. В 1880 году по распоряжению министра внутренних дел П. Алексеев был выслан в Мценскую политическую тюрьму, в которую и был заключен 16 октября 1880 года, с тем, чтобы с навигацией быть высланным в Восточную Сибирь. Распоряжение министра было мотивировано тем, «что центральные каторжные тюрьмы вредно влияют на заключенных в них в одиночном заключении и что П. Алексееву в недалеком будущем окончится определенный срок». Министр обеспокоился за здоровье П. Алексеева, содержавшегося в Новобелгородской, одиночке, и отправил его «с высочайшего соизволения» (для поправления здоровья?!) на Кару, Весь путь по отдельным записям, примерно, таков: в апреле 1877 г. П. Алексеев водворен в одиночку Новобелгородской каторжной тюрьмы, 16 октября 1880 г. переведен в Мценскую политическую тюрьму, 15 мая 1881 г. выбыл на Кару (между прочим — «следует в оковах, но не с бритой головой») и прибыл на Кару 13 февраля 1882 г., где и помещен и тюрьму. Во время пути из Красноярска в Иркутск в конце 1881 г. у П. Алексеева было столкновение с начальниками конвоя, за что П. Алексееву продолжили «срок пребывания в отряде испытуемых» на 3 недели. На Каре П. Алексеев работал на золотых промыслах и уже 12 Февраля 1885 г. прибывает с партией арестантов в Иркутск для отправки на поселение в Якутскую область, куда он и был отправлен под конвоем двух жандармских унтер-офицеров.
В Якутск П. Алексеев прибыл 9 марта 1885 г. и был направлен в тюремный замок до определения места поселения. Медицинское освидетельствование признало, что П. Алексеев «ничем особенным не страдает, кроме незначительного ревматизма грудных мышц». Вскоре после прибытия в Якутск П. Алексеев был отправлен на поселение в Сасыльский наслег Баягантайского улуса Якутского округа. Обстановка жизни в глуши Якутского улуса заставила П. Алексеева в декабре 1885 г. обратиться с заявлением к исправнику о переводе в другой улус, «где есть какая-нибудь гарантия для возможного существования», — П. Алексеев собирался заняться хлебопашеством. Губернатор согласился па перевод П. Алексеева в Жулейский наслег Батурусского улуса Якутского округа (свыше 200 верст от г. Якутска). Еще до переезда П. Алексеева в новое место поселения, в марте 1886 г. было возбуждено дело о «самовольной отлучке с места причисления» П. Алексеева, но вследствие того, что он явился вскоре к месту жительства, дело дальнейшего хода не получило.
В нашем распоряжении были еще 2 заявления П. Алексеева — об отпуске ему семян для посева, лошади для сельскохозяйственных работ и об увеличении пособия; оба заявления относятся к концу 1886 года. П. Алексееву отказали в отпуске лошади — по характерно бюрократическому поводу: прежде, чем отпускать лошадь, нужно установить, занимается ли данный ссыльный сельским хозяйством. Отказали в семенах — «за неимением». Отказали в увеличении пособия. Но одну из просьб П. Алексеева удовлетворили — разрешили выдать вперед в счет пособия (вот «милость»!) несколько пудов муки, за которой разрешили приехать в Якутск. 30 января 1887 г. о решениях по этим заявлениям было сообщено якутскому окружному полицейскому управлению для объявления П. Алексееву.
Время перехода П. Алексеева на жительство в Жулейский наслег установить не удалось. В деле нет никаких указаний до 1890 г. В 1890 г. в апреле месяце — опять «самовольная отлучка». П. Алексеев 3 дня находился под арестом при полиции. Дальнейшие сведения относятся уже к 1891 году.
27 сентября 1891 г. Якутское окружное полицейское управление сообщает губернатору, что 16 августа 1891 г. П. Алексеев скрылся. Начинается большая шумиха. Летят циркуляры всем исправникам, высылается следователь, издается специальный циркуляр министерства внутренних дел, упоминаемый в начале этой заметки. Следствие в середине октября устанавливает, что П. Алексеев убит с целью грабежа старшиною Жулейского наслега Егором Абрамовым и якутом того же наслега Федотом Сидоровым [* Подробности о смерти П. Алексеева см. в статье-воспоминаниях Э. К. Пекарского — «Рабочий Петр Алексеев» в № 19 за 1922 г. «Былого».].
Сообщил Гавриил Грешенин.
[С. 181-182.]
Гибель Петрухи.
Петр отбыл каторжные работы, и после того был сослан в пустынный далекий улус (деревня в Сибири).
Однажды, когда он ехал из деревни в город, его по дороге убили якуты, жители той стороны с целью грабежа.
Пётр Алексеев погиб, но дело его не погибло.
Сеятель.
Видели вы, товарищи, когда-нибудь сеятеля за работой? Он взрыхляет землю и бросает в нее полные горсти семян.
Проходит время и из семян вырастает густой колосистый хлеб.
Петруха был из первых сеятелей — он сеял семена революции, а какой хлеб вырос из этих семян, вы уже сами знаете.
Вечная память сеятелю Петру Алексееву.
[С. 14.]
I
Крестьянин Сычевского уезда, Смоленской губернии, по занятию ткач, человек, почти самоучку овладевший грамотой и только урывками успевший приобрести кое-какие знания, Петр Алексеев в 28-летнем возрасте сделал свое имя известным всей грамотной России...
VI
Так как мценская тюрьма была не каторжная, а пересыльная тюрьма, то туда в конце 1880-го и в начале 1881-го года было свезено много лиц, назначавшихся к высылке в Сибирь не только по судебным приговорам, но и «административно», т.-е. без суда, по распоряжению министров...
С Ф. Ковалик в письме к Э. К. Пекарскому, собиравшему впоследствии сведения о жизни Петра Алексеева, говорит о той поре так: „из всех рабочих, сидевших в мценской тюрьме, он был единственным завсегдатаем клуба для свиданий, устроенного в особых комнатах, напоминавших скорее частную квартиру, чем тюрьму. Между рабочими и интеллигентами, — товарищами по заключению, — не всегда могли установиться вполне естественные отношения. Интеллигенция, шедшая сама в народ, чтобы сделаться рабочими, не могла не идеализировать несколько класса работников и потому относилась к представителям его в тюрьме с особою предупредительностью, рабочие же, в свою очередь, не могли не чувствовать, что интеллигенты относятся к ним как-то иначе, чем друг к другу, и потому естественно проявляли некоторую подозрительность. Петр Алексеев был один из немногих рабочих, которые никогда не ощущали своего яко бы неполноправия в среде товарищей, хотя бы и в сторону возвеличения трудящихся классов. Петруха совершенно одинаково относился ко всем товарищам, какого бы происхождения они не были... В тех случаях, когда по каким-нибудь вопросам тюрьма делилась на два лагеря, Петруха всегда голосовал с группой, с которой он сошелся по своим революционным убеждениям и которую он считал наиболее активной, но в то же время вполне дружески относился ко всем заключенным, каких бы мнений они ни придерживались. Этому нисколько не мешала присущая ему некоторая резкость характера».
Весною 1881 го года состоялась отправка мценских сидельцев в Сибирь...
В 1883 году по случаю коронации нового императора Александра III-го был издан манифест, сокративший для некоторых каторжан сроки их заключения в тюрьме, но к Алексееву этот манифест применен не был. Однако и помимо всяких смятений, вследствие особого, — сокращенного, порядка исчисления годов каторги, пребывание Алексеева на каторжном положении заканчивалось в 1884 году. Со времени его ареста прошло уже девять лет. Молодой человек превратился за эти годы в 37-ми летнего мужчину много испытавшего свою железную силу и несокрушимую нравственную твердость. Ему предстоял теперь выход «на поселение». Для уголовных преступников это означает жизнь в каком-нибудь сибирском селе, среди крестьян, в условиях очень сходных с теми, к каким они привыкли в России. Но политических преступников по окончании ими сроков каторги только по особой милости оставляли на поселении в Забайкальской области, а по большей части высылали их в более отдаленную Якутскую область, о которой в то время вне ее только и знали, что там очень холодно и что русских там почти нет, а живут в этой пустыне какие-то полудикие якуты. Туда-то и повезли теперь, — чтобы он не смутил кого-нибудь своим красноречием, — все еще не забытого правительством, Алексеева.
VII
Якутская область, действительно, очень велика и на большой части своего безмерного пространства пустынна. Но в южной ее части, где несколько потеплее, верст на двести в обе стороны от реки Лены разделилось довольно много жителей — якутов, которые существуют главным образом скотоводством, хотя иные из них уже с сороковых годов XIX века начали понемногу делать посевы ячменя (хлеба самого неприхотливого и выносливого к холоду). В восьмидесятых годах многие якуты сеяли кто по 29 по 4 пудика, а кто и пудов по 10-12. Однако, чаще всего запашки у якутов очень невелики и земледельцы они еще мало привычные к этому делу. Многим из них служит подспорьем в их хозяйстве охота, преимущественно на белку; многие добывают рыбу в реках и в .бесчисленных в этом крае озерах; наконец, иные уходят на заработки в город Якутск или на золотые промыслы, расположенные по реке Витиму, за 1200 верст от Якутска. В Якутском округе (т. е. уезде) всего больше якутов осело к востоку от реки Лены, в четырехугольнике, который образуют три больших реки: огромная Лена на западе, ее приток Алдан на востоке (шириною в низовьях версты две) и приток Алдана река Амга (шириною с Оку под Калугой). С юга этот четырехугольник ограничен предгорьями совершенно диких и пустынных гор, в которых бродят немногочисленные звероловы-тунгусы с их оленями. С севера на юг. вся эта местность имеет около 300 верст протяжения, а с востока на запад около 200 верст. Никаких городов на всем этом пространстве нет. Сами якуты живут тут не в деревнях, а разбросано, иные в одиночку верст за 30, за 50 от ближайшего соседа, а иные устраиваются вдоль какой-нибудь речки или по берегам большого озера семьи по две, а то и по пять-шесть семей, на более близком расстоянии друг от друга, иногда даже на одной поляне или на одном побережье так, что из одного жилья можно бывает видеть два-три чужих дымка. За таким населенным уголком надо бывает проехать несколько десятков верст сплошной тайгой до другого такого же уголка или просто до одинокой юрты. Самый населенный пункт всего северного заречья — поселок Чурапча. В начале 80-х годов там было с полсотни жителей: якутов, уголовных ссыльных, духовенства местной церкви, и писарей так называемой «инородной управы» Батурусскаго улуса, — учреждения несколько соответствующего нашему волостному правлению. Якутская волость, — улус, охватывает огромную площадь с хорошую русскую губернию и разделяется на общества, — наслеги, по пространству сходные с нашими уездами или с очень большими волостями; однако, населения на всем этом пространстве насчитывается обыкновенно всего несколько сотен или, самое большое, немного больше одной тысячи душ. Алексеев был первоначально назначен в Сасыльский наслег Баягантайскаго улуса, верст за 300 к северо-востоку от города Якутска, но впоследствии он сам перевелся в Жулейский наслег Бутурусскаго улуса, верст за 80 от Чурапчи, где не так далеко от него, — но все-таки за десятки верст, — проживало где в одиночку, а где маленькими группками, еще десятка с два политических ссыльных. Остальные ссыльные революционеры были расселены частью на западном берегу Лены, а частью на восточном по всему пространству за-ленского четырехугольника, а некоторые даже за его пределами, почти в пустыне.
Якуты все числятся христианами и имеют русские имена, но по-русски из них сколько-нибудь понимают лишь очень немногие. Язык ихний несколько сходен с татарским, но по обычаям и по житейской обстановке татары стоит гораздо выше якутов. Якутское жилище, — юрта, похожа больше на шалаш с большой трубой посередине; нижний край этой трубы срезан и туда можно вставлять стоймя дрова и отапливать юрту, а также и кипятить воду в котелках или поджаривать мясо на сковородках, но хлеба испечь нельзя; вместо хлеба якуты приготовляют, подпеченную на камельке ячменную лепешку. Зимой в одной юрте с людьми помещается и скот, а потому воздух там в зимнее время стоит невыносимо удушливый и зловонный. Большинство якутов живет в большой бедности и питание взваром сосновой коры (бутуга) там составляет не редкость, а общераспространенный обычай. Бедняк имеет десяток, много два десятка тощих коровенок и заморенных телят и кое-как перебивается со своею семьей снятым молоком, а масло он обыкновенно обязан сдавать месткому богачу, у которого он весь в долгу. Богач живет почти так же грязно, как и бедняк, но только сытно. У него в стаде несколько сотен коров, есть табун лошадей и много сенокосов, которые выкашивают для него его неоплатные должники. Ни лавок, ни базаров в улусах нет: все необходимое люди здесь добывают или при поездках в Якутск за сотни верст, что не всякому доступно, или у богача, в долг под новые работы и под масло от своих коровенок. Русских обыкновенный улусный якут почти никогда не встречает. Вольных переселенцев там нет, а из уголовных ссыльных в улусы попадают только старые бродяги, татары и башкиры-конокрады, и те из сибирских ссыльных, которые учинили какое-нибудь преступление уже на месте ссылки, Такие занимались в улусах кражами, и грабежами, а не то брали с якутов отступное и уходили в бега. Якуты их боялись и вообще к русским относились опасливо.
Вот какая обстановка ожидала Алексеева на месте поселения. По тогдашним законам он должен был прожить здесь десять лет безвыездно в звании «ссыльнопоселенца», чтобы только тогда ему было дозволено приписаться в крестьяне какой-нибудь сибирской волости и в новом звании «крестьянина из Ссыльных» выехать из Якутской области в Сибирь же, но все-таки поближе и не в такую глушь.
Освоиться в этих необычных условиях и создать себе в улусе сколько-нибудь сносную жизнь было бы невозможно для свежего человека, не умеющего говорить по-якутски, но всякому новичку на первых порах помогало свое ссыльное товарищество. Некоторые из ссыльных, проживших в этом крае уже года три-четыре, успели за это время овладеть якутским языком, а один из них, — Пекарский, — начал составлять для товарищей маленькие рукописные словарики, которыми многие пользовались на первых порах, и благодаря им кое-как объяснялись с улусными жителями. Были такие политические ссыльные, которые заинтересовались задачей развития в таком холодном крае земледелия, и они приобрели лошадок, кое-какое обзаведение, и сеяли понемногу ячмень и даже пшеницу. Другие не занимались хлебопашеством, но получали в свое пользование сенокосный надел, и летом выкашивали свое сено, выполняя сами и все женские работы, а потом часть сена оставляли для прокорма своего собственного конька, а часть продавали по местной цене: от 1-го до 3-х рублей за большой воз. Как ни ничтожна эта цена по российским понятиям, но для ссыльного и 30-40 рублей, которые он мог выручить на этом деле, составляли большое подспорье. Помимо продажи сена в улусе какой бы то ни было другой заработок найти мудрено. Все нужное ему в его обиходе якут делает себе сам; ремесла в таком крае ссыльному ни к чему не могут служить; научные знания тоже ни к чему; только косой и можно себе что-нибудь добыть.
Однако и сенокосный заработок слишком ничтожен, чтобы можно было просуществовать на него круглый год, да притом добиться земельного надела сразу же никому не удавалось, обыкновенно для этого надо было потерять много времени в настойчивых хлопотах; наконец, сенокосный труд не всякому под силу. Иной из ссыльных, может быть, великолепный литейщик или превосходный чертежник, к земледельческому труду и к хозяйству был совершенно неспособен. В тюрьме казна содержала арестантов, выдавая им прямо пищу и тюремную одежду, а на местах ссылки тюремные «кормовые» заменялись казенным «пособием», выдававшимся ежемесячно в размере 6-12 рублей в месяц, смотря по дороговизне жизни в том или ином месте. В Якутской области, по ее отдаленности (город Якутск отстоит от Москвы за 8000 верст), мануфактура, сахар, керосин и тому подобные привозное предметы стоят гораздо дороже, чем даже в Иркутске. Ржаная и пшеничная мука там тоже составляет привозный предмет и в восьмидесятых годах цена одного пуда ржи колебалась на местном рынке, смотря по году, от 1 р. 60 к. до 4 р. 50 к. В виду такой дороговизны размер пособия в Якутской области составлял 12 рублей в месяц. Это «пособие» казак из окружной полиции ежемесячно развозил всем политическим ссыльным и на эти деньги те могли покупать себе у якутов молоко, масло и мясо для своих обыденных нужд, а кое-что откладывали в запас, чтобы раза два-три в год съездить в город Якутск для закупки муки, соли, табаку, холста, обуви и всего прочего. Сбережений от ежемесячного «пособия» накапливалось, разумеется, слишком мало, и тут-то сенокосный заработок играл большую роль. Он давал средства для обновления своей одежды, для приобретения на несколько месяцев вперед кирпичного чая, бумаги, конвертов, и для участия в разных общественных расходах, которые у ссыльных всегда бывали: то кому-нибудь на побег, то на похороны, то на выписку газет и журналов и т. д.
Как человек физически необыкновенно сильный и в работе удивительно спорый, Алексеев был отменным косцом. Он работал в одиночку и выставлял на своем лугу до 70 возов сена, а осенью, как и большинство ссыльных, имел обычай выезжать верхом на своем коньке, с перекинутыми через седло кожаными сумами для вещей, в город; за 250 верст от своего жилья, для закупки припасов на зимнюю пору.
На такие крупные сравнительно расходы, как покупка коня, постройка собственного домика, приобретение хозяйственного обзаведения и т. п., казенных денег, даже вместе с заработанными, конечно, не хватало. Туг помогало человеку товарищество. Если ни у кого из товарищей не было нужной суммы, то ссыльные входили в сношения: с городскими купцами и те ссужали нуждающегося деньгами или припасами в долг, хотя бы лично его и не знали, уверенные в том, что не он сам, так товарищи-политики за него уплатят. Благодаря такой сплоченности ссыльных социалистов даже в диком и суровом крае с инородческим населением люди все-таки не гибли и не дичали, а жили годы, а иные и десятки лет, сохраняя человеческий облик и свои прежние интересы.
Много помогало духовному самосохранению улусников их забота о пополнении запаса принадлежавших им книг и о выписке газет и журналов. Выписывались газеты и журналы вскладчину всем улусом (т.-е. ссыльными одного улуса) и передавались из одного жилья в другое по очереди. Книги привозились с собою теми ссыльными, которые назначались в Якутскую область прямо из России, и по большей части при отъезде, с окончанием срока ссылки, оставлялись на месте, благодаря чему со временем у улусников образовалась порядочная библиотека. Так как число ссыльных постоянно увеличивалось вновь прибывшими, то духовная связь улусников с Россией не прерывалась. Новички привозили с собой и новые вести, и даже новые нелегальные издания так, что перемены во взглядах русских революционеров и не получавшие огласки в тогдашней печати события революционной жизни, хотя с большим запозданием, но все-таки доходили до улусников и вызывали в их среде такие же споры и обсуждения, как и в Москве или на Каре. Таким образом в якутских улусах, как и в каторжных тюрьмах, усилия правительства сломить людей тяжелой обстановкой жизни и отнять у них веру в будущее не приводили к цели: в огромном большинстве революционеры оставались революционерами и веры в свое дело не теряли.
Алексеев обладал от природы большой твердостью духа и был не из таких, которых легко сломить, а находя поддержку в бодром настроении своих ближайших товарищей, он тем более укреплялся в своей вере в грядущее освобождение народа, и на свое собственное будущее смотрел совсем не безнадежно. Он знал, что его имя хорошо известно в революционной среде, и дорожил своей репутацией. Мечта его состояла в том, чтобы, вернувшись, со временем в Россию, продолжать работу для народа, т.-е. как для фабричных и заводских рабочих, так и для крестьян, так как сам он сознавал себя одинаково близким и к городскому пролетариату и к крестьянству и оставался по своим взглядам упорным народником. Народовольчество его позднейших товарищей по каторге и по ссылке успело несколько повлиять на Алексеева, но вполне преобразить его оно не могло. К террористической деятельности его совсем не тянуло, и пока Народная Воля была сильна и выдвигала на первый план боевые задачи (вроде цареубийства и т. п.), он не собирался, бежать, так как не ожидал встретить в России благоприятных условий для организации широких народных масс. Позже, с разгромом Народной Воли, движение в России притихло, и беглецу из Сибири некуда было бы примкнуть для плодотворной работы. В силу этого Алексеев с побегом не торопился, но все-таки не оставлял мысли уйти, когда общее положение в России даст возможность надеяться на то, что и он со своими наклонностями найдет себе дело по душе и окажется действительно полезен. Товарищи по карийской тюрьме, ценя его духовную силу и глубокую революционную убежденность, дали ему перед его выездом с каторги двести рублей на побег, и Алексеев хранил эту сумму как зеницу ока и держал ее при себе в запасе до случая. Пускаться в путь наобум, без ясной цели; он считал напрасным и жил в улусе, коротая время частью в работе, а частью в чтении и в общении с товарищами ссыльными, с которыми встречался, бывая изредка в городе или заезжая погостить у них в ближайших наслегах и улусах заречья.
В своей обыденной жизни и в хозяйственном обиходе Алексеев отличался большой выдержкой, настойчивостью и обстоятельностью. Пристрастия к вину, к картам или к другим грубым развлечениям он не имел и в этом смысле был человеком, безукоризненным, хотя и не отказывался в компании выпить рюмку другую, охотно пел в хору, и людей не сторонился. Почти все необходимее по дому или по хозяйству он делал сам, очень редко прибегая к найму якутов для каких-нибудь работ, вроде поставки дров, починки юрты и тому подобного. Юрту он соорудил себе отдельную от якутов, с досчатым полом (чего в якутских юртах не бывает), с русской печкой (чего тоже не бывает у якутов), со стеклами в окнах (якуты на зиму вставляют в окна льдинки), и жил совершенно один, соблюдая величайший порядок и опрятность, так как был человеком вполне культурным и грязи и неряшества терпеть не мог. Он и одевался всегда просто, но чисто, и в обращении с другими почти всегда сохранял ровный тон и несколько холодноватую вежливость. Иногда сдержанная страстность его натуры прорывалась в какой-нибудь минутной вспышке, но это случалось очень редко.
Так проходили для Алексеева годы жизни «на поселении» и оставалось не так долго ждать того срока, когда и он, как и прочие поселенцы, должен был по тогдашним законам получить право выезда из Якутской области и некоторой свободы передвижения в границах Сибири. Где-нибудь в Иркутске или в Томске он мог бы устроиться по-иному, мог бы вступить с сношения с новейшими революционерами, вновь примкнуть к движению, а при желании — и бежать в Россию... Но случилось иное. Жизнь талантливого и крупного человека, отдавшего свои силы народному делу, оборвалась внезапно, жестоко и бессмысленно.
Осенью 1891 года, заканчивая косьбу, Алексеев через проезжих, якутов известил, чурапчинских товарищей, что вскоре он, по обыкновению, отправится в город и по пути погостит у них. Чурапчинцы ждали его со дня на день, но Алексеев все-таки не приезжал. Якутские дороги — это по большей части верховые тропки; они вьются то по, узеньким лесным просекам, то почти теряются в непролазных болотах. Путнику приходится перебираться вброд через речки, а иногда, не добравшись за день до жилья или сбившись в путанице всяких тропок, заночевать прямо в тайге, в совершенно неведомом месте, на холоду и в сырости. Бывали в прежней жизни ссыльных и случаи нападения на путников дорожных разбойников (так погиб революционер Павел Орлов), или якутов, принявших странствующих политиков за разбойников и, в предупреждение их нападения, поспешивших напасть на них самим большой толпой, с кольями и с топорами (случай со ссыльными Рубинком и Щепанским). В виду таких возможностей, при долгом отсутствии Алексеева кто-нибудь, из чурапчинцев проехал бы за 70 верст в Жулейский наслег справиться, в чем дело. Но опасения товарищей несколько умерялись тем, что мог человек по каким-нибудь соображениям отправиться в город и другой дорогой, а не той, которая проходит через Чурапчу.
Случилось, что как раз в это время несколько человек из числа чурапчинских ссыльных было вытребовано с казаком в город для заключения их ненадолго в тюрьму по одному политическому делу, возникшему уже в Якутске. Товарищи поручили им раньше, чем они отправятся в тюрьму, узнать, в городе ли Петруха, а, если его там нет, то попросить исправника немедленно откомандировать в Жулейский наслег заседателя (станового пристава), с тем, чтобы тот прихватил на Чурапче кого-нибудь из тамошних ссыльных и вместе с ним произвел расследование всех обстоятельств загадочного исчезновения.
В городе Петрухи не оказалось и арестованные чурапчинцы сообщили исправнику свои опасения. Заседатель был тотчас же командирован, а для подмоги в расследовании всех обстоятельств дела чурапчинцы присоединили к заседателю своего товарища М. Э. Новицкого, в дальнейшем же пути к ним присоединился и ближайший сосед Алексеева Э. К. Пекарский, живший от него всего в 18 верстах.
Узнав об исчезновении государственного преступника, власти прежде всего должны были подумать, что он бежал. Но товарищи думать этого никак не могли. Побег без всякого предупреждения кого бы то ни было из своих — дело у революционеров небывалое. Всегда о готовящемся побеге хоть несколько человек, но знают заранее, и почти всегда многие помогают или в подготовке такого нелегкого дела или в укрывании совершившегося побега возможно долгое время. Кроме того, на такую сумму, как двести рублей, имевшиеся у Алексеева, из Якутской области уйти в то время было невозможно. Железной дороги через Сибирь тогда не было и до ближайшей железнодорожной станции надо было пробираться пешком или на лошадях 5000 верст, — а на это требовалось конечно не 200 рублей, а гораздо больше... В настоящем случае товарищи были вполне уверены в том, что произошло какое-т несчастие и, возможно, что именно — убийство, т. к. окрестные якуты считали Алексеева человеком состоятельным и могли правильно сообразить, что, отправляясь в город за покупками, он не оставит своих денег в пустом доме, а захватит их с собой. Наибольшие подозрения, что и оправдалось, питал Пекарский, давно живший в этой местности, прекрасно владевший якутским языком и знавший о соседних якутах всю их подноготную. В самом же начале расследования он заподозрил, двоих близких соседей Алексеева Федота Сидорова и Егора Абрамова, якутов очень плохой репутации, постоянно на бивавшихся к русскому соседу со всякими непрошенными услугами.
Сначала все опрошенные якуты отнекивались полным незнанием: уехал, мол, человек в город, а когда именно и каким путем — не ведаем. Со временем, однако, им пришлось изменить их первоначальные показания и они стали путаться. Факт преступления становился в высшей степени вероятным. У некоторых якутов произвели обыск и нашли у Федота несколько совершенно новых пятирублевых бумажек с номерами подряд, а такими бумажками политическим ссыльным выдавалось их ежемесячное пособие, у простого якута подобным бумажкам неоткуда било взяться. У обоих заподозренных на их одежде были обнаружены многочисленные кровяные пятна, о происхождении которых оба дали объяснения очень сбивчивые и неправдоподобные. Чтобы лишить предполагаемых убийц возможности сноситься со своими родственниками и наставлять тех, какие им давать показания, и Сидорова и Абрамова арестовали и отвезли на Чурапчу, а там поместили в домиках тамошних политических ссыльных, в полном разобщении от других якутов. Это сильно подействовало на более нервного Абрамова, он часто волновался, путался в своих показаниях все более и более, и наконец, покаялся перед заседателем и открыл ему, как было дело.
В передаче Э. К. Пекарского показание Абрамова излагается так: «Сидоров сообщил как-то Абрамов, что ему удалось через окно подсмотреть, как Алексеев раскладывал на столе кредитные бумажки... (Якуту показалось, что тут целые тысячи)... и стал подбивать Абрамова заманить куда-нибудь Алексеева и убить, а после него деньги разделить пополам.
«Надо думать, — говорит Пекарский, — что Сидоров подсмотрел, как Алексеев зашивал деньги в свой суконный азям. Обоим заговорщикам было известно, что Алексееву очень хотелось узнать кратчайшую дорогу до Чурапчи и они условились между собою, что рано утром, в определенное время, Сидоров постучится к Алексееву и станет торопить его поскорее одеться, если он желает знать ближайший путь на Чурапчу, так как он, Сидоров, должен сейчас же ехать в том направлении. Абрамов в это время должен будет выйти с правой стороны дороги им на перерез, как бы высматривая удобное для косьбы место на находящейся близ дороги елани. Елань эта находилась в одной-двух верстах от родового управления и жилища Абрамова. Когда Алексеев и Сидоров подъехали к условному месту, тут же показался у опушки леса Абрамов с горбушею (коса) на плече, поздоровался с Алексеевым и, чтобы устранить у последнего всякое опасение, бросил горбушу в остожье, затем подошел к Алексееву и Сидорову поговорить, как это водится обыкновенно между якутами. На вопрос Алексеева, не думает ли Абрамов копить на этой елани, Абрамов ответил, что хотел бы начать косить, да что-то голова болит. Тогда Алексеев будто бы вынул из кармана бутылку водки и предложил выпить ему и Сидорову.
«Я, — рассказывал Абрамов, — немного отпивши, опять-таки чтобы рассеять у Алексеева всякое подозрение, ответил, что пусть-де водка останется для него самого, так как ему все-таки ехать порядочно. Сидоров совершенно отказался от водки. Алексеев немного отпил и затем бутылку спрятал в карман. После этого Алексеев и Сидоров стали собираться в дальнейшую дорогу. Я подскочил к лошади Алексеева и из уважения взял ее под уздцы, при чем обратил внимание Алексеева, чтобы он подтянул подпруги у своего коня. Когда Алексеев занялся этим делом (то есть повернулся к собеседникам спиной и нагнулся, стягивая ремни), Сидоров с силой пырнул Алексеева в правый бок. Алексеев, обернувшись, одной рукой схватил Сидорова за грудь, а другой за правую руку, и, обладая громадною силою, повалил того на землю. Я было растерялся; у меня мелькнула мысль сесть на лошадь Алексеева и удрать, но в это время Сидоров властно и настойчиво стал кричать: «коли! коли!» Повинуясь этому приказанию, я выхватил свой нож и, всадив Алексееву в самый крестец, стал водить ножом поперек, пока тот не выпустил из своих рук Сидорова. Поднявшись на ноги, Алексеев пошел по дороге, как бы ища чего-то. Меня взяла оторопь при мысли, что Алексеев найдет дрючок и при своей богатырской силе укокошит кого-либо из нас. Пока я размышлял, не удрать ли мне и в самом деле на алексеевской лошади, Сидоров начал наносить Алексееву, направившемуся в обратную сторону, по дороге домой, удары ножом один за другим куда попало. Алексеев все более замедлял шаг и, истекая кровью, упал. Тогда Сидоров нанес последний удар в левый бок. После этого мы ножи свои воткнули в землю у основания придорожной лиственницы, труп Алексеева связали ремнями, притянули голову к ногам, и затем, продев палку, подняли на плечи и унесли в глубь тайги, где опустили труп в глубокую лесную яму, завалив ее обильным валежником».
Вскоре, по указаниям Абрамова, был обнаружен в глубокой лесной яме, под кучей земли и хвороста, уже замерзший труп Алексеева, покрытый 22 ножевыми ранами глубиною до 2½ вершков. Очевидно, убийцы озверели и кололи куда попало со всего плеча. Рассказывают даже будто Абрамов пел и плясал над трупом.
Ссыльные похоронили Алексеева близ его жилья, в ограде небольшой часовни, а Пекарский приобрел впоследствии небольшой камень, вырезал на нем дату убийства (1891 год), имя и отчество покойного, и распорядился о постройке над могилой деревянной ограды и навеса. Целы ли они теперь — неизвестно. С отъездом из Якутской области последних товарищей Алексеева некому стало охранять где-то в Жулейском наслеге далекой Якутии место успокоения чужого для якутов человека, погибшего здесь тридцать лет тому назад...
Царское правительство, совершенно незнакомое с условиями жизни в том крае, куда оно спроваживало своих противников, долго не могло поверить в гибель Алексеева и питало опасения, что он бежал. Департамент полиции после первых же известий об исчезновении этого ссыльного циркулярно предписывал подведомственным ему учреждениям принять все меры к розыску такого тяжкого преступника, причем характеризовал его такими словами:
«Алексеев, происходя из простого звания, обладая природным умом и бесспорным даром слова, представляет собою вполне законченный тип революционера-рабочего, закоренелого и стойкого в своих убеждениях, и едва ли после побега удовольствуется пассивной ролью, а, напротив, воспользуется обаянием своего имени в революционной среде и, несомненно, перейдет к активной деятельности, которая может оказаться, в особенности же в пределах империи весьма вредною для общественного порядка и безопасности».
Если под «общественным порядком и безопасностью» подразумевать, — как подразумевал департамент, — царство неограниченного произвола и полное бесправие народа, то, конечно, для такого «порядка» Алексеев был «весьма вреден». Но в глазах всех тех, кто видит «порядок» не в угнетении, а в справедливости, не в рабстве, а в законной свободе, последние слова департамента полиции составят для покойного наивысшую хвалу, достаточную для того, чтобы сохранить за именем Петра Алексеева память в потомстве.
[С. 27-30, 38-48.]
Иван Иванович Майнов – род. в 1861 г. в Каширском уезде Тульской губернии Российской империи. Его отец – помещик Михаил Павлов, мать – крепостная крестьянка Павловых. В трехлетнем возрасте Иван был усыновлен женатым на Марии Павловой, родной сестре М. Павлова, помещиком Калужской губернии Иваном Васильевичем Майновым. Учился в Саратовской гимназии, которую не закончил. В 1880 г. вступил в Саратовский кружок партии «Народная воля», занимался пропагандой среди рабочих. 9 августа 1881 г. был арестован и приговорен к 15 годам каторжных работ, замененных ссылкой на поселение в Иркутскую губернию, а в декабре 1887 г. выслан в Якутскую область и поселен в Нахаринском наслеге Восточно-Кангаласского улуса. За попытку побега в феврале 1889 г. переведен в окружной город Вилюйск, в конце 1889 г. в с. Чурапчу Батурусского улуса Якутского округа, в 1893 г. по болезни переведен в Якутск. Принимал участие в Якутской (Сибиряковской) экспедиции ВСОИРГО. В июле 1896 г. выехал в Иркутск. Состоял членом Распорядительного комитета ВСОИРГО и членом редакции газеты «Восточное обозрение». В конце 1899 г. выехал в Москву, затем работал в Томске. В 1911 г. переехал в Петербург. Умер в 1936 г. в Ленинграде и похоронен в некрополе «Литераторские мостки».
Чурпалина Кашимирова
Койданава
I. Русский ткач Петр Алексеевич Алексеев
(Страница из истории революционного движения 70-х годов)
(1849 – 1891)
Алексеев был сослан в Карийскую каторжную тюрьму в Сибирь. Здесь он пробыл до 1884 года. По отбытии каторги он был сослан на поселение в далекую Якутскую область. В мерзлой тайге прожил он еще 7 лет и скоро должен был вернуться на родину, где снова мог бы принять участие в борьбе рабочего класса: ведь к началу 90-х годов среди рабочей массы уже начиналось широкое движение. Но слепая судьба была до конца жестока к этому сыну русского народа. В 1891 году Алексеев, отправляясь из глухого якутского улуса (деревни) в город Якутск за покупками, был по дороге убит и ограблен якутами. И только через несколько дней нашли в лесу в яме под листьями его полуистлевший труп.
Так печально закончилась жизнь Петра Алексеева, вся вина которого заключалась в том, что он сознал истинные причины страданий рабочего класса и хотел облегчить положение своих братьев. Алексееву не суждено было дожить до начала массового движения среди русских рабочих и до великой русской революции, заложившей основы народной свободы.. Но благодарный пролетариат России никогда не забудет имени П. Алексеева, одного из тех, кто в мрачную годину торжества самодержавия не побоялся возвысить свой голос протеста против гнета и эксплуатации и отдал свою жизнь за дело освобождения рабочего класса.
II. Петр Алексеев
(по «Воспоминаниям Ф. Волховского»)
[* Русский ткач Петр Алексеевич Алексеев. Издание «Рабочего Знамени», 1900 г.]
После отбытия срока каторги Алексеев был поселен в глухом улусе Якутской области, в двухстах верстах от Якутска. Здесь он занялся земледелием, но в 1891 г. ним случилось несчастие. Отправляясь летом в город на ярмарку, он по дороге был зверски убит якутами с целью грабежа. Так погиб один из пионеров русского рабочего движения, который в 1877 г. в своей знаменитой речи предсказал, что самодержавие падет, когда против него «подымется мускулистая рука миллионов рабочего люда». Правительство свирепо отомстило ему за это предсказание; но ни тюрьма, ни ссылка, ни каторга не могли сломить этот крепкий организм и смелую душу. Если бы не предательский нож якута в пустыне, куда правительство засылает борцов за рабочее дело, Петруха дожил бы до наших дней, и тогда он с восторгом увидел бы, что его предсказания начинают сбываться, что рабочий народ начинает шевелиться, а деспотизм начинает трещать по всем швам. И тогда он мог бы сказать себе с чувством внутреннего удовлетворения, что он и друзья его жили недаром, и что их труды не пропали напрасно.
Русские же рабочие должны с благодарностью чтить святую память своих предшественников, пострадавших за дело рабочего класса.
[С. 5-8, 12-13.]
Овший Моисеевич Нахамкис /Юрий Михайлович Стеклов/ - род. 15 (27) августа 1873 г. в уездном городе Одесса Херсонской губернии Российской империи в зажиточной еврейской семье. Ещё гимназистом в 1888 г. организовал рабочий кружок в Одессе, объединявший главным образом учеников еврейского ремесленного училища «Труд». В 1893 г. присоединился к социал-демократам. После разгрома рабочей организации в Одессе в 1894 г. был арестован и сослан на десять лет в Якутскую область, в 1897-1899 гг. отбывая там воинскую повинность. Бежал из ссылки в конце 1899 г. В 1918 году совместно с Я. С. Шейнкманом составил проект первой советской Конституции РСФСР, принятой V Всероссийским съездом Советов. Стал одним из авторов первой Конституции СССР 1924 года. Был арестован 3 февраля 1938 г. и 23 апреля 1938 г. Особое совещание при НКВД СССР приговорило его к 8 годам тюремного заключения по обвинению в контрреволюционной агитации и незаконном хранении оружия. Саратовской тюрьме от дизентерии и крайнего истощения. В 1956 г. реабилитирован.
Арля Шкловиц,
Койданава
ПИСЬМО М. Э. НОВИЦКОГО ОБ УБИЙСТВЕ П. А. АЛЕКСЕЕВА.
16 августа 1891 г., в Батурусском улусе Якутского округа был убит якутами один из самых известных и популярных политических ссыльных, бывший кариец, рабочий Петр Алексеевич Алексеев. Убийство было обнаружено только в ноябре, до тех же пор администрация якутская плохо верила тревоге товарищей убитого, считала, что он бежал, и принимала меры к поимке беглеца.
Только совершенная случайность, а именно, слабые нервы одного из убийц якута Абрамова и его беспричинное волнение сделали то, что по настойчивому требованию политических, живших в Батурусском улусе, стали искать Алексеева, Абрамов же был арестован и скоро сознался в убийстве.
Нам, далеко живущим от Батурусскаго улуса, рассказали, что подвыпивший Абрамов, по якутскому обычаю, пел у камелька о том, что скоро застучат кованные телеги, приедет большое начальство искать большого «государского преступника» [Всех политических ссыльных якуты звали «государскими преступниками» и слово «преступник» уважается у якутов. — Л. М.] и найдут его замерзшего и связанного. Было ли так я, конечно, не знаю.
О трагической смерти П. А. Алексеева уже писали по воспоминаниям, но я не знаю ни одного точного документа об этом.
Письмо Митрофана Эдуардовича Новицкого (тоже карийца, ныне умершего), написанное почти тотчас, как был найден убитый Алексеев, является таким ценным документом. М. Э. Новицкий был ближайшим соседом Алексеева, жил с ним в одном улусе. Как видно и из письма, Новицкий присутствовал при вскрытии Алексеева, при допросах даже, поэтому он знал только то, что было и что сам наблюдал.
М. Э. Новицкий писал своей жене Ант. Ник. Новицкой, жившей тогда в Харькове и знавшей П. А. Алексеева. Судя по сдержанному тону письма, М. Э. принимал все меры, чтобы письмо дошло по назначению и чтобы о смерти бедного П. А. узнали в России.
Оба якута, Сидоров и Абрамов, были осуждены на каторгу и их после суда отправили в одну из каторжных тюрем. Письмо М. Э. Новицкого хранится у Антонины Николаевны Новицкой и у ее дочери Надежды Митрофановны, живущей в г. Харькове.
Проф. А. Н. Макаревский.
*
22 декабря 1891 г.
В прошлом письме я обещал тебе, Нина, написать подробно об убийстве Алексеева, но так как таковое описание заняло бы слишком много места, то я и думаю ограничиться сжатым описанием случившегося. Убийцы Алексеева — два ближайшие его соседа: Федот Сидоров и Егор Абрамов. Первый и главный жил в 20 саж. от Алексеева в родовом правлении (то же, что деревенская сборная), содержал междудворный станок, занимал должность старшины (помощник старосты), был довольно состоятельный (он имел 60 коров, 6 лошадей, 12 кобыл, не считая молодняка [В подлиннике ошибочно написано: «мелкий скот». А. М.]), но страшно жадный, корыстный, хотя с сильной волей, бычачьими нервами и твердым закоренелым, быть может даже в преступлениях, характером. Второй жил в расстоянии одной версты от покойного, бывший старшина, грамотный, говорил довольно сносно по-русски. Плут и игрок, дела которого, благодаря последнему качеству, были сильно запутаны, характера слабого, нервный и впечатлительный. Вообще он производит впечатление ловкого мошенника, но убийство ему не по плечу. Своей нервностью он сейчас же возбудил в нас подозрение, а когда удалось собрать несколько косвенных улик, его нервы не выдержали, он заплакал и сознался.
И вот как, оказалось, было дело. Алексеев слышал, что, кроме той к нам дороги, по которой он ездил, есть другая, почти на 20 верст короче. Сидоров, узнав что Алексеев интересуется ближайшей дорогой, предложил ему свои услуги, показать и даже несколько проводить его. Маленькое отступление. Алексеев был человек крайне осторожный, и хотя не был о вышесказанных лицах хорошего мнения, даже считал их мошенниками, но, тем не менее, был далек, конечно, от мысли заподозрить их в нападении на него, тем более, что как ни как, а все-таки старшины, да и ему ли, при его силе, было бояться их. Алексеев согласился и сказал, что завтра (16 августа) утром отправимся.
Мысль убить Алексеева давно уже, очевидно, засела в голове Сидорова, и он только искал подходящего случая. Наконец, случай представился, но Сидоров не понадеялся на одного себя, а потому, взяв бутылку водки, пошел пригласить Абрамова. Угостив последнего и получивши его согласие, Сидоров посвятил его в свой план и указал ему место, где Абрамов должен ожидать их.
16 августа Алексеев поехал с Сидоровым, а отъехав две версты, он встретил Абрамова, остановился и начал, по якутскому обычаю, капсиекать (разговаривать). Сидоров, привязав своего коня к дереву, заметил Алексееву, что у его коня ослабли подпруги. Абр. взял Алексеевского коня за повод, якобы из уважения, а Алекс. слез с коня и начал подтягивать подпруги. В это время Сидоров сзади вонзает Алекс. в бок нож и не вынимает его в расчете, что Алексеев повернется в его сторону, чем еще более увеличит себе рану Расчет оказался верный. Алексеев действительно обернулся, схватил Сидорова за руку и за шиворот и свалился с ним на землю. Тогда Абр. наносит Алекс. удар ножом же в спину с силой отдергивает нож в сторону, чем и причиняет Алексееву рану в ¾ в. длины. Алексеев вырывается от них и бежит по направлению к своей юрте, но бежит уже шатаясь, сбрасывает с себя дорогой сумку и чуйку, которые и бросает в сторону. Сидоров преследует его, нанося удары. Пробежав, таким образом, 60 шагов, Алексеев падает на спину; Сидров и Абрамов наносят ему удары в грудь даже и тогда, когда Алекс. был уже мертв. Всех ран, как показало вскрытие, 21 и большинство более ½ в. длины, хотя ширина ножей равняется только ¼ в. Следовательно, пырнув ножом, они почти всякий раз тянули его в сторону, чем и увеличивали раны.
Убедившись, что Алексеев мертв, они стали искать денег, и о ужас: вместо двух тысяч, присутствие которых предполагал Сидоров (якуты, как и поселенцы, считают нас богачами) находит только 107 рублей, которые и поделили так: Сидоров взял 54 руб. и Абрамов 53 рубля [Необходимо пояснить, что Алексеев еще с Кары привез небольшую сумму (две - три сотни рублей), данную ему на бегство. Он хранил эти деньги, как общественные. Говорили, что Сидоров подсмотрел, как Алексеев считал деньги в своем доме. Новицкий все это хорошо знал, конечно, но не мог писать об этом в письме жене. А. М.].
Затем связывают Алексеева, просовывают жердь и несут в глубь тайги, ища подходящей ямы, куда бы его спрятать. Пронесши 60 сажень, они втискивают труп в естественную лесную выбоину засыпают хвоей, мхом, корьем, сушником, а сверху прикрывают еще толстыми полусгнившими бревнами. Устроили так искусно, что можно пройти сто раз мимо, ничего не заподозрив. Разве только летом, когда труп разложился бы окончательно, трупный запах да присутствие ворон могли бы служить указанием к обнаружению Алексеева, если бы Абрамов не сознался. Лошадь постигла участь хозяина, она была убита через два дня, для того, чтобы не пропал жир, и чтобы мясо было вкуснее.
Хватились мы Алексеева в начале октября только тогда, когда узнали, что в городе и у других товарищей его нет и не было.
Похоронили Алексеева в полуверсте от его юрты, возле часовни, на самом почетном месте. Большой русский крест и каменная плита резко выделяются среди небольших якутских могил и служат, хочется так думать, живым укором якутам.
«Если взглянуть с хладнокровием рассудка, жизнь просто пустая и глупая шутка». И не только пустая и глупая, но и до злости обидная. Ну, скажи, пожалуйста, разве не обидно столько лет страдать, вынести централку, каторгу, прожить 7 лет среди полудикого народа, верить, надеяться и ждать лучшего будущего и... быть убитым таким зверским образом и кем же? — якутами, из-за 107 руб., сбереженных в 7 лет. Смешно, обидно и тяжело до физической боли. Я, конечно, не сторонник наказания, ибо не верю в его исправительную силу, но открыть данное преступление было, по-моему, делом особенной важности. И вот почему. Во-первых, необнаружение убийц ободрило бы якутов, и кто знает? подобные случаи чаще могли бы повторяться. Во-вторых, я ясно представил себе состояние живущих в одиночку, как жил Алексеев, товарищей, для успокоения которых необходимо было обнаружить виновных, иначе многие могли бы весьма легко попасть к Серякову в сумасшедший дом.
Главный пункт помешательства Серякова, провезенного в начале августа через нас в больницу, состоял в том, что якуты хотят его убить, и что он случайно видел (заметь, видел, а не слышал, т. е. чутье подсказало ему), как сговаривались, а потому вскочил на коня и удрал к ближайшему товарищу, живущему в 40 вер. от него. Я отнесся тогда скептически к его рассказу и был уверен, что это фантазия больного человека, но после убийства Алексеева я не могу уже с такою уверенностью это сказать и даже допускаю, что предчувствие не обмануло его, и что то, что он видел, имело именно тот характер, который он предусмотрел, а потому и послужило главной причиной его болезни...
М. Новицкий.
С подлинным верно: Ал. Макаревский.
/Пути революции. Кн. III. Харьков. 1925. С. 201-204./
Алексей Никалович (Николаевич) Макаревский род. 17 (29) марта 1863 г. в Смоленской губернии Российской империи, в семье священника (учителя). В августе 1882 г. поступил в Харьковский Ветеринарный Институт, в 1883 г. вошел в студенческую группу народовольцев г. Харькова. В 1887 г. был арестован и заключен в Петропавловскую крепость, где просидел более года. 11 мая 1888 г. по административному приговору за государственное преступление Макаревский был отправлен на 10 лет ссылки и водворен в Бетюнском наслеге Намского улуса Якутского округа Якутской области, где в течение шести лет занимался сельским хозяйством, имел собственный дом, пять десятин земли, разводил небольшой огород. Землю обрабатывал при помощи наемных рабочих, хлеб сбывал окружающим жителям. В 1895 г. Алексею было разрешено переехать в Минусинский уезд Енисейской губернии, где он отбыл два последних года ссылки, и в 1901 г. возвратился в стены Харьковского Ветеринарного Института, который закончил в 1904 г. В 1906 г. он переводиться ветеринарным врачом в Тобольск, и организовывает ветеринарное дело в Тобольской губернии. В трудах Тобольского Губернского музея за 1907 год публикует свою работу «Значение оленеводства на севере Тобольской губернии», а в «Вестнике ветеринарии» (№ 2 за 1908 г.) «Олень и некоторые наблюдения над ним». Совместно с Петрушевским им была написана капитальная работа «Сѣверный олень – домашнее животное полярныхъ странъ. (Опытъ изучения). Въ 2-хъ частяхъ. (СПб. 1909), а также. «Эпизоотии оленей и борьба сними» (Тобольск. 1910.). В 1917 г Макаревский стал доцентам Харьковского Ветеринарного Института по кафедре диагностики внутренних болезней домашних животных и болезней птиц, а в 1920 г. был утвержден профессором этого же университета. В 1925 г. Макаревский перевелся в Белорусский Ветеринарный Институт, находящийся в Витебске, профессором на кафедру диагностики внутренних болезней домашних животных. Последние годы Алексей Макаревский провел в Москве, где и умер 15 октября 1942 года.
Аура Вантроба,
Койданава.