czwartek, 2 grudnia 2021

ЎЎЎ 4. Расуліма Пелядуйка. Ісак Гольдбэрг ды тунгусы. Сш. 4. Койданава. "Кальвіна". 2021.


 

    Е.А. Юрьева

     соискатель кафедры славистики и русской классической литературы

     Литературного института им А.М. Горького г. Москва

                     Закон тайги и закон жизни в «Тунгусских рассказах» И. Гольдберга

    Исаака Григорьевича Гольдберга (1884-1939) по праву считают одним из крупнейших писателей, зачинателем литературного движения Сибири, активным участником общественной жизни. К сожалению, судьбой ему было отпущено немного времени. «Талантливым, самостоятельным, оригинальным художником» называет И. Гольдберга Л. И. Шумидовский (1, с. 619-620), очерк о его творчестве пишет виднейший иркутский исследователь В. Трушкин (2), ему посвящает П. Забелин одну из своих лучших книг «Путь, отмеченный на карте» (3).

    Писательским путь И. Гольдберга наминается с рассказов о коренных народах Сибири. Пятилетняя ссылка на Нижнюю Тунгуску (1907-1912 гг.) за участие в нелегальной политической деятельности, знакомство с жизнью, нравами и обычаями тунгусов и эвенков дали Гольдбергу богатейший материал для художественного осмысления. Так рождается самая благодатная тема в творчестве иркутского писателя, разработка которой принесла ему литературную известность и сделала одним из самых известных писателей Сибири, которого сегодня незаслуженно забыли. К изображению жизни коренных народов Сибири И. Гольдберг возвращался на протяжении всей своей жизни. В 1914 г. он публикует книгу «Тунгусские рассказы», в 1923 г. выходит книга «Закон тайги», а в 1936 году большинство произведений тунгусского цикла входит в последнюю прижизненную книгу писателя «Простая жизнь. Рассказы об эвенках» (М.-Иркутск, 1936).

    «Тунгусские рассказы» были встречены критикой очень благосклонно. В иркутской газете «Сибирь» рецензент К. Дубровский замечает: «Автор, видимо, близко и хорошо знаком с бытовыми условиями изображаемой им среды и - что самое главное - любит своих обиженных судьбою и людьми героев, жалеет их и умеет вызывать к ним сочувствие у читателя» (4, с. 3.). Критики отмечают, что небольшая книжка начинающего писателя должна «привлечь прежде всего колоритной новизной содержащегося в ней художественного материала, свежего и яркого и тревожно волнующего». Критика сразу отметила наблюдательность писателя, «пытливый ум, острый и зоркий взгляд, умеющий улавливать в хаосе жизни наиболее интересные штрихи и явления. Он талантлив и непосредственен, с темпераментом и страстностью настоящего хорошего беллетриста, не лишенного дара мыслить художественными образами, порою обвеянными мягким и нежным лиризмом» (5, с. 3). И вот что обращает на себя внимание в советской критике: коренное население Сибири называют «инородцами», сочувственно говорят о «кошмарных картинах повседневного существования» эвенков и других северных народностей, и невольно возникает мысль о том, что инородцами нужно называть именно тех, кто пришел на исконные земли этих народов, обманывал, спаивал, разрушил их быт, разрывал веками, установившиеся связи.

    Писателем движет желание понять «сущность» жизни коренных народов, стремление показать своеобразие их мироотношения, жизненной философии, особенностей взаимоотношения с природой, уловить отличие их жизненных установок от тех, которыми руководствуется человек, выросший в условиях современной цивилизации. Гольдберг писал о рассказе «Братья Верхотуровы»: «В этом рассказе, который многие считают лучшим из моих ранних произведений и который мне самому до сих пор кажется неплохим, меня захватила задача показать сущность таежного быта, того «закона тайги», к раскрытию которого я возвращался позже не один раз» (6, с. 36).

    Позже, осмысливая свои впечатления, Гольдберг рассказывал: «Таежная экзотика, таежные нравы, суровый и по-своему прекрасный пейзаж особенно сильно и крепко захватили меня, когда я столкнулся с туземцами, с коренными аборигенами тайги - тунгусами».

    Перед писателем стояла довольно сложная задача - изобразить жизнь и быт представителей другой нации, проникнуть в психологию людей, жизнь которых в корне отличается от всего того, с чем до сих пор сталкивался писатель. Трудно избежать ошибочных толкований тех или иных обычаев, ценностных установок, аналогов которым нет в привычной для писателя действительности.

    Гольдберг показывает, что главная трагедия коренного населения Сибири - в столкновении двух систем ценностей, двух цивилизаций, и победу одерживает не та, что чище и честнее, а та, что сильнее, напористее, циничнее. Вот почему рассказ «Последняя смерть» обретает символический смысл: не стая волков обступает со всех сторон беззащитный чум эвенка, а современная беспощадная цивилизация грозит гибелью всему, что было основой жизни семьи Селентура. В последней, отчаянной схватке двух цивилизаций древнейшая обречена на гибель - об этом сегодня, спустя столетие после описываемых событий, мы можем говорить утвердительно. Уже тогда Гольдберг предчувствовал такую развязку, и потому почти все его рассказы заканчиваются трагической смертью героев: замерзает Давыдиха, которую споила купчиха Пелагея Митриевна, чтобы забрать у нее всю добычу, погибает мальчик, ушедший в тайгу за оленем (рассказ «Олень»), кончает самоубийством обманутый и запуганный эвенк в рассказе «Правда», повальная эпидемия косит людей в рассказе «Большая смерть». В этом конфликте все симпатии автора, его сочувствие на стороне местных жителей. Повествование проникнуто огромной любовью к эвенкам, к их бесхитростной, но такой мудрой и наполненной жизни. «Своих, таких простых, незаметных и незатейливых героев автор любит живой, непосредственной любовью, любит искренне и просто, заставляя... и читателей полюбить их, почувствовать их несложные души, их маленькие радости и большие трагические печали и невзгоды», - отмечал критик (7, с. 3).

    В статье «Биография моих тем» Гольдберг формулирует свое первоначальное представление о движущих началах жизни: «Сущность «закона тайги», казалось мне, в упорном, почти зверином стремлении насаждать власть сильного и наиболее приспособленного, в жадном становлении жизни за счет слабейшего и почти высокомерном отношении к слабому и ко всякому проявлению слабости. В понятие «закона тайги» я вкладывал и все то специфическое, что характеризует таежную жизнь и неподчинение чему влечет к гибели» (8, с. 532).

    Конечно, писателя привлекала внешняя необычность, экзотика северного быта: «Конические чумы, удивительно гармонировавшие с грядой невысоких гор и остроконечных, стремящихся ввысь елей и лиственниц. Легкий, воздушный рисунок упряжек: олени с ветвистыми рогами, впряженные в низенькие нарты. Преобладание в одежде пушистых оленьих шкур, то белоснежных, то серых, то пестрых и окрашивавших и ездока, и оленя в одну гамму красок. Неизменный костер возле жилища и внутри - костер, огонь которого свидетельствует о жизни, о доме...» (9, с. 36).

    Но писатель стремится не только к описанию внешней живописной экзотики, ему важно уловить сущностные особенности необычной, новой для него жизни, создать произведения, в которых был бы отражен внутренний ритм этой жизни: «Во всем этом было такое, о чем хотелось писать, о чем хотелось рассказать в ритме и в словах, наиболее связанных с ритмами, с окраской и темпами этой жизни» (8, с. 36). Это стремление воплотилось как в лексической гамме ею рассказов, так и в особой их ритмической организации, передающей неспешную, «раздумчивую» речь эвенка, говорящего на чужом языке, но думающего на своем.

    В рассказах сливаются два лексических пласта: русский литературный язык обогащается не только диалектизмами, но и эвенкийскими словами, придающими рассказам особый колорит (шитик - лодка, карамон - белка, хуллаки - лисица, ниру - друг, бойе - парень).

    Гольдберг показывает, как в привычный, веками устоявшийся быт эвенков врывается современная цивилизация. С одной стороны, она приносит коренным народам некоторые удобства: новое, более совершенное оружие, предметы быта, новые для них продукты питания. С другой - это вторжение в любой момент грозит обернуться бедой. Драгоценную пушнину купцы просто выменивали на водку, и не знавшие алкоголя северные народы спивались мгновенно, что к концу XX в. закончилось почти полным вырождением целых племен и народов.

    Жизнь семьи Селентура целиком зависит от того, приедет ли «Кирила Степанович, «друг» Селентура. доставлявший ему всю «покруту» и забиравший весь его промысел». Автор ничего не пишет о взаимоотношениях Селентура и Кирилла Степановича, но взятое в кавычки слово «друг» явственно указывает на сущность этих «взаимовыгодных» отношений: купец просто за бесценок, за выпивку, чай, табак, порох, забирал у него всю добычу. Не приехал «друг», и семья Селентура обречена на гибель - это цена за цивилизацию, привнесенную в жизнь «диких народов».

    Закон тайги для эвенков означал закон жизни. Живущие в полном согласии с природными стихиями, следующие естественным законам жизни, они не всегда понимают юридические законы, которым следуют пришедшие на их землю люди. Сюжет рассказа «Закон тайги» строится именно на этом столкновении. Эвенк Бигалтар не поддается ни на какие уговоры и не соглашается отдать добычу купцу Бушуеву, так как дал слово своему «другу» Акентию Иванычу:

    «Разгоревшись при виде хорошего промысла, Бушуев снова стал сговаривать эвенка произвести с ним мену. Но эвенк стоял упрямо на своем:

    - Как у тебя покруту возьму? А мой друг Акентий Иванович?.. Нет, нельзя!» (10, с. 278).

    Бигалтар ни за какие посулы не соглашается нарушить слово - ведь это закон тайги, следовательно, и закон его жизни. Он даже не отвечает на брань, настолько это ниже его понятий о чести, достоинстве, благородстве. Не зная этих понятий, не раздумывая о них, Бигалтар поступает так, как велит ему его закон, и его мудрое спокойствие так явственно контрастирует с яростью тех, кому не удалось его обмануть: «Наконец, увидев, что эвенк непреклонен, они обрушились на него бранью. Они ругали его родителей, его друга, его бога, и так, ругая молчаливого эвенка, они спихнули берестянку в воду и уплыли. И долго еще с реки неслись на берег их яростные крики.

    Эвенк молча курил и глядел им вслед» (10, с.278-279).

    Но обуреваемые страстью наживы люди не понимают и не принимают закона тайги, и Семен решает вернуться в чум Бигалтара, чтобы, убив хозяина, забрать у него добычу.

    Законом тайги и жизни эвенков был и закон абсолютного доверия к людям, которые приходят в его дом - в тайгу, и потому Бигалтар не запирает двери, не прячет добычу: «Семен подошел к чуму и вздрогнул: над конусообразным жилищем не вился дымок, двери были плотно приперты снаружи свежесрубленными стягами и колодами. Было ясно, что эвенк покинул жилище.

    С искаженным злобою и обидой лицом Семен раскидал стяги и колоды, откинул дверь и вошел в чум.

    И там, сладко обожженный радостью, в полутьме он разглядел, что все, как было вчера, когда они приходили сюда с хозяином, осталось нетронутым, что под скатами жилища лежат кули и связки, что вся пушнина цела и никуда не унесена» (10, с. 280).

    Для вернувшегося из тайги хозяина это воровство было не просто отвратительно и непонятно - оно обрекало его на голодную смерть. Ведь «друг» Акентий Иваныч не даст без пушнины ни пороха, ни табаку, ни чая. С чем тогда останется Бигалтар? «Эвенк, хозяин чума и пушнины, уходивший в лес за берестой для новой берестянки, пришел в тот же день к своему жилищу и нашел разрушение. Он бросил с сердцем наземь свитки бересты, обежал вокруг чума, пнул с досады подвернувшуюся под ноги собаку и, опустившись на влажную прошлогоднюю траву, громко запричитал.

    Он кидал в безмолвие весеннего дня самые обидные ругательства, самые жестокие проклятия посылал он на голову неизвестного вора.

    - Белка ободранная, змея дохлая! - кричал он, задыхаясь от ярости, и его слушали мутная река, голубое вознесенное так высоко небо и тихие тальники. Чтоб тебя водили по тайге харги [* Харги - злые духи.]! Чтоб тебя сожгла в лесу болезнь огненная!.. Пойдешь по тропинке, и пусть она тебя не выведет из леса!.. Пусть перестанет стрелять твое ружье и отсыреет порох! Пусть настигнет тебя пожар лесной и скует стужа нестерпимая!..

    Насытив этим криком свою ярость, он сходил к тальникам, где была спрятана лодка, и нисколько уже не удивился, не найдя ее там. Он только внимательно разглядел следы на берегу и, заметив, в какую сторону ушла широкая борозда по песку, просиял» (10, с. 282).

    Пустившись в погоню за грабителем, эвенк руководствовался не жаждой мести, а чувством оскорбленной справедливости и инстинктом самосохранения, и Гольдберг психологически точно и достоверно показывает, как инстинкт охотника, преследующего зверя, заглушает в нем все остальные чувства: «Он знал свой путь. Река так прихотливо извивалась, что местами образовала петли и тем удлинила свое течение. Он же скрадывал дорогу, перерезая перешейки и мысы, идя напрямик. Давешние ярость и огорчение при виде грабежа пропали. В душе родилось то же чувство сосредоточенности и радостной тревоги, которое билось там в дни большой охоты за сохатым или медведем.

    Так же, как и тогда, он теперь чувствовал, что добыча, за которой он гонится, идет где-то впереди и что с каждым шагом расстояние между ним и ею уменьшается.

    С каждым мегом [* Мег - речной полуостров.], который он пересекал по прямой, радость охотника разжигалась в нем сильней. В нем крылся и еще не вырывался наружу трепет напавшего на верный след охотника. Но молчал он, и, как у бежавших впереди него без лая собак, сверкали глаза у него и раздувались ноздри» (10, с. 282).

    В этом действе человек, собаки и окружающая природа сливаются в единое целое: «Он порою приостанавливался и, напрягая слух, пытался что-то расслышать. И рядом с ним замирали собаки и нюхали воздух и поводили ушами.

    Он передавал собакам клокотавший в нем инстинкт хищника и сам заражался скрытою в них страстностью.

    Собаки видели, что он осторожно и вместе с тем стремительно гонится за кем-то, и, в свою очередь, он чувствовал, что, раз выведенные и пущенные в погоню за тем, кого должно догнать, они уже не сойдут с верной дороги.

    Так, объединенные одной задачей, они все - он и собаки - шли быстро вперед и все ближе подходили к Семену, который беспечно гнал берестянку по мутной, вспухнувшей реке» (10, с. 282-283).

    Но закон тайги нарушен в одном: здесь человек не должен охотиться на человека, и потому «была необычайная для тайги эта погоня человека за человеком». Поэтому опьяненный погоней охотник даже забыл, «за каким зверем он гонится», его кровь, «горячая и трепетная», «затуманила его голову», и когда он, «выйдя наконец из еловой чащи на берег, увидел на реке берестянку и в ней одинокого человека, то точно изумило его это, ошеломило.

    Но длилось это так с ним мгновение-другое. Сразу вернулось сознание. Сразу радостно и вместе с тем злобно закричал он:

    - О-эй!.. Стой!.. Эй, люча [* Люча - русский.], стой!»

    Бигалтар требует вернуть то, что по праву принадлежит ему, и потому чувствует свою полную правоту: «Все давай, ниру!.. Неладно, люча! Неладно! - кричал эвенк и даже укоризненно качал головой». Но Семен живет по другим законам, ему «надоели эти переговоры. Он взял прислоненное к ближайшему дереву ружье и нацелился в эвенка:

    «- Уходи, а не то угощу конфеткой!

    Эвенк всплеснул руками:

    - Ой, люча! Не надо ружье, не надо! Худо будет, люча!..

    - Худо? насмешливо переспросил Семен. - Ну, так проваливай, если худо.

    И, продолжая целиться в эвенка, он пошел прямо на него».

    По закону тайги Бигалтар вынужден защищаться: «Тогда эвенк хищно наклонился, быстро вскинул свое ружье и крикнул:

    - Брось, люча, ружье, брось!..

    Семен, не останавливаясь, захохотал. Но хохот его сразу пресекся. Грянул выстрел, и он, выпустив ружье из безвольно разжавшихся рук, тихо повалился на землю» (10, с. 284).

    В происшедшем было нечто, что не позволяло воспринимать все как что-то правильное, соответствующее истинному закону тайги, а то, что защищаться пришлось человеку от человека и убить вынужден был человек человека и это почувствовали даже собаки: они «рванулись вперед и, заливчиво лая, наскочили на труп. Но, увидав человека, мертвого, безмолвного человека, они поджали хвосты, ощетинились и завыли» (10, с. 285).

    Гольдберг мастерски передает сущность мироотношения эвенка, динамику его размышлений, показывая, как тот относится к случившемуся. Бигалтару не жаль русского. Осмотрев труп «великолепная рана, прямо в сердце!» - он спокойно садится к костру и пьет чай, который готовил на костре для себя убитый. Семен для него - «глупый русский», который не знает, наверное, для чего человеку ружье: «У человека зачем ружье! Промышлять в тайге. Ходи да стреляй. Ищи следы зверей, гони сохатого, белку с деревьев снимай... В тайге всем хватит! Совсем, совсем глупый русский! Хе...» (10, с.285).

    Эвенк рассуждает вслух - чтобы слышали «духи лесные, которые непременно где-нибудь поблизости расселись безмолвно». Но потом «он задумался иначе. И не мог спугнуть новых мыслей», и в этих новых мыслях прорывается сочувствие и желание оправдать «глупого русского»: «Вот, - думал он, - зря мужик пропал. Какой харги сунул ему ружье в руки? Злой, поди. Сердился на него и нагнал на него мысль ружьем грозиться... Вот, - текла его мысль дальше, - как жадность его душу опалила! Теперь будет душа его бродить по тайге, и будут ею харги тешиться, и не сможет она спокойно промысел живого продолжать, жизнью прежнею жить». А случилось это потому, что не принимал русский закон тайги, «не знал путей в тайге, потому что его обычай - не обычай эвенков» (10, с. 285). В этих размышлениях Бигалтара фиксируется принципиальная разница ценностных систем, которыми руководствуется коренное население и которым подчиняются те, кто пришел на их землю. Как справедливо полагает П. Забелин, в рассказе развиваются основные мотивы тунгусского цикла: «обличение носителей социального зла, изображение развращающей морали золота, которую принесли с собой дельцы и предприниматели, и поэтизация красоты естественных добродетелей и устремлений человека, слиянного с природой» (3, с. 55).

    Главное, что заботит Бигалтара, - что делать с телом, и в том, как он решает эту проблему, проявляется то природное, естественное благородство, которое свойственно ему. Он понимает, что у Семена - «другой закон», по которому тело не подвешивают «меж высокими соснами, чтобы звери лесные не растаскали его костей», а «землю разгребают и туда кладут тело и еще что-то делают над ним». Поэтому он решает спрятать его в тайге, поехать в деревню и сказать «русским - пусть снаряжают убитого к предкам по-своему. А потом снова в тайгу, снова в тихие и влажные дебри леса». Прежде чем отправиться в путь, эвенк просит у мертвого прощения, объясняет ему, почему он так поступил: «Ты, друг, зла против Бигалтара не держи... Бигалтар видит - ты целишь в него, ну и выстрелил... Бигалтар бы не выстрелил - ты бы в него свой заряд пустил... Так ведь? Ты уж не сердись да сородичам своим там расскажи, как было» (10, с. 286). Это для него очень важно - чтобы в царстве мертвых знали, что он не убийца, он просто подчинялся закону тайги.

    Каково же было изумление Бигалтара, когда оказалось, что он не соблюдал закон, а нарушил его, но только не закон тайги, а закон, по которому живут эти «глупые русские», и потому они «увезут его в далекий русский город, где большое начальство будет судить его, где разберут, должен ли был он убить Семена или нет.

    Тревожно слушал все это Бигалтар и молчал, но про себя думал:

    «Как не стрелять в него, если он целит? Я не буду стрелять - он выстрелит! Кровь на кровь... Как не стрелять?!» (10, с. 286).

    И еще в одном проявляется разница нравственных установок Бигалтара и заперших его в пустую баню мужиков: они соблюдают свой закон потому, что так нужно, а он потому, что по-другому не может: «Приходили в баню мужики, курили молча или, жалея его, говорили:

    - Эх, Бигалтар, пошто ты из тайги своей сюда полез? Кто бы тебя там ловил? А теперь майся!..

    Но не понимал Бигалтар их слов. Не понимал, почему не должен был выходить из тайги.

    - Худо ты, дружок, сделал, - говорили свое мужики, худо!» (10, с. 286).

    Не понимает этого Бигалтар: как можно жить не по закону, говорить одно, а поступать по-другому, нарушать закон только потому, что это выгодно. И вдруг оказывается, что цивилизованные, образованные, полагающие себя культурными люди не понимают элементарных нравственных законов, которыми руководствуются те, кого они считают темными, необразованными, дикими «инородцами».

    «Как худо!» - кипело все внутри Бигалтара. Разве не всегда так в тайге: медведь подстерегает сохатого, и тот со всех своих последних сил отбивается от врага. Волки кидаются на добычу, и она, спасая жизнь свою, идет на все. Два коршуна бьются из-за утиных птенцов, и тот, кто половчей да посильней, одолевает. Человек идет на медведя, и если оробеет, то сгребет его старик и спасется... Так всегда в тайге... Русский сделал зло Бигалтару. Русский поднял ружье на него и хотел стрелять, и убил бы его. Разве худое что-нибудь сделал Бигалтар, защитив себя? И разве Бигалтар, как волк, задрав добычу, бросил ее кости среди леса, на позорище другим зверям? Ведь вот убрал он труп и пришел сюда сказать - пусть почитают мертвого его родичи. Где худо?..» (10, с. 287).

    Бигалтар обречен - вряд ли вновь попадет он в родную ему тайгу, «к своей речке, к родному приволью...». Обречен тот уклад жизни, в котором веками сосуществовали человек и природа, ничего не нарушая и не разрушая.

    Мастерство писателя проявляется в умении подать очень сложный с этнографической точки зрения материал и при этом нигде не «перегнуть палку», перегрузив речь диалектизмами или экзотическими подробностями. В последнем внутреннем монологе Бигалтара чувствуется особый ритм неспешной, точной, выразительной речи эвенка, в которой нет лжи и притворства, подтекста или скрытого смысла, так как он знает - человека обмануть можно, но нельзя обмануть природу и духов, которые управляют человеческой жизнью и жизнью природы. Ритмически соразмерно жизни и речи героя описание природы, частью которой является герой: «Небо подернулось полупрозрачной сетью и надвинулось в предвечерней дреме на хребты; мутная река плескалась о тальники и играла их гибкими телами; огонь костра растекался по золотым углям и нежил пушистую золу, и сизый дым кудрявился над костром, над тунгусом и таял в вышине. И этому небу, этой реке, и костру, и тальникам, и изменчивому дыму тунгус рассказывал свои мысли» (10, с. 285). Создавая характер своего героя, автор не пользуется привычными приемами. Нет портрета, авторской характеристики и т.п. Правду о герое мы узнаем лишь из его поступков, из его речи.

    Внутренний мир Бигалтара покажется европейцу простым, даже примитивным, его быт представится убогим, но эта простота жизни, природы и бытия подчинена единому нравственно-природному закону, где внешнее и внутреннее не вступает в противоречие, где действует единый закон - закон тайги, закон жизни.

        Литература

    1. Русские писатели: 1800-1917. Биографический словарь. Т. 1. – М., 1989.

    2. Трушкин В П. Исаак Гольдберг // Трушкин В. П. Литературный Иркутск. - Иркутск, 1981.

    3. Забелин П. Путь, отмеченный на карте. - Иркутск, 1971.

    4. Сибирь. - 1914. 11 янв.

    5. Скальд. Тунгусские рассказы // Сибирская жизнь. - 1914. - 4 февр.

    6. Будущая Сибирь. - 1933. - № 3.

    7. Скальд. Тунгусские рассказы // Сибирская жизнь. - 1914. - 4 февр.

    8. Гольдберг Ис. Поэма о фарфоровой чашке. - М., 1965.

    9. Будущая Сибирь. - 1933. - № 3.

    10. Гольдберг Ис. Сладкая полынь. - Иркутск, 1964.

    [С. 171-177.]

 







 

    Станислав Гольдфарб

                                               ИСААК ГОЛЬДБЕРГ: ОБРАТНЫЙ ОТСЧЕТ

    22 июня 1938 года один из, вне всякого сомнения, самых известных сибирских писателей и, вероятно, самый обласканный властью и обществом, Исаак Григорьевич Гольдберг был расстрелян (1). Скажем только, что Максим Горький публично называл его в числе зачинателей сибирской советской художественной литературы. При этом, несмотря на уже имеющуюся библиографию и историографию, можно смело утверждать, что будущую биографическую книгу об этом иркутском писателе и общественном деятеле будет уместно назвать «Непрочитанный Исаак».

    Как установил журналист Анатолий Семенов, арест писателя состоялся 15 апреля 1937 года. Эта дата — граница жизни и смерти Гольдберга. От нее и начнем обратный отсчет.

                         Из сообщения газеты «Восточно-Сибирская правда»

    29 января 1937 г.

                 ВСТРЕЧА РАБОЧИХ ЗАВОДА ИМЕНИ СТАЛИНА С ПИСАТЕЛЯМИ

    «На заводе имени Сталина на днях состоялась встреча писателей Восточной Сибири со стахановцами и инженерно-техническими работниками. На встрече выступали с чтением художественных произведений Ис. Гольдберг, А. Балин, П. Петров, Е. Жилкина, Ив. Молчанов-Сибирский. С чтением своих стихов выступили также литкружковцы. Встреча носила исключительно теплый характер».

    11 февраля 1937 г.

    «По постановлению Восточно-Сибирской областной Пушкинской комиссии в городском театре проводится торжественное заседание общественных организаций Иркутска, посвященное столетию со дня смерти великого русского писателя А. С. Пушкина.

    После доклада о жизни и творчестве поэта выступят писатели И. Гольдберг, П. Петров, И. Молчанов, представители литературной кафедры пединститута — Черников, Боброва и другие. Лучшие артистические силы города дадут концерт по произведениям Пушкина.

    Ко дню юбилея в историческом музее откроется пушкинская комната с материалами, рисующими отношение Сибири к поэту».

    23 марта 1937 г.

                                       БИБЛИОТЕЧКИ ДЛЯ ПОЛЕВЫХ СТАНОВ

    «80 библиотечек для полевых станов приобретено колхозами Шилкинского района. Некоторые колхозы приобрели по несколько библиотечек. Например, колхозы «Красная звезда», Казановского сельсовета и «Гигант» Черонского сельсовета приобрели по 5 библиотечек.

    Каждая библиотечка содержит 12 книг художественной литературы: «Поднятая целина» — М. Шолохова, «Чапаев» — Д. Фурманова, «Мать» — М. Горького, «Как закалялась сталь» — Н. Островского, Не переводя дыхания» — И. Эренбурга, Бронепоезд» — Всеволода Вишневского, «Саяны шумят» — П. Петрова, «Поэма о фарфоровой чашке» И. Гольдберга, сборники стихов Пушкина, Маяковского и др».

    На его горизонте ни тучки, писатель живет насыщенной творческой, общественной жизнью: творит, общается, полемизирует. А ведь чуть раньше начались повальные аресты и процессы над бывшими троцкистами. Где-то это полномасштабные, основательно подготовленные мероприятия. В провинции — свои «минипроцессики», призванные показать, что местное руководство в теме, не в стороне, не на обочине. Ну, с троцкистами хотя бы все понятно — между сталинистами и троцкистами ненависть, что называется, на генном уровне. Вообще, следует помнить, что настоящие политические партии состоят из выдающихся революционеров. Выдающийся революционер в России — человек, прошедший тюрьмы и каторги, у него зачастую нет семьи и детей, он «повенчан» с революцией. Цель партии, как известно, — получение власти. И в этом смысле что большевики, что троцкисты, что эсеры — похожи. Правда, существенный момент заключался в том, что троцкисты, меньшевики, большевики и другие исторически состояли в одной пролетарской партии, а вот эсеры, хотя и являлись социалистическим течением, но выражали взгляды российского крестьянства и, следовательно, к пролетарскому крылу не относились.

    Напомним: И. Гольдберг, бывший эсер, известный член партии, в революционные годы (1905-1917) занимал в партии видные посты и административные должности в органах власти.

    Ожесточенная борьба большевиков с троцкистами — дело внутрипартийное, но от этого не менее кровавое. Борьба с эсерами — это прежде всего борьба за власть, за управление государством.

    ...«Огнем и железом выжечь остатки врагов Родины», «Процесс контрреволюционной троцкистской вредительской группы в депо Нижнеудинск», «До конца выкорчевать врагов народа!» — это лишь некоторые заголовки иркутской газеты «Восточно-Сибирская правда» того времени, по которым нетрудно догадаться не только о стилистике рекламы и характере продвижения антитроцкистских лозунгов, но и о том, что ждало сторонников Троцкого.

    Эсеры всегда соперничали с троцкистами в своей левизне. Последние, правда, явно уступали в экстремальных методах ведения партийной борьбы. Все-таки троцкизм был одним из течений ленинского толка и марксистского направления, а эсеры несли память о революционном народничестве, героическом хождении в народ и террористической деятельности «Народной воли».

    28 января 1937 г. в газете «Восточно-Сибирская правда» появляется почти воззвание, отклик-агитка, которыми пестрила вся советская печать, «Огнем и железом выжечь остатки врагов Родины!». Под ней стоит подпись Исаака Гольдберга. Бывший эсер против троцкистов. В жизни, в партийном соперничестве эсеры и большевики сталкивались постоянно и с переменным успехом, соответственно, и с троцкистами тоже. Но о такой стилистике говорить не приходится. Эта новая политическая пропаганда, придуманная специально для уничтожения политических оппонентов, не требовала никаких корректив и дискуссии.

    Приведем эту небольшую заметку полностью, чтобы читатель мог сам поразмышлять и сделать выводы, а писал ли эсер Гольдберг, давным-давно отошедший от любой партийной деятельности, к этому времени всероссийски известный и успешный писатель, эту заметку.

    «То, что раскрывается на происходящем в эти дни процессе троцкистского «параллельного центра», трудно квалифицировать привычными понятиями. Пятаковы, Радеки, Сокольниковы, Мураловы и десятки других — изобличенных и пока еще не изобличенных преступников — докатились в своем падении до самого дна. Дальше падать некуда. Даже трудно представить себе, чтобы в одном человеке могло сконцентрироваться столько подлости и гнусности, сколько сконцентрировано в этих жалких людях!

    К чему они стремились? Какие «идеалы» руководили ими? — Звериная ненависть к тому, что создано в моей стране, звериная злоба к тем, кто создавал и создает мою прекрасную жизнь!.. Что имеют они за душой — они опустошенные, лишенные принципов и совести «дельцы», готовые пойти в союзе с каждым фашистом, с каждым убийцей, с каждым преступником. Они вызывают чувство омерзения, и к ним не может быть жалости. «Если лекарства не помогают — помогает железо. Если железо не помогает — помогает огонь», — так учил их затаившийся за рубежом, злейший наш враг Троцкий. Так пусть же падет на них наивысшее наказание! Огнем и железом выжечь последние остатки врагов Родины!..» (2).

    Мог ли он сам по доброй воле подписаться под таким газетным материалом? Уверен: по доброй воле — никогда. Писал ли он этот текст? Стилистически, содержательно в нем практически нет гольдберговских оборотов. Мы не можем не учитывать тот факт, что самому Гольдбергу жить оставалось совсем мало, и художник не мог, хотя бы смутно, не улавливать приближение беды, сгущающихся туч. На руках молодая жена и близняшки, поздние дети... Думаю, и выбора-то особенного у писателя не было. Подставили фамилию, возможно, даже не поставив его самого в известность. Скорее всего, так и было.

    К 1937 году уже начались и процессы над сибирскими писателями. В феврале 1936 г. в Новосибирске арестованы Алексей Панкрушин, Александр Смердов и Виктор Зверев. Первый проходил по делу как руководитель созданной ими троцкистской группы и как обвиняемый в хранении запрещенной (троцкистской) литературы. Его исключили из партии в 1930 г. как участника правотроцкистского блока Сырцова - Ломинадзе. Сергей Папков писал, что на самом деле Панкрушин был профессиональным литератором и ни в каких группировках участия не принимал (3).

    Панкрушин являлся одним из создателей известного в 30-х годах журнала «Настоящее». Авторы этого издания в основу своей литературной деятельности ставили борьбу против литературного прошлого. «На общем литературном фоне он (журнал — С. Г.) представлял собой весьма оригинальное советское издание авангардистского типа с заметным левацким уклоном. Создавая журнал и одноименную творческую группу, их организаторы — А. Курс, А. Панкрушин, И. Нусинов... — по примеру литераторов группы ЛЕФ рассчитывали дать жизнь новому направлению в литературе. В выпущенной ими декларации объявлялось, что «Настоящее» ставит своей целью неустанную борьбу против «литературы прошлого — лживой нэповской и буржуазной литературы вымысла» — за «литературу настоящего», которая является «Литературой факта», единственно правильной и отвечающей советской эпохе. В целом теория «настоященцев» (самоназвание группы) сводилась к отрицанию художественной литературы вообще, к замене ее очерком и фактографическим описанием событий, а их идейная платформа выражалась в стремлении «преодолеть правую опасность в литературе». Группа и журнал проводили свои мероприятия с шумом и примесью эпатажа; устраивали эффектные диспуты, широкие публичные выступления, часто нападали на своих противников с напором и остроумием, не щадя никаких авторитетов. Под огонь их критики попадали многие известные российские писатели — М. Шолохов, В. Катаев, Б. Пильняк, Вс. Иванов, А. Платонов, М. Горький, А. Фадеев. В дополнение ко всему журнал (с ведома Сырцова — секретарь Сибкрайкома ВКП (б)) опубликовал под псевдонимами несколько статей видных троцкистов, отбывавших ссылку в Сибири — Л. Сосновского и А. Воронского» (4).

    В итоге появилось специальное постановление ЦК ВКП (б), в котором резко критиковалась деятельность журнала.

    В начале 1937 г. начался процесс «контрреволюционной троцкистской вредительской группы в депо Нижнеудинск». Здесь обвинения были, что называется, производственные — делали все, чтобы выводить из строя паровозы. Вероятные производственные ошибки возводились в ранг государственного вредительства. Обвиняемого Распопина «вывели на чистую воду» — он неправильно ремонтировал паровозные котлы, откладывал ремонт электростанции. «Своей преступной деятельностью предатель пытался дискредитировать борьбу партии за дальнейший подъем транспорта» (5).

    Еще одним обвиняемым был Миротворский. В 1925 Г. он был «в числе активных зиновьевцев», участник XXII Ленинградской партконференции, член ленинградского губкома...

    Разумеется, Распопина и Миротворского обвиняли в преступных связях, в организации контрреволюционного мятежа... В итоге расстрел. Человек, который описывал этот процесс с соответствующих партийных позиций, — В. Крельштейн — вскоре тоже был обвинен во вредительстве и вражеской деятельности. Еще бы, он был сыном крупного домовладельца...

    В феврале на заседании правления общего собрания актива иркутских писателей громили известного в литературных кругах Сибири Басова. В Иркутске он работал заведующим краевым отделом народного образования. Басова обвинили в том, что он «засорял педагогические кадры троцкистами, чуждыми, случайными людьми...» (6).

    Поскольку Басов находился в руководстве писательской организации, составить преступное сообщество становилось делом несложным: Басов, Гольдберг, Балин, Петров...

    Писательская организация неминуемо должна была быть втянута в молох физического уничтожения. Практически все чистки так или иначе имели идеологическое обоснование. Писатели находились в эпицентре идеологии. В большинстве своем они во многом ее обрабатывали и распространяли.

    На своих активах литераторы, разумеется, по приказу партийных властей обсуждают процессы, втягиваются в самобичевание и самокритику.

    На одном из таких собраний иркутских писателей в прениях выступал Гольдберг. Стенограмма этой встречи каким-то чудом сохранилась. Учтем, что стенограмма отрывочна, сокращенная запись в некоторых местах вообще теряет смысл...

    ...Гольдберг: «Я сигнализировал о неблагополучии не однажды, даже хирургическим путем, путем выхода из правления. У товарищей сложилось так, что явилось поводом хулиг. выходки, поводом этой резкой, необществ. обстановки, как мы живем. Валить на него можем. Но как мы могли жить без настоящего руководства. Кое-кто из нас почти доходил до бытового разложения...

    ...Сидим на творч. сундуках. Мы совершенно безпризорны. В чем выражалось руководство Харченко...

    ...Всех нас таскали в НКВД. Очень жаль, что сейчас приходится говорить в связи с катастрофой. При этом никто от ответственности не уйдет. Мы допустили позорнейшее явление, когда не включились в проведение пушкинского юбилея. Мы же аполитичны. Тут тоже серьезнейший недосмотр.

    (т. Лист: а может быть, и не недосмотр).

    Разве это нормально, что мы потеряли товарищеские взаимоотношения. Причины искать поздно.

    Седых: Это результат обстановки. Ошибки должны нас научить.

    Раскрыть творческие сундуки. Творчество такая вещь, где лицемерить и лгать невозможно. Как мы идем к XX летию Октября.

    ...Мы могли стать взрослее. Мы даже друг друга не любим. Если мы ее утратили — это ущерб для творч. работы каждого писателя. Что делать?

    Наша связь с парторганиз. должна быть настоящ. Мы отгород. от парт. организ. Китайской стеной.

    ...Я беспарт. больш.

    Мне больно говорить те заслуж. слова. Я клеймлю их. Ходили, что не было руководство, но нам нужно чтобы оно было. Нам надо добиваться восстановления этого звания. Многие из нас в обществ. жизни обыватели. Мне нужно было идти с кулаками, драться, добиваться. Один из старейших писателей — я бросаю упрек Каплану.

    Насчет анекдотов. Я не разговариваю здесь. Я помню только один факт. Как Сталин был взволновал смертью Алиллуевой. Я считаю, обращаюсь по адресам недопустимо хождение по пивным. А. И. Лист не нужно...

    Есть форма бережливости людей. Есть большая жадность у Листа в писании вещей.

    Петрова (неразборчиво. Похоже на слово «облаяли» — С. Г.). Мы ничего не сделали. Почему мне не указали на мои недостатки. У большинства из нас нет боли за собственную организацию» (7).

    Весной начался новый виток кампании критики и дискредитации ряда писателей и в первую очередь Ис. Гольдберга. 2-3 апреля 1937 г. состоялось собрание писателей Восточно-Сибирского отделения Союза Советских писателей. На этот раз закоперщиком нападок на Исаака Григорьевича сделали Анатолия Ольхона. Напомним, что Анатолий Ольхон (Пестюхин) сам оказался в Сибири не по своей воле. Он входил в творческую литературную труппу «Перевал», которая была разгромлена в 30-х годах и обвинена в антисоветской деятельности. Таким образом, Ольхон в стилистике того времени являлся неблагонадежным советским человеком. А это само по себе давало повод к физическому уничтожению.

    Ольхон критиковал и доклад И. И. Молчанова-Сибирского, и его деятельность как председателя Иркутского отделения союза писателей.

    Из стенограммы выступления А. Ольхона на собрании писателей Восточно-Сибирского областного отделения Союза советских писателей 2-3 апреля 1937 г.

    Ольхон вспоминает историю «Перевала». «Перевал», — говорил Ольхон, — благодаря своей вредной теории много испортил молодежи. Двурушнический блок Троцкого, Бухарина, Воронского и других внушал нам, что литература это «искусство видеть мир». Тогда как марксистское определение говорит, что литература, как и всякое другое искусство, есть «искусство видоизменять мир».

    Вредные теорийки «Перевала» проникли и в провинцию. Я сам усердно распространял еще в Вологде книжку Воронского. Меня вовлекли в эту организацию и вызвали в Москву. Я стал активным «перевальцем». Теперь я жалею, что не вступил в РАПП. Вредное влияние «Перевала» сказалось на моей дальнейшей судьбе. И хотя я позднее перешел в ВОКП, но вредные мысли «перевальцев» еще долго тяготели надо мной. Теория «видеть мир» привела меня в группу «индустриалов», которая была распущена, и я отбывал за участие в ней наказание. Вот как можно впасть в заблуждение, особенно молодежи, если с ней не ведется систематической политической работы» (8).

    После экскурса в прошлое последовало безапелляционное заявление: «Обращение в правление стало невозможным. Особенно, когда в нем сидел Ис. Гольдберг. У нас проваливаются альманахи. Сейчас готовятся к печати книжки Седых и Луговского. Но их предварительно не обсуждают, а это необходимо, если мы желаем повышать качество литературной продукции.

    Ис. Гольдберг: Ольхой не установил причины, почему не издаются альманахи. А не издаются они потому, что нечего печатать. Писатели не работают или работают плохо. В среде писателей нет спайки. Писатели разучились уважать друг друга и потеряли вкус к собственному творчеству. Атмосфера плохая. Смена у нас не работает. У молодых дурные тенденции — получить побольше гонорара, стремление к профессионализму это ложный путь молодняка. Надо иметь основную производственную профессию. Пример с Рождественским, который выпустил плохую книжку стихов и уже возомнил себя маститым писателем.

    С молодняком нужна большая воспитательная работа. Правление не провело ее. Да, правлению трудно было руководить. У нас создалась такая обстановка. Лист не будет слушать меня. Бутенко возомнил себя маститым, не желал считаться ни с чьим мнением. Словом: не притерлись друг к другу. Надо оздоровить атмосферу, перебрасывать людей на новые места, побывать в командировках и проч.

    Основная причина создавшейся обстановки та, что нами слабо руководила партийная организация. Значение нашей организации часто расценивалось ниже, чем значение свинофермы. Не знаю, намеренно или случайно, нас держали в отдалении от партийной организации, пока еще вывод делать подожду. Но факт остается фактом. В партийных органах нашего авторитета не создано. Надо добиваться того, чтобы нашу работу считали частью партийной работы и по-настоящему, а не от случая к случаю.

    Мы стали замкнутыми, разобщенными в буквальном смысле этого слова. Кто, например, знает, что делаю я, старейший писатель Сибири? Никто. Обругали Петрова. Облыжно обругали. И мы молчим, в силу своей разобщенности и антагонистического отношения друг к другу. А ведь это дело не только Петрова — это наше общее. Мы все отвечаем за нашу литературу. Не будь бы натянутых отношений среди писателей, мы могли бы предотвратить многие, теперь выплывшие недостатки.

    Нам надо по-настоящему встретиться с партийным руководством области. Откуда пойдет помощь и оздоровление нашей организации. Наступает 20-летие октябрьской революции, а мы к нему не готовимся. Надо сейчас начать смотр, что каждый делает, с чем он готовится к 20-летию. Надо узнать, что мешает каждому в работе. Надо узнать, не топчутся ли Гольдберг, Петров и Лист на одном месте. Я уверен, что топчутся.

    Стали зажиточными в плохом смысле этого слова, сидим все на одних образах. Мы не знаем не только, как работают стахановцы, но как пахнет снег.

    Громоздкий аппарат правления нужно свернуть. Москву копировать нам нечего. Оставить в правлении трех человек — и хватит. Создать городскую группу. В ближайшее время поставить творческие самоотчеты.

    Многие думают, что пушкинские дни кончились. Это не верно. Пушкина подняли на щит потому, что с этой датой совпадает новая полоса в литературе и во всей культурной работе социалистической страны. Это надо помнить и проработать по-настоящему...

    Балин: тяжело высказываться несколько раз по одним и тем же вопросам. Здесь напрасно обвиняют правление. Дело не в одном правлении, а в нас. В отсутствии творческой среды, которую обязаны были создавать и мы. В смысле застоя есть какие-то объективные причины, тормозящие работу. Это есть не только у нас, но и в центре. Например, в Ленинградской организации.

    Теперь вот вопрос: как сдвинуться с мертвой зыби? Для меня он мыслится так: надо чаще делать выходы в массы. Нас всегда встречают доброжелательно. У нас еще много неясного в смысле определения своего поведения, например, в кружках и когда выступаешь на собраниях. У меня спрашивали: как относиться к Пастернаку? Что я должен отвечать? Как хотите, товарищи, но я высоко ценю Пастернака и отрекаться от него не могу. Пастернака обвиняют за то, что его на съезде выдвинул как ведущего поэта Бухарин. Но это не верно. Пастернак оригинален, самобытен. И не беда, если он ищет новой формы. Помните, как Маяковский сравнивал Д. Бедного и поэта Крученых. Он находил, что тот и другой на своем месте. Так и с Пастернаком. Маяковский ценил его. Нам тяжелее работать, чем молодым. У молодежи меньше политических вывихов, они не знают тяжелого наследия прошлого, как например, Балин приводит факты, что В. Г. Гюго начинал монархистом, Горький не сразу стал на правильные рельсы. Надо бросать бесконечные разговоры о винницах, о цыганках и приниматься за практическую, лабораторную работу, — заканчивает Балин.

    Виноградов: Почему выступающие ничего не говорят о Басове и его влиянии на работу правления? Так же все молчат о Листе, антисоветские поступки которого известны всем. Гольдберг противоречит, когда говорит, что молодняк у нас не растет. В то же время он говорит, что появилось много «классиков». Как это понимать? Надо говорить яснее. Пастернака, о котором говорил Балин, у нас в Куйтуне не понимают, а Бедного знают и ценят. Правление не обслуживает периферию. Работы с нами мало. Не отвечают на письма. На консультациях отвечают не прямо: нужно дальше работать или нет?

    Маляревский: Я никому не решусь сказать, следует ему писать или нет. Это было бы неправильно. У нас были случаи, когда, казалось бы, совсем безнадежные ребята быстро усваивали советы и начинали быстро расти. Я никогда не соглашусь, что Пастернака, как очень яркого поэта, нужно сбросить со счетов советской поэзии. Пастернак — поэт советский. Он понятен, если серьезно читать его произведения, например о пятом годе. Нам нужно проработать перед выпуском книжки Луговского и Седых.

    Отвечая на затронутые в докладе вопросы, говорит:

    Я никогда не занимался антисоветскими разговорами. Не утверждал, что вся советская литература — сплошное вранье. Меня неправильно поняли, я говорил о вымысле в литературе. Не утверждал, что и философия есть логическая категория, отлично понимая, что философия строится на конкретных фактах.

    Атмосфера у нас плохая. Виной этому правление и, особенно, ответственный секретарь Молчанов. На Блиновской улице мы жили дружнее, читали, разговаривали о литературе, помогали друг другу. Теперь этого нет.

    Своих творческих замыслов я никогда не скрывал, но говорю о них только Балину, который по-товарищески выслушивает меня. Разве нормально, что моего «Ассистента» не разбирали целый год?

    Губанов: Говорили ли вы, что в Иркутске только два писателя — вы и Седых?

    Лист: Говорил. Я считаю, что Гольдберг уже ничего нового не напишет, как старик, а Петров ограничен тематикой. За нами, мол, молодость. Вот в этом духе был разговор.

    Батурин: Наши куйбышевцы говорят о писательском активе области, как о застойном озере. Два года к нам никто из писателей не заглянул. Четыре года назад приходил Петров, встречи у нас были теплые. Посещал и Балин. Но больше никто не показывается. Пушкинский вечер у нас прошел без писателей. Связь у писателей с массами утрачена. Правда или нет, но у нас ходят слухи такого сорта — говорят, что Петров пришел к Гольдбергу. А ему сказали: «Тише, Исаак Григорьевич работает». Неужели такое отношение между писателями?

    Над молодыми писателями надо взять шефство. Когда у нас был журнал — это подталкивало работать. Теперь жизнь замерла. Как я учусь — никто не поинтересовался. Меня удивляет, что здесь мало говорят о Басове, об его вредительской или пассивной деятельности в союзе.

    Черников: Все признали за факт, что работы в правлении не велось. Здесь прямо пожар. В правление не хотелось заходить. Особенно, когда в нем присутствовал Гольдберг. Вот даже в газете объявления о таком важном собрании нет. Что это, разве не прохладное отношение к делу? Почему не созвали литкружки? Нет кружковцев пединститута. Что наши писатели топчутся на одном месте — это верно. Они не знают масс и мало появляются в них. Я, например, знаю, что о вас много говорят, например, в библиотеке НКВД, где я часто бываю. Бываю и в других библиотеках и коллективах. Там о вас есть отзывы: вас читают. И особенно, надо сказать, что читается больше Петров. Я не знаю почему, но факт остается фактом. Но этого и Петров, видимо, не знает.

    Оттого, что все мы, и правление, и актив топчемся на месте — у нас смена вырастает слабо. Теперь надо бросать болтовню и приниматься за настоящую работу. Мысль Гольдберга о самоотчетах правильна. Предложение прослушать всех — надо приветствовать. Я тоже прочту кое-что из своих произведений.

    Седых: Доклад нельзя признать удовлетворительным. Мало говорилось о Басове. Все утверждают, что Басов не руководил работой правления. Но кто поручится, что это не была его система принижать нашу писательскую группу, отодвигать ее в тень нашей политической жизни.

    О моем иждивенчестве пора бросить говорить. Я теперь работаю вдвойне, если не втройне. Неспроста же центральное правление дало мне возможность полечиться, значит, я человек нужный.

    Петров: надо в ближайшее время поставить вопрос о нашей писательской этике, о выполнении нами обязательств по отношению к работе коллектива. Я знаю многих товарищей, обвинявших правление в бездеятельности, которые сами не являлись на собрания, уклонялись от разного рода поручений. В быту писательского коллектива укоренилась скверная черта зазнайства. И теперь вследствие этого получается, что если кого-нибудь из нас хлещут облыжно, как говорит Гольдберг, то никто этим не возмущается. А если и возмущается, то втихомолку. А писатель переживает, у него пропадают импульсы к работе, стоит работа. Это угнетает его и никто не желает понимать самочувствия друг друга. (Приводятся справки из истории прошедших писательских конференций, говорится о «наезднических» рецензиях).

    О деятельности Басова можно сказать только одно, что он всячески старался держать писательскую организацию в отдалении от краевого партийного комитета. Мы в крайком заходили на цыпочках. Нам всегда твердилось: «Надо быть скромнее». И удивлялись, как еще выдали нам мандаты на съезд работников культуры. Полагаю, что эта инициатива исходила от крайкома, а не от бывшего нашего председателя Басова.

    Чтобы оживить работу, надо освежить состав правления и научиться уважать друг друга. Надо начинать с обсуждения творчества каждого из нас. По правде говоря, и я уходил от коллектива, от товарищей, не получая искреннего отношения к себе, к своей работе. Но я почувствовал, что буквально начал задыхаться в одиночестве.

    Ольхон: Вчера я каялся в том, что состоял в «Перевале». Я только приводил в пример вредное влияние этой организации на молодежь, чем и хотел предостеречь нашу молодежь от образования группировочек. Я уже раньше реабилитировался, отбыв свои сроки наказания. Теперь я получил права гражданства. В докладе Молчанов приписывал криминалы Листу, Седых, Балину. Какие обязательства заставили его делать это, не разъяснив самой сути дела? Из всех прений видно, что мы самокритики не дали. Все смешали в кучу — мелочи и существенные большие вопросы.

    Балин: Никакого смешения я не вижу. Причины, затронутые Молчановым, ведут в глубь бытовую. О них надо было говорить, поскольку быт писателей мешает налаживанию нашей коллективной работы, творчеству каждого в отдельности. Винницы и цыганки — это, конечно, ерунда. Не монахи же мы. Разве в этом гвоздь вопроса? Нет. Давайте раз и навсегда отбросим эти мелочи, дадим друг другу слово покинуть винницы. Надо работать. И чем дружнее будут собираться в коллектив, тем плодотворнее будет наша работа. Силы у нас есть. Я уверен, что при известном напряжении их, при умелом руководстве нами правления и партийной организации области мы выдвинемся не на последнее место

    Гольдберг: Нам надо создать городскую группу. Создать писательские коллективы и связать их одной интересующей их темой. В основу работы с молодняком надо положить статью Ставского. (Сообщает, что Ставский против издания специальных молодежных альманахов). Пастернака никто со счетов советской поэзии не сбрасывает. Никто не упомянул здесь, что Пастернак принимал деятельное участие в переводе грузинских поэтов. Разве это не огромное культурное дело? Пастернака надо вырвать из круга его тем, из атмосферы формализма. То же надо проделать и у нас с Балиным. Балину надо съездить, посмотреть жизнь.

    Я не сказал бы, что коллектив у нас засорен. Катастрофа случилась только с Басовым. У Бутенко больше глупостей, больше зазнайства, чем идеологических вывихов. Из Бутенко, если с ним по-настоящему работать, толк выйдет.

    Выступления писателей перед массами не всегда полезны. Дело не в том, чтобы схватить аплодисменты, а в том, чтобы углубить свою работу и систематически расти. От плохой обстановки — плохая работа. Связаться с массами надо творчески, отдавать ей на суд свои вещи еще до напечатания.

    До сих пор у нас еще не проработан Пленум ЦК. Я в обиде, что не созвали на партактив беспартийных большевиков-активистов. Мы предъявляем это требование к партии. Мы вступаем в полосу новой работы, новой политической ситуации, нам нужно подковываться, чтобы не быть в стороне от творческой жизни социалистической родины. Писателю нужна вторая профессия.

    Миньков: Меня удивляет, что все стрелы за плохую книжку направлены только на Бутенко — автора. Сколько раз его рассказы, помещенные в книжке, печатались в журнале, один из них получил даже премию на конкурсе. Разве издательство и правление не ответственны за книжку? Это нечестно. Взяли и угробили молодого автора. Кто-то упрекнул здесь молодежь, что она в погоне за гонорарами забывает, что надо лучше писать и не просить денег. Мы и не гонимся. Но следует сказать, что гонорар нищенский. Я над рассказом работал месяц и получил пятьдесят рублей. Ну какой это заработок? Будучи бухгалтером, я могу заработать 600-700 руб. в месяц. Поэтому неудивительно, что наши писатели стараются выпускать толстые, пухлые книги, т. е. писать не лучше, а больше. О кружках надо сказать следующее: я год состоял в центральном кружке. Надоело. Одно и то же. Прочитают, похвалят или поругают и опять кладешь вещь в сундук. Меня возмущает, что Гольдберг, не прочитав молодежного альманаха, забраковал его. Разве это товарищеское отношение? Я люблю читать письма Горького. Сколько в них тепла и правды. При теперешнем отношении мы смены не вырастим. А люди есть, их только надо видеть. В прениях я слышу мелочи. Обвиняют Листа в антисоветских разговорах. Но Лист сказал, что под враньем он разумел творческий вымысел. Что же тут придираться к словам.

    Лист: Мне предъявляют обвинения. Почему-то тов. Каплан и Губарев верят какому-то письму, а не мне. Антисоветскими разговорами я не занимался. Повторю за товарищами, что прения у нас идут не на должном уровне. Все говорили и главного не сказали. В правлении у нас сидел Молчанов. Он и должен был осуществлять руководство. Но о нем сложилась поговорка: «Молчанов молчит». Я укажу на такие примеры. Однажды я сказал, почему мы не откликаемся на испанские события? Надо помощь оказать испанским детям... Молчанов не ответил на это ничего. И вот так мы незаметно обходили важные политические вопросы.

    Я никогда не был двурушником. О своих колебаниях я давно еще в тридцать втором году говорил искренне. На меня был донос в том, что я бывший белогвардеец. Об этом мне говорил Петров. Но почему-то ходу этому делу не дали.

    Среда у нас действительно странная. Ольхон, например, говорит, что всеми способами, всеми средствами войдет в литературу. Какие это средства? Вот еще о лице, несколько постороннем нашей корпорации. Я хочу сказать об известном художнике Андрееве. Седых мне говорил, что скепсис Андреева удивляет его. Андреева не радуют, например, успехи испанских республиканцев. И всяческий восторг по этому поводу Андреев способен охладить своим скепсисом. Он относится иронически к нашим достижениям. И я знаю, что у Андреева есть нечто от этого скепсиса. Замечаются нехорошие разговоры у Балина. У него есть какие-то колебания. Он легонько относится к происходящему в стране. Он даже говорил, что навязывают нам счастливую жизнь, а ее нет. Балин работает в правлении. И напрасно Молчанов делает вид, что он ничего не замечает. Молчанов должен знать все это. Гольдберг говорит, что у нас все спокойно, но он не прав.

    Седых: Поведение художника Андреева мне всегда казалось странным. Он как-то отдельно живет и мыслит, чем наша советская общественность. Его скептицизм возмущает меня. Вот когда я читаю газеты и восхищаюсь победами испанских республиканцев, Андреев своим скепсисом расхолаживает меня. Но я не убежден, что Андреев сочувствует фашистам.

    Ольхон: Я категорически возражаю Листу. Я не говорил, что хочу войти в литературу, не брезгуя никакими средствами. Я говорил, что войду в литературу хорошими советскими произведениями. Но Лист крутится, когда отвечает на вопрос Губанова о своем бахвальстве. Он точно говорил, что кроме него и Седых в области писателей нет. «Все, кроме Листа и Седых, бездари».

    Художника Андреева я знаю. Он скептик по натуре. Не могу сказать, что он не советский человек. Кстати, мне говорили, что Балин написал какие-то три политических стихотворения. Говорят, что они вредны.

    Балин: Товарищи, речь идет о стихах, которые сданы были редколлегии и приняты ею к печати. Как мне говорили, мне Губанов указывал на политические ошибки, и в этих стихах я их исправил. О своих колебаниях скажу только одно, что приговоренных к расстрелу троцкистов и зиновьевцев я не жалел. Этого не может сказать Лист (Лист с места: «Да, не могу»). Я воспитан на идеалистических философских концепциях. Мне перестраиваться трудно. Я кончал старый университет. Только после прочтения книги Ленина «Материализм и эмпириокритицизм» я понял, к своему огорчению, что глубоко заблуждался в своих философских воззрениях. Я стараюсь преодолевать себя. Но утверждаю, что против расстрела троцкистов и зиновьевцев я не говорил.

    Губанов: Были ли разговоры, что в России может возродиться капитализм?

    Балин: Я не помню, как говорилось. Но, кажется, я высказал мысль, что если идти по пути троцкистов и зиновьевцев, то мы неизбежно окажемся в лапах капитализма.

    Лист: Ты проводил аналогию с французской революцией, указывая, что может кончиться и у нас Наполеоном. Также говорил, что расстрелы не нужны, по крайней мере для всех троцкистов и зиновьевцев, что ты против репрессий такого сорта. Затем ты говорил, что нам навязывают счастливую жизнь, а зачем она, если счастья на земле вообще нет.

    Балин: Разве я говорил против расстрела?

    Лист: Нет, этого ты не говорил. Но вообще ты тяготился этим.

    Балин: Ну, вот видите, Лист сам говорит, что я не против был расстрела. И у нас никто против казни осужденных не был. Но я, как человек, очевидно, высказался, что целесообразно ли расстреливать в большом масштабе, так как это может вызвать резонанс в стране и сочувствие к расстрелянным. Лично я — человек слабый и у меня не хватило бы духу подписать смертный приговор. Но ведь это говорилось вообще об отношении моем к смертной казни, которая противна всякому человеку. Но что в этом конкретном случае она вызвана целесообразностью — я не отрицал. Это авантюра, и ее все из нас осуждали самым решительным образом. Также я считал авантюрой и всякие попытки к реставрации капитализма в нашей стране. Я заявляю, что никогда не думал и не говорил о реставрации, не думал и не верил, что реставрация у нас возможна. О Наполеоне, может быть, я и сделал произвольный вывод. Но вывод этот я приводил так, что, мол, если идти по пути оппозиции, то неизбежно будет Наполеон. Но я и во сне боюсь этого Наполеона.

    Не верю я также, что и у Андреева гитлеровские настроения. Я знаю Андреева и никогда не слыхал от него антисоветских высказываний.

    Если мы невольно иногда говорим несуразности и глупости, так из этого не следует, что мы не советские люди. И желаем счастия нашей социалистической стране. Мы обмениваемся мнениями. Так неужели можно поэтам ставить в вину их ошибочные высказывания, их заблуждения?

    Каплан: Я хочу подвести итоги. Я не скептик и не хочу думать, что дела в союзе писателей так плохи, что их нельзя исправить. Исправить можно. Нужно еще шире развернуть самокритику. Гольдберг правильно ставит вопрос, когда он говорит, что он желает быть в активе советской общественности. Чтобы быть активистом, необходимо проявить себя. Наши писатели к этому приобщаются с большими потугами. На политические события реагируют от случая к случаю. Даже появление сталинской конституции для нашего отделения союза не стало важнейшим вопросом. Правда, один раз мы прослушали доклад о конституции, и тем дело кончилось. Не было откликов и на испанские события.

    Правление союза и актив плохо прислушивались к призыву об изучении нашей советской действительности. Несколько раз предлагались командировки — их не использовали. Мне кажется, что никто из наших писателей не знаком с предприятиями не только области, но и города Иркутска.

    Надо сказать, что замечания о том, что областной комитет партии мало уделял внимания группе писателей — правильны. В этом повинен и я. Виноват и Молчанов, который не изучал людей, их настроения. Вот, например, Ольхон. Только теперь выяснилось, что он переваловец, а об этом надо было знать раньше (Молчанов: Мы и знали). Ольхона мы должны изучать повседневно. Мы должны узнать, не влияет ли он на молодняк. Это очень важный вопрос.

    Теперь о Балине. Гольдберг говорит, что «на Шипке все спокойно». Но это далеко не так. Товарищ Балин еще не приобщился к советской действительности, он еще не наш. Т. Балин здесь, доказывая Листу, что у него нет антисоветских настроений, разразился по существу антисоветской, контрреволюционной речью о том, что если процессы над троцкистами будут и дальше продолжаться, они могут вызвать «резонанс» в стране. Не значит ли это надежда Балина на оживление контрреволюционных сил в стране? Что русские люди сострадательны к осужденным троцкистам и зиновьевцам — это ложь. Поклеп на русских людей. (Балин: Я говорил, что русские люди вообще сострадательны к пострадавшим, кто бы они не были, что русскому народу всегда претила кровь). Вопрос о Балине надо особо обсудить. Правлению, еще раз повторяю, надо изучать людей и пресечь проникновение чуждых нам элементов в организацию.

    Тов. Миньков говорит, что разговоры сосредоточены на мелочах. Это неверно. От мелочей такого порядка один шаг к недовольству, затем озлоблению. Надо вовремя ликвидировать всяческие заблуждения и вовремя спасать временно заблудившихся людей. Здесь говорили об Андрееве, стараясь придать его скепсису невинный характер. Но скепсис также ведет к озлоблению и дальше к измене. Художника Андреева надо вызывать на суд советской общественности. Все это говорит за то, что среди писателей и художников политической бдительности очень мало. Отвечаю Балину. Он говорит, что поэты заслуживают снисхождения, ссылаясь при этом на Маркса. Заявляю, что к врагам нашей действительности мы никогда веротерпимостью не отличались и таковыми не будем. Ольхон боится политики. Но болезнь Балина — это неверие в нашу свободу, в нашу конституцию. Значит, и здесь было мало воспитания. Мало и плохо вы знаете наши законы и решения партии и правительства. Оттого и получается, что наши писатели боятся политики, колеблются и даже не знают, что весь культурный мир земного шара на все процессы, происходящие над врагами народа, отзывается солидарно...

    ...Губанов: Прения проходили не на должном уровне. В основу их не были положены материалы Пленума ЦК о критике и самокритике, материалы эти не были проработаны предварительно. Разговаривали туго. Приходилось вытягивать из людей слово. Не было и полной откровенности. Прежде всего не был откровенен до конца Лист. Свои пьяные разговоры в физико-терапевтическом институте он извратил здесь. У нас есть неоспоримые данные, что Лист порочил всю советскую литературу и высказывался, что философия, построенная на конкретном факте, ложна. Здесь он начал всячески выкручиваться. Сейчас он говорит, что не замечал за Балиным контрреволюционной деятельности, а в заявлении ясно сказано, что у Балина имеются контрреволюционные взгляды.

    ...Мало говорилось о Басове. А ведь это он смазывал работу правления. Молчать об этом нечего. Взаимодействия с парторганизацией не налажены благодаря пассивности Басова. Отсюда была расхлябанность вообще. Тов. Каплан несколько раз говорил о командировках. Никто, например, не отозвался на призыв осветить Ленские события к юбилею. Выбор пал на Петрова, и он не поехал.

    Басов старался держать писательскую организацию в тени и в отдаленности от руководства. Он называл это, по заявлению Петрова, «скромностью». На самом же деле Басов не придавал значения организации и не ценил ее. Он говорил, что Гольдберг исписался, а об остальных и говорить нечего.

    Лист старался вывернуться, что зазнайством он не занимался. А Ольхон подтвердил, что он бахвальствовался. Везде кричал, что у нас только он и Седых писатели. Отсюда шло гниение. Стали высиживаться группочки. Эти группочки и принесли разложение некоторой части коллектива. Отсюда — винницы, рестораны, мелочное хвастовство, самовозвеличивание.

    О Пастернаке и отношении к нему советской писательской общественности Балин рассуждает неправильно. Пастернака ругали на пленуме не за то, что он ставленник Бухарина, а за то, что образы его темные. Пастернака хотят поставить на правильные рельсы советской поэзии. Направить на пути реализма.

    ...Прения заканчиваются заключительным словом Ив. Молчанова.

    После чего вопрос об оценке работы правления ставится на голосование. За признание работы неудовлетворительной голосуют члены и кандидаты союза и весь актив.

    Тов. Каплан предлагает избрать правление из трех членов. Голосованием это предложение принимается.

    Вносится предложение избрать председателем тов. Губанова.

     Гольдберг замечает, что Губанов не член и не кандидат союза.

    Петров и Ольхон высказываются, что Губанов все время работает с писателями как редактор, критик и член правления. Кандидатура его, в целях налаживания работы союза, крайне необходима.

    Губанов предлагает кандидатуру Седых.

    В члены правления открытой подачей голосов избираются единогласно Губанов, Молчанов, Петров.

    Председателем избирается Губанов, секретарем Молчанов» (9).

    ...9 апреля 1937 года Петрова арестовывают. 13 апреля 1937 года заседание Восточно-Сибирского отделения Союза писателей. В повестке один-единственный вопрос — творческий отчет писателя Ис. Гольдберга.

    Мы не знаем, что происходило 9 апреля с Петровым. Ждал он или нет неизбежной развязки, был ли он арестован днем или, как это происходило обычно, глубокой ночью. Знал ли об аресте товарища Гольдберг? Мог и догадаться, ведь на творческом отчете Петрова не было.

    Мы приводим текст отчета как важный документ времени, внутреннего состояния писателя, загнанного в угол идеологической бойней страшного 1937-го. Этот документ, как и предыдущий, как мне кажется, нуждается в минимальных комментариях. Все и так слишком ясно и оголено для понимания.

    «Товарищи, в нашей практике, практике Иркутской литературной организации или Восточно-Сибирской областной литературной организации все-таки творческие отчеты бывали. Только за последнее время немного как бы от этой практики отступили, но восстанавливая эту традицию, как выявилось на прошлом заседании, есть необходимость поставить творческие отчеты с тем, чтобы, может быть, каждый из нас, работающий в области литературы, сам попытался суммировать какой-то отрезок своего пути.

    Сейчас, товарищи, идем к двадцатилетию Октября. Подготовка и празднование этой даты кое-где понимается, мне кажется, очень примитивно и неверное в качестве парадного ознаменования этой исторической даты как парадный смотр. С точки зрения творческих вопросов предполагают, что надо написать произведение к двадцатилетию, нарочито сугубое, отмечающее двадцатилетие.

    На мой взгляд, дело должно обстоять совершенно иначе. Дело должно обстоять в том смысле, чтобы каждый из нас, работающий на этом культурном фронте и на одном из очень деликатных участков этого фронта, фронте литературы, просто напросто подвел итоги своей работы, многолетней, малолетней, словом, работы, которую человек проделал.

    Обращаясь к самому себе, я просто напросто хотел бы и для себя, и для окружающих резюмировать, с чем же я прихожу к двадцатой годовщине Октября, все-таки пройден путь не маленький, с какими достижениями, главным образом, с какими недостатками.

    Дело в том, что говорить о своих недостатках — вещь сугубо щекотливая, и просто напросто большинству чисто человеческие чувства надо попытаться как-то преодолеть, преодолеть некоторое внутреннее ощущение. Я говорю о недостатках потому, что для меня совершено ясно, что у каждого из нас, в том числе у меня, может быть, не в том числе, у меня особенно, творческих ошибок достаточно, хотя бы потому, что сделано немало, хотя бы потому, что охватывают мои работы значительное количество тем, где можно спотыкнуться. Еще потому лучше говорить о своих ошибках, что мне говорят об ошибках другого в нашей среде.

    Мы поставлены здесь в очень тяжелое положение и потому, что живем на окраине, потому что остаемся далеко от Москвы и потому, что вообще и Москва не умеет придти на помощь настоящей критической мысли, критической работы. Приходится самому говорить о себе, потому что разговоры о тебе со стороны не очень обильные, здесь может быть источник большей смелости, большей уверенности, чтобы раскрыть свои ошибки.

    Мне на своем веку пришлось однажды проделать работу по отношению самого себя, когда я попытался суммировать свой творческий путь в большой статье, которую назвал «Биография моих тем». Характерно, что эту статью неоднократно использовали как раз те, которым нужно было бы самостоятельно заняться мной, не идти по проторенному пути, мною указанному. Работа эта в конце концов для меня не была бесследной, и тогда я все-таки считаю, что нам, работающим в области деликатной, в области словесного искусства, хорошо другой раз, очень полезно становится определить пройденный путь для самого себя, подвести те или иные итоги с тем, чтобы, может быть, отсюда сделать размах более уверенной, более плодотворной, более ценной работы.

    Я должен, товарищи, все-таки остановиться на обстановке работы. Сейчас были у нас писатели Москвы несколько дней. Что было установлено в разговоре с ними? Это одиночная работа писателей, писателей Москвы, где имеются и не в пример нам возможности и данные для того, чтобы работать не в одиночку. Может быть, это до некоторой степени в крови, это не изжитые элементы какого-то индивидуализма в работе писателей, что этот индивидуализм приводит к очень тяжелым последствиям. Во-первых, одним из первых последствий является то, что тот или иной писатель начинает терять ощущения своего масштаба. Он начинает терять необходимое чувство учета своих сил, он начинает терять возможность определения. Топчется ли на одном месте. Идет ли вперед или пятится назад.

    Наши местные условия усугублены тем, что как мы не развариваем, все-таки творческой среды у нас нет. Я сейчас, когда думал о том, что я буду говорить перед вами, мне пришло в голову, что если, скажем, группа поэтов у нас, здесь, так или иначе как-нибудь сталкиваются в своей работе друг с другом, если тут может быть какой-нибудь элемент такой неколлективной работы, а просто напросто обмена мысли в процессе работы того или иного товарища налицо, то о прозаиках наших и этого нет.

    Как правило, вещи наши уже появляются готовыми вещами, выношенными где-то втихаря, над ним товарищи работали, очевидно, без всякой помощи, причем этой помощи товарищи и не пытались найти и не заявляли о ней. Это тоже своеобразие наших провинциальных условий, своеобразие, заключающееся в том, что большинство из нас пытаются сидеть на закрытых сундуках, когда засел за что-нибудь, может быть, делается величайшим секретом, над чем работает, какие бы сомнения в течение работы не были, не находится внутреннего стимула пойти и просто напросто о наболевшем поговорить с кем-нибудь. Может быть, это зависит от того, что мы утратили чувство веры в силу, во вкус. Знание рядом стоящего — это тоже несомненно. Может быть, наши иркутские условия усугубляются тем обстоятельством, что помимо отсутствия творческой среды и товарищеской взаимопомощи, настоящей творческой, мы еще находимся на участке, где очень слабо представлен редактор, когда редактор, по существу, еще не поставлен в условия работы с автором. А все-таки жизнь говорит, действительность говорит о том, что редактору нужно работать с автором, кто бы этот автор не был.

    Мы поставлены здесь в условия, что у нас нет здесь кадров редакторов в том смысле, что в конце концов, если мы имеем того или иного редактора, то это подсобное дело для него, случайное...

    Я не буду скромен, я, скажем, имею право претендовать на редактора, который был бы в уровне со мной, но не ниже меня в области знания литературы, в области обладания вкусом литературы. У нас в большей части соприкосновение с редакторами происходит на почве становления и соприкосновения как с политическим редактором, а это не все. Значит, это обстоятельство значительно ухудшает условия творческой работы.

    Не говорю уже о том, что у нас нет критических кадров, о том, что мы встречаемся сплошь и рядом с явлением, когда у нас пишут, если только пишут, совершенно случайно. Здесь дело обстоит еще хуже, чем с кадрами редакторов художественной литературы. Дело обстоит таким образом, что на очень ответственную работу выскакивают люди от случая к случаю.

     Я бы мог привести целый ряд примеров, и вы бы увидели. Взять того же Бутенко. Как дело обстоит? Не совсем благополучно. Ведь, товарищи, все-таки критика — она необходима, как воздух. В каком состоянии я, написавший большую книгу, нахожусь, когда это большая толстая книга. Самая толстая вещь, из всех мною написанных, даже в г. Иркутске не встречает никакого отклика с точки зрения критики. Что это значит? Хорошо, что я дотошный человек. Понимаю, что люди не дошли, некому было писать, просто напросто для того, чтобы прочитать книгу, все-таки в ней 370 объемистых страниц, надо было затратить большую сумму времени, чем критик получил бы гонорара за рецензию (я юмористически говорю), но все-таки, я считаю, в каком-то смысле эта книга была явлением.

    Если даже считать, что эта книга плохая, я не считаю, что она плохая, я уверен, что она неплохая, даже если считать, что плоха книга, тем больше — критика должна была сигнализировать. О ней пишут тогда, когда вдруг в книге находится какая-нибудь погрешность политического характера. А ведь, товарищи, какое это близорукое направление — разделять эту погрешность политического характера от погрешностей творческого характера. Если возьмет автор какую-нибудь тему, какой-нибудь животрепещущий вопрос и напишет очень волнующую действительность об очень острых моментах борьбы и достижений наших вяло, напишет без признака души, без искры вдохновения, разве это не является, товарищи, элементом политики? Несомненно, так. В искусстве политика чаще всего и раньше всего вылезет не из того, о чем пишет тот или другой художник, а вылезают и ослиные уши, и клыки показываются из того, что пишет, и несомненно, что когда, скажем, об очень взволнованной были, говорится шамкающее, беззубо — здесь тоже нужно насторожиться, здесь нужно призвать посмотреть, что происходит внутри этого писателя.

    Я говорю, нельзя проходить мимо литературы так, как у нас проходят здесь, в Иркутске, потому что литературное явление — это явление политическое, ибо литература уже сама в себе несет ту или иную политику, в особенности наша советская литература.

    Я должен по совести сказать, отсутствие реагирования на книгу в течение двух лет стоило мне много крови. Много нервов, очень часто меня размагничивало. Это могло наложить какой-то отпечаток и на моем отношении к окружающему.

    Для меня совершенно ясно, что мы, например, друг друга здесь не читаем. Правда, когда я об этом говорю, я начинаю утешать себя, что большинство из нас не читают вообще художественной литературы в том объеме и в том размере, котором писателю полагается и нужно, современную художественную литературу.

    Это плохое отношение, товарищи, для моего творческого настроения было в достаточной степени больно, что наш актив и мои близкие товарищи равнодушно прошли мимо этой книги, равнодушно в том смысле, что она их не затронула, ни с той, ни с другой стороны. Я говорю «не затронула ни с той, ни с другой стороны» потому, что я не слышал никаких взволнованных речей по отношению меня. Я говорю, что это совершенно ненормально не потому, что я написал книгу, что книга мною созданная, ненормально, товарищи, что молодняк, который хочет и учится — не попытался на этой книге научиться ничему, ни с положительной, ни с отрицательной стороны. Это тоже, товарищи, несомненно, не поддержало моего внутреннего творческого самочувствия.

    Я сегодня буду говорить о двух своих книгах — старой книге и книге, которая делается. Я сейчас говорю о романе о 1905 годе «День разгорается», но после этого появилась моя книга «Простая жизнь». Книга во многих отношениях очень любопытная, любопытная книга в том смысле, что если бы нелюбопытные товарищи попытались проанализировать книгу вместе со мной, они могли бы очень широко уразуметь в области литературной работы, в области приемов работы, а ведь никто не любопытствовал. Никто не заинтересовался такой самой простой, бросающейся в глаза вещи. Книга «Тунгусские рассказы» была написана и издана в 1913-1914 г. Книга «Простая вещь» издана в 1936 году, она состоит из двух частей, первая часть — дореволюционные рассказы, большинство которых написано в дореволюционное время, и вторая половина — послереволюционное время.

    Я все время ждал от товарищей, которые тоже работают в области литературы, такого вопроса: как ты, как Вы, одним словом, писал свои рассказы пореволюционной темы, ведь там не был, оттуда уехал в 1912 году, и оправданно ли то, что написал.

    Товарищи, я не напрасно ставлю такой вопрос, я же не был с 1912 года в тех местах, среди эвенков, бывших тунгусов, о которых пишу с невероятной смелостью. Как будто бы я вижу их сейчас, после октябрьского времени. Что же, товарищи не заинтересовались. Этим обстоятельством заинтересовались бы в том случае, так я с горечью понимаю, если бы нашли какую-нибудь блоху в этом рассказе. Ежели бы там было неестественно что-нибудь — «Ах, вот, ты, мол, наврал»: а вот там как раз все естественно, этот имярек писатель там не был. Неужели это не могло заинтересовать? Это должно было заинтересовать. Нельзя от этого уйти. И вот об этих книжках я поговорю немножечко позже.

    «День разгорается» я писал долго. Это не значит, что я долго сидел над рукописью. Это значит, что года три с половиной я вынашивал эту тему, это значит, что, прежде чем приступить к работе над этой вещью, как и всеми моими большими вещами, я проделал другую, попутную, но органически связанную с непосредственной работой над этой вещью, работу такого характера. Когда я писал «Поэму о фарфоровой чашке», я предварительно прожил несколько раз в разное количество времени на плацдарме будущего развития моей вещи — на Хайтинской фарфорофаянсовой фабрике. Я не только прожил, я дал об этой фабрике цикл, серию очерков, десять штук. Десять подвалов, где я по настоящему окунулся и в производство, и в быт, и во взаимоотношения, существовавшие тогда на фабрике.

    Когда я писал «Главный штрек», я предварительно побывал 4 раза в Черембассе, в первые два раза кончились тем, что я дал тоже ряд очерков.

    Когда я писал «Жизнь начинается сегодня», я прожил значительное время в колхозе, и об этом колхозе я дал тоже ряд очерков.

    Когда я приступил работать над «День разгорается», я сначала вел работу над воспоминаниями о 1905 годе, небольшим участником которого я был.

    Это неслучайный у меня метод, товарищи. Я не хочу сказать, что этот метод самый последовательный, самый лучший. Я не хочу сказать, что этому методу надо непременно следовать. Но это был мой метод — метод моей работы. Я сначала вспомнил, затем проверил на архивных и мемуарных данных и только затем начал писать «День разгорается».

    Рассказывая об эвенках, несмотря на то, что здесь имеется большой разрыв во времени — что-то вроде 20 с гаком лет, что я первые рассказы дореволюционного времени писал, непосредственно имея перед собой натуру, мне дало возможность, впитав в себя этот метод, от которого трудно теперь отойти, путем интуитивным любить современных эвенков, которых я видел только здесь, на съезде, которых не видел в новой обстановке там, у реки.

    Я считаю, предварительные рассказы, которые ни в коем случае не были очерками, для меня сыграли роль этой работы над натурой, над непосредственной натурой, почему я и счел себя совершенно вправе брать этих эвенков сейчас.

    В чем я нахожу погрешности мои творческие, когда книга уже напечатана, типографская краска пошла и бумага, по отношению, скажем, книги «День разгорается». Когда я теперь думаю, я прихожу к такому заключению, что это историческая вещь. Я эту историческую вещь писал, не применяя полностью методы работы над историческим произведением.

    Какие я применял методы? Я хорошо продумал, прочувствовал, проработал обстановку, какая была, я посмотрел, нащупал, мне кажется, верно расстановку классовых сил и прослоек, я хорошо, мне думается, взял аксессуары былых дней, деталей, отдельные штрихи, отдельные моменты, но меня внутренне ввергло в неудачу в этой вещи то обстоятельство, что я не оттолкнулся от живых конкретных людей. Мне нужно было не солидаризировать своих героев, которые имеются, не пытаться списать их такими, какими я их знал. Мне нужно было оттолкнуться от настоящих людей, действовавших в настоящей обстановке на определенный отрезок времени. Мне не нужно было бояться. Если бы я взял какое-нибудь крупное историческое лицо времени 1905 года и перенес бы его в Сибирь, если такового я не мог найти в Сибири, а можно было найти. Т. е. я испугался сойти с пути настоящего художественного описания, оттолкнувшись от живого конкретного лица.

    Если бы я имел перед собой большого политического деятеля времен 1905 года, если бы пошел по биографии его, отступая, запутывая, привнося много творческой фантазии, тем не менее, костяк взят имярек. Хотя бы даже при условии, если вы его, читатели, не узнали. А не нужно, чтобы узнали, если бы оттолкнулся от настоящего героя — большого человека 1905 г., что бы это для меня дало и что бы это дало вам, читателям?

    Это дало бы, во-первых — более или менее крепко вылепленный характер. Это бы дало крепкий сжатый костяк, ибо, если бы имел перед собою одного-двух человек настоящих живых людей, с живой биографией, строя которую я имею право продолжать видоизменять, у меня бы родился настоящий сюжет. Я не пошел по этой линии, отсюда все качество, отсюда все промахи.

    Вторая ошибка в «День разгорается» заключается в том, что мне захотелось показать будни 1905 года — на будничных людях, а будни 1905 года на будничных людях в таком сравнительно большом полотне показывать не так было просто. Достаточно было бы просто фон давать, на втором плане этих будней. А надо было давать героику. Героика имеется. Но героику подлинную, героику развернутую с большой фантазией, не боясь, что действия могут перехлестнуть с улиц предполагаемого Иркутска и Красноярска в другие места. Я шел в целом ряде глав, событий по пути выдумки. Я должен был идти по пути выдумки в самом основном, в самом главном.

    Здесь, я считаю, еще ошибка. Вытекающая из того, что сказал. Ошибка заключается в том, что мне теперь кажется, после довольно большого опыта, что историческую вещь в конце концов надо строить на показе. На ситуации положений. А не показе характеров и исторической вещи, потому что показ характеров в определенной обстановке раскрывает сущность обстановки.

    Если раскрыть по-настоящему главные движущие силы революции 1905 года в двух-трех образах, то не нужно нагромождать показ этого столкновения всех главных прослоек и классовых сил. Достаточно показать крепкую сбитую фигуру одного-двух человек с одной стороны баррикад и одну-две фигуры с другой стороны баррикад.

    Я сам внимательно прочитал рецензию, единственную рецензию, которая мне известная — «Разорванное полотно». Рецензия ничего не дала существенного. Я с рецензией могу полемизировать, но, отклонившись от этой рецензии, я кое-чему поучился, т. е. через эту рецензию кое-что получил. В рецензии имеется упрек совершенно неправильный по части композиции вещи, упрек рецензента, который считает неправильным, что у меня главками написано. Каким-то концентрическим кругом идут действия, кончается главка, начинается о другом, о третьем, потом снова возвращаюсь. Поэтому имел право провозглашать, не ставя в качестве безупречности, его линию сюжетного развития, что в первой главе герой один шаг сделал, во второй главе — второй шаг, в третьей — третий. Это неправильно — предъявлять такие требования.

    Вопрос композиции — это вопрос стиля, вопрос характера описания, но, оттолкнувшись через эту рецензию, дошло до меня и что, я считаю, не должен повторять в других вещах, должен согласиться с тем, что вообще композиционно надо было вещь строить иначе, строить вещь в том смысле, чтобы в ней было несколько острых углов, чтобы вокруг этих нескольких острых углов и вертелись все интересы действующих лиц и вся заинтересованность читателя.

    Этих нескольких острых углов вообще нет в этой вещи. Что я хочу сказать, чтобы меня было легче понять. Надо, чтобы в этой вещи были какие-то моменты, которые заинтриговывали бы по-хорошему читателя, и так как здесь масса мелких действующих лиц, соответственно, и очень широкое поле, то этих моментов надо было несколько. Чтобы эти моменты перекрещивались друг с другом, т. е. чтобы заинтересованность читателя была в самом человеке, который выведен, а не в событии, которое показано. Ибо как раз я возвращаюсь к тому, что говорил — на действиях, на переживаниях, на характере того или иного героя правильно была бы показана общественная атмосфера. Исход борьбы, заинтересованность борьбой и то положение, которое в конце концов было. А этого не было, и это я считаю основными погрешностями данной большой моей вещи.

    Я все-таки считаю, что я был бы просто неискренен, если бы взял эту вещь, вычеркнул из себя, сказал, что я, знаете ли, много здесь не так сделал, как нужно, и вообще эта вещь... Нет, не скажу я этого. Потому что я считаю, что эта вещь помимо того, что она как никак, в конце концов, единственная вещь, написанная о 1905 г. не только у нас, а вообще, не потому, что проделал большую работу, потому что я считаю, что в этой толстой вещи если нет тех острых углов, о которых говорил, то на значительном количестве страниц есть чувство писателя.

    Я по себе проверил и проверил на кое-каком читателе. Книга не написана равнодушно, она не написана человеком, который стоял в стороне от этой книги. Я еще не отошел, товарищи, это учтите, я еще никак не могу отряхнуть п... (пыль? — С. Г.) своих ног от книги и не хочу отряхивать.

    Со мной любопытное явление происходит. Я задумал вещь, я топчусь над ней. Когда написал приблизительно 3-4 авторских листа этой вещи, я увидел, что в конце концов я иду от этой вещи «День разгорается» не потому, что пишу о прошлом, о ссылке, о победе, о тюрьме, нет. Потому, что круг образов, еще не воплощенных в литературных героев, владеет мною.

    Надо иметь ввиду, что у каждого из нас бывают периодические увлечения той или иной тематикой, тем или иным кругом образов, совершенно естественное и законное. Я помню, как мне было трудно отойти от тематики гражданской войны, закончив цикл «Путь, не отмеченный на карте», думал, что отошел от нее, и еще написал почти столько же количественно, сколько заключает в себе книга «Путь, не отмеченный на карте», потому, что не очень легко отойти, внутренне сживаешься с идеями, образами, даже если они не воплощаются в героев. Всех их любишь, их ненавидишь, с ними живешь, и если чувствуешь, что чего-то не досказал в одном месте, хочешь досказать в другом месте, и в третьем. Внутренняя потребность досказывать, и, конечно, никто из нас до конца никакой своей темы не досказывает.

    Я говорю, что было бы неверно, если бы сказал, что книга имеет существенные недостатки и, значит, она для меня чужая книга, нет, не чужая для меня, во-первых, что в нее положено достаточная крупица меня самого, моей души, и потому, что, несмотря на то, что я не выполнил своих намерений, не разрешил задачу, как я должен разрешить и как мог бы разрешить, но та часть разрешенной задачи, которая находится в ней, не позволяет мне сказать, что это не я. Нет, это целиком я, здесь многое, от чего мне неприятно, что есть то, что мне дорого.

    Я прохожу мимо, товарищи, формального разбора своих вещей, прохожу я не потому, что мог бы подвергнуть хорошей большой развернутой критике и со значительным знанием этого дела, потому что вещь хорошо знаю, нет, не поэтому. Я думаю, что все-таки основное в нашей работе сейчас — это не преодоление технической отсталости, и здесь нужно сказать, ежели корявый язык, сядешь, поработаешь и выправишь, если композиционно плохо сделано, сядешь, поработаешь — можно лучше сделать. Основное — в самой сущности, в подходе к себе, в подходе к материалу, и это, товарищи, очень существенно — подход к материалу, и здесь подхожу к книге «Простая жизнь», она очень характерна, работа над ней многому меня научила, и мне казалось, если бы заинтересовались товарищи, они многому бы научились. Здесь, товарищи, был эксперимент в значительной степени, эксперимент такого характера — могу я видеть то, что я чувствую или должен увидеть и потом почувствовать. Я считаю, я могу видеть. Я сейчас беру последнюю вещь Павленко «На Востоке». Павленко не видел, как будем бить японцев, но, товарищи, мы ему верим, как он сделал. Почему мы ему верим. Потому, что все предпосылки, как мы действительно будем бить японцев, прочувствованы до последнего Павленко. Он видит окружающую действительность и не фотографирует ее.

    У нас очень развито стремление во что бы то ни стало, узкое понимание и за последнее время плохое понимание, получить творческую командировку. Творческую командировку получает писатель на определенный объект, что будет писать там, а вот у меня, грешного, закрадывается сомнение в целесообразности этих творческих командировок для данного случая.

    Это не значит, товарищи, что я против этого самоприближения писателя к объектам будущих своих вещей, ни в коем случае, но у меня зарождается сомнение вот такого порядка: берет человек и ставит перед собой задачу, что он будет описывать такой-то участок социалистического строительства, едет на этот участок социалистического строительства и через полгода появляется вещь. Я подвергаю, товарищи, сомнению это дело, если это все для писателя. Что это значит? Это значит, если писатель с этим кругом обстоятельств знакомится только через свои поездки, чаще всего кратковременные, то это значит, что у этого писателя чаще всего будет ограниченный кругозор. Если эта поездка творческая является в последнем счете, является как дополнением — это еще допустимо. Я мог бы взять творческую командировку, мне бы ее устроили, я в этом не сомневаюсь, технически можно было бы сделать творческую командировку в те места, где я писал дореволюционных эвенков-тунгусов. Я мог бы съездить, и это мне дало бы многое. Во-первых, я бы увидел разительную перемену между тем, что видел 25 лет тому назад и что есть сейчас. Мне это дало бы многое в дополнение к тому, что имеется. Я подчеркиваю — в дополнение, я совершенно сознательно пошел на путь интуиции, когда писал о пореволюционных тунгусах, для меня был ясен исторический путь их развития. Я прекрасно знал их прошлое, и я хорошо знаю, что делает Советская страна с людьми.

    Я попытался закрыть глаза, это мой прием, и ясно представить берег Тунгуски, там что видел раньше, что может и должно быть сейчас там, и на этих тунгусских рассказах пореволюционного периода я себя проверил.

    Эта проверка дала мне возможность проделать сейчас такую работу. Я сейчас бьюсь над одной вещью, которая меня очень занимает, которая мне очень близка. Какого размера будет эта вещь, она, наверное, небольшая будет, я пишу повесть о человеке, который возвращается в наши дни на место бывшей своей ссылки, и что он там находит. И я убежден, что он найдет там у меня, то существует в действительности. Мы, не будучи в командировках, живем не в безвоздушном пространстве, наши соприкосновения с людьми — это не соприкосновение... животных, мы как писатели накапливали для себя что-то. Где-то что-то откладывается в написанном или ненаписанном виде, записной книжечке, все, с чем встречаемся поэтому повторно. Когда я возвращаюсь к себе, нужно воскресить в памяти то или иное явление, то для памяти нужно напрячь и, во-вторых, не всегда нужно непременно придти и вложить палец в язву, непременно прикоснуться.

    Хочу сказать о том, о чем говорил в прошлый раз — по другому поводу, что в творчестве художника, конечно. Как эта вещь у него сделана, элементы, из которых вещь создана — в основном, вымысел, но вымысел стоящий хорошей преданности. Когда мы говорим о социалистическом реализме, мы как раз имеем в виду не голую правду, не голое фотографирование и реализм, что взял, пришел, увидел, описал как есть. Нет, мы как раз имеем в виду элементы движения вещей или явлений, сосуществование этих вещей в данной обстановке, представление об этой вещи такое, какое может быть, не только такое, какая она есть сейчас.

    Я считаю, что мимо моих рассказов, собранных в книге «Простая жизнь», напрасно прошли товарищи, работающие в области литературы, напрасно прошли хотя бы уже потому, что не все здесь безукоризненно, не все безупречно. Небезупречно вот почему. Потому, что я поставил перед собой задачу вот это синтезировать. А что у меня получилось? А вот что получилось, это часто получается вообще с товарищами, что когда читаете отдельный рассказ, то каждый в отдельности рассказ сильней играет, ежели вы прочтете рассказы один за другим.

    В чем дело? Дело в очень простой вещи. Дело в той простой вещи, что в этих рассказах по преимущественно поданы ситуации и по преимуществу не поданы характеры. И вот здесь, если бы, о чем я говорил, этого живого эвенка я бы пощупал, взял бы за руку, посидел бы рядом с ним, я бы почувствовал, что мне нужно, что он стал колхозником. Стал грамотным, чистым и т. д. Я почувствовал, чем отличается от рядом находящегося такого же эвенка. Т. е. его особенность внутреннюю и внешнюю. Чего в этих рассказах в значительной степени не было.

    Я очень мало работаю над характерами. Особенно в последнее время. Я просматривал свои прежние вещи. Я беру этот же цикл рассказов «Путь, не отмеченный на карте». Я беру один из рассказов — простой рассказ «Болезнь», не знаю, помните ли вы его, товарищи. Этот рассказ «Болезнь» в свое время, если бы критики обращали внимание на меня, он был написан тогда, когда психология внутренней жизни героев была в загоне со стороны определенной и господствовавшей в то время части критиков и литераторов. У меня Конобеевский — главный герой — показан с нервами, со всем нутром, с какими-то переживаньицами подленькими, подленькими. Какой-то промежуток времени я сам пережил так. Как скажем, этот Конобеевский.

    Я возьму еще один из рассказов прежних, который считается одним из лучших рассказов, «Братья Верхотуровы». Помните вы его или нет, не знаю. Это несложный рассказ: «Три брата с промысла плывут по Лене к себе домой, идет молодайка по берегу. Они ее берут попутчицей. В конце концов, попытка изнасиловать, изнасиловали и убийство, тут дело не просто в этом сюжете, что проходит четыре живых человека. Три разных брата и эта молодайка — люди разные. Не потому, что разный возраст. Не потому, что с разной внутренней сущностью.

    Сейчас, подводя свои итоги к двадцатилетию, я считаю, что погоню за обобщением внешним отодвинул в сторону. У меня в значительной степени вот это проникновение, более или менее глубокое проникновение в нутро моего дела. Я думаю, что можно было бы даже и с моими силами теперешними показать человека не на фоне окружающего, не как придаток к окружающему, не как один из винтиков в событии, в машине, а как, в конце концов, самодовлеющее дело.

    Особенно это, в конце концов, товарищи, необходимо сейчас. Эта задача стоит не только передо мной, сейчас, когда речь идет о человеке больше, чем о чем то ни было, когда речь идет об особых условиях жизни, когда речь идет о возможностях внутреннего выпрямления человека, показать настоящего человека. Я не говорю о том, чтобы показать героя, как у нас говорят, и героя надо показать, чаще всего стараемся показать героя в определенной ситуации, а попытку показать героя во всеоружии внутреннем. От этой попытки я отошел.

    Я напомню один рассказ, который показывает внутреннее переживание человека, он написан мною в последнее время. Этот рассказ для меня в литературной работе является не случайным рассказом и не случайно написанным. Я говорю о рассказе «Хлеб насущный». Вы помните, там выпячена старуха с собственническими инстинктами. Привезли трудодни сыну-бригадиру, а она чуть ли не подыхает над этим зерном. Это, по существу, за последние годы у меня первая вещь, где я внутренне вздрогнул, когда в конце концов отрицательную старуху я писательски любовно сделал не как категорию, не как явление, а как внутренне сложившегося человека, как тип.

    Почему я потом, после этого рассказа, не пошел по этой линии, мне самому, товарищи, непонятно. Может быть и потому, что в конце концов в этот рассказ никакого мнения не встретил. Это ж мои домыслы. Я разбирался здесь, дошел, вещь написана, она прошла здесь, и нигде не чувствую никакого отклика. Вы поймете, никакого отклика — это жестоко, это очень жестоко.

    Один из последних моих рассказов, написанный и опубликованный в журнале «Сибирские Огни», рассказ «Сентиментальная повесть», тут, товарищи, никто его не читал. Рассказ для меня внутренне программного характера, потому что рассказ этот занимает всего лишь два с лишним листа. Но когда я писал этот рассказ, передо мной уже выступала будущая моя книга, книга рассказов, над которой я сейчас работаю.

    Может быть, я сделал ошибку, что этот рассказ своевременно до напечатания не прочитал, товарищи. Здесь может быть поучительно для меня, для окружающих, во всяком случае, не такова была обстановка, товарищи, чтобы читать. Все-таки мы — живые люди, с нервами, кровью, немножечко с самолюбием, у писателей обострено чувство, чтобы придти, заинтересовать своей вещью, когда чувствуешь объективные признаки незаинтересованности, это надо преодолеть внутреннее чувство, но преодолеть не мог, трудно было преодолеть. Я ушел от этого рассказа. Бьюсь сейчас над рядом рассказов, не все удовлетворяют меня. Я нахожусь в состоянии, когда темное настроение в конце концов перестает владеть мною, и я должен перейти на другие темы.

    Это к моему творческому непосредственно примыкает то, что я буду сейчас говорить. Эти рассказы, которые будут собраны в книге рассказов, условно называю ее «Счастье», эта книга о наших днях. Моя старуха в «Хлебе насущном» — тоже наши дни. Мой парень — бывший пограничник в «Сентиментальной повести» — это наши дни. Я сознательно не пошел по линии раскрытия беспризорничества парня, это был этап, который надо было перехлестнуть. В этом рассказе, товарищи, самая нормальная в наших условиях коалиция, когда на границе встречаются пограничник сын и диверсант-отец, и дело не в том, что они встретились. Меня интересуют внутренние чувства и того, и другого, когда один приходит настроенным зверем по отношению к другому. С той стороны идущий отец — в свое время бросивший своего сына — и с этой стороны охраняющий эту страну сын, у которого до конца выветрилось чувство сына и у которого на месте чувство сына закономерно нормально стоит чувство ненависти к врагу.

    Как я сделал — это другое дело, но это тема, где я от экзотики, от беспризорничества, блатного мира совершенно сознательно отмахнулся, для себя считаю большой победой, когда я просто, легко прошел несколькими штрихами жизнь паренька в положении беспризорника и поставил акцент, ударения именно там, где нужно было.

    В этом цикле написан рассказ о молодом буряте. Он нигде не напечатан, он вылеживается сейчас. О буряте, который настроен очень подозрительно по отношению русских и который в конце концов совершенно нормально изживает настроенность по отношению русских, боится со всех сторон шовинизма. Я сталкиваю двух человек, его и одного старого водника, здесь целый ряд моментов, которые могли бы меня определенным образом, как мне казалось, увести в сторону. Можно нагромоздить экзотику, потому что я взял как раз водников. Мне казалось, что я сэкономил свои силы, направил основное туда, куда мои творческий замысел вел, как сделано — это другое дело.

    Я заканчиваю рассказ, осталось поставить последнюю точку, но она очень тяжело ставится. Последняя точка вещей пишется мною таким образом, что, может быть, последняя точка как раз имеет наибольшее значение во всем рассказе и освещает его, как в «Хлебе насущном». Последний разрешающий разговор и в «Сентиментальной повести», последнее слово — подпись под письмом ближнего человека чужому по крови со стороны парня.

    Точка над рассказом «Орден Ленина», в котором ордена Ленина нет, там никого не награждают орденом. Рассказ совершенно новый для нас по тематике в моей области. Рассказ о старике еврее, воспринимающем Сталинскую Конституцию, когда 72-летний старик, который на Сталинской конституции переживает прошлое и осознает настоящее и который из чувства внутренней радости хочет свой дар принести, он когда-то ювелиром был, сейчас трясутся руки, он делает орден Ленина по своему эскизу для Сталина.

    И, наконец, я работаю над рассказом «Возвращение». Это ссыльный возвращается в те места, где был в царское время. Это для меня очень тяжелая тема, тяжелая потому, что здесь очень много знакомого для меня. Поэтому мне нужно от этого знакомого отрешиться и постараться вырваться из таких обычных представлений. Т. е. перейти к освещениям. Бьюсь над ним с очень большими усилиями, приходится некоторые места несколько раз перерабатывать, чего со мной очень давно не было.

    В этом же сборнике намечен один-два рассказа, которые намечаются только тематически. Между собой не связаны они, взяты из разных областей. Чужих областей.

    Весь цикл для меня важен тем, что я пишу его под одним музыкальным ключом, в одном настроении. С разными творческими приемами. Мне хочется взять повседневность сегодняшнюю и на этой повседневности, на этих разных людях показать сегодняшний день, каким этот день доходит до двадцатилетия Октября. Я для себя считаю эту книгу, если ее удастся нормально закончить, итоговой книгой двадцатилетия Октября, из-за этих рассказов я отложил другую работу.

    Было ли что-нибудь, что тормозило моей работе.

    Обыкновенно, когда начинают говорить, и в Москве об этом уже говорилось, раньше всего ставятся материально-бытовые вопросы. Я должен сказать, что материально-бытовые вопросы мне не мешали, они не могли тормозить мою работу. Пишущая машинка у меня есть, бумага есть, комната, в которой работать можно — есть. Но вот я начал, товарищи, с самого начала говорить, я считаю, что атмосфера в значительной степени тормозила моей работе, от этого никак не уйдешь. Если нет внутренней потребности делиться с более или менее широким кругом людей, то ведь для этого есть какие-то предпосылки, а вообще не делиться человеку, который пишет — это ненормально.

    У нас, в нашем обиходе не было даже и в помине, чтобы, скажем, делиться замыслами. Я не говорю о том, чтобы делиться тем, что сделано целиком или наполовину. Эти замыслы, они где-то складывались, они лежали, они вынашивались. А сколько, товарищи, замыслов не осуществлялось. Думаете, мало? Их много. Почему не осуществлялись те или другие замыслы — это относится к области творческой лаборатории. Может быть, ежели своевременно каждому из нас, в том числе мне, была подсказана необходимость остановиться не на таком замысле, а на другом, может быть, он был бы осуществлен иначе.

    Когда разговариваем здесь о будущих работах, говорим вообще, говорим большую часть по тематике, что есть тематика золота, скажем, север, ссылка, скажем. Все берется общими категориями, просто заголовки к темнику. Мы никогда не собирались, не говорили о возможностях разработки внутри этих тем чего-нибудь. Мы друг к другу чрезвычайно нелюбопытны. Если любопытны, то нездорово любопытны, не говоря уже о другой стороне, о которой надо говорить. Хотя бы о той стороне, что, товарищи, давайте по совести посмотрим друг другу в глаза и признаемся, может быть, еще до сих пор живет такое чувство, совершенно ненормальное, патологическое чувство, когда положительно затрагивают промахи рядом с тобой стоящего. Ведь они есть, они были, а мы, товарищи, все-таки в достаточной степени люди с нервами, которые более обострены, чем у нормальных людей, не занимающихся этой работой. У нас обострена чувствительность, ремесло такое, мы очень многое понимаем без слов, мы должны это делать по характеру своей работы, и мы это понимаем.

    Если все, мною написанное за последние 5 лет, идет на снижение, то почему об этом не говорилось открыто. Почему об этом не били тревогу хотя бы с той точки зрения, что, товарищи, незримо мы какое-то влияние друг на друга творческое, в этом отсутствии творческой обстановки, оказываем. Если мы разучились учиться друг от друга, то, в конце концов, бессознательно друг у друга учимся и на ошибках, и достижениях, не стараясь отдавать себе отчета в этом, не признаваясь.

    Если за последнее время помимо промахов были непромахи, почему об этом молчали, почему такое равнодушие к своей судьбе писательской и к писательской судьбе рядом стоящего. Это отсутствие товарищества, я не сказал бы, чтобы не отражалось так ли иначе. В частности, и на моей работе.

    Давайте будем откровенными, это очень неприятно, когда тебе показывают твои ошибки. Не верю я тем, которые с радостной улыбкой прослушают, что говорят им об ошибках, не верю. Это выходит — хорошая мина при плохой игре. Но, во-первых, все зависит от степени восприятия. Можно такую горькую пилюлю воспринять с большей яростью и с меньшей яростью. С большей яростью воспринимают и совершенно безрезультатно тогда, когда пилюля преподносится не с точки зрения лекарства, а с точки зрения тайного умысла отравить, т. е. когда ошибки другого преподносятся этому другому с плохо замаскированным злорадством. Это бывало, от этого никуда не уйдешь. Некоторые сильно размагничивались от этого, другие слабее, но есть, товарищи, еще одна сторона. Об ошибках когда говорят — нормально, даже не дружески. А просто по-товарищески — это полезно, но, товарищи, ведь помимо ошибок у каждого из нас в нашей работе имеется еще что-то и положительное. Я не помню в нашей практике таких разговоров общественных, мало их было, поэтому можно хорошо помнить, когда бы о работе кого бы то ни было из нас было сказано что-нибудь положительное, хорошее, от души, от сердца, когда вдруг человек бы почувствовал, что все-таки не вхолостую крутишь, а что-то есть. Это тоже создает не ту творческую обстановку, которая необходима.

    Я сегодня начал с того, что я все-таки убежден, что товарищи не настолько вооружены сейчас, скажем, чтобы говорить о моем творческом пути. Я, товарищи, пошел на встречу и взял только две книги, и я здесь могу не ошибиться, сказав, что большинство с этими книгами не знакомы, нелюбопытны. Я, кажется, говорил, что меня «утешает», что плохо вообще читают. Поэта — читают, тут вот свойства поэта и то, что поэта читать легко, книжечка маленькая, от своей большой занятости отрывает товарищ не очень большое количество времени, тоненькая книжечка. Прочитал и, глядишь, весь гаврик налицо, а такие книги — трудно читать.

    Какие для себя выводы делаю. Работать можно и нужно работать. Сразу в какой-нибудь день, неделю, месяц улучшить творческую атмосферу трудно. Был бы наивным человеком, чтобы в это уверовал, что с этого заседания все пойдет по маслу. Трудно сделать. Но попытаться встать на такой путь, конечно, следует. Конечно, какие-нибудь результаты положительные могут быть, и они рикошетом могут повернуться и для меня.

    Какие у меня мысли помимо того. Что сказал — это цикл рассказов, внешне необъединенных, а только внутренне. Замыслы. Конечно, имеются большие, трудно конкретизировать их. Трудно конкретно сказать, над чем буду работать, в какой области, за какую тематику возьмусь, будет ли это прошлое, если прошлое, то в каких областях. Одно время и материал подобран был, меня сильно тянуло к старой Сибири, не очень старой, а второй половине 19 столетия, но опыт работы над этой вещью показал, что мне надо эту работу отодвинуть. Я все-таки надеюсь пожить еще.

    Тема, которая меня больше всего интересует и аппетит на которую у меня разгорается чем дальше тем больше — это все-таки тема, по которой у нас еще не сделаны попытки. Тема о ком-то в ссылке — в нашей сибирской ссылке, эта тема о конкретном человеке в ссылке. Мне первое время казалось, что с этой темой легко справиться. Ссылку я просто материально более или менее хорошо знал. Дальше, когда стал думать об этом, я пришел к заключению, что в этой теме есть такие невероятные трудности, что предварительная работа, подступ к теме потребует лет.

    Но мне хочется написать ведь не просто так, беллетристическую биографию того или иного вождя, определенный отрезок времени, мне хочется сделать иначе и, может быть, этот рассказ, который сейчас пишу, это.... Только внутренне мне понятная наметка на будущую вещь, т. е. это рассказ «Возвращения». Если я возьмусь за эту тему, буду работать над ней иначе, как говорится, наоборот я сделаю.

    Я сейчас пришел к заключению для себя, что на какой-то отрезок времени мне полезно, по моему внутреннему состоянию сейчас, не работать над пространными большими вещами, ограничить себя площадью, жилплощадью, ввести ее хотя бы в нормы Иркутского горсовета.

    С точки зрения внутренней моей учебы — писательской, я считаю, что мне сейчас, как воздух, необходимо засесть за очень короткие рассказы. Я признаюсь вам, 6 коротких рассказов написано, но печатать я их не собираюсь не потому, что эти рассказы, с моей точки зрения, плохо сделаны, пусть вылежатся эти короткие рассказы, на 3-4 странички, напечатанных на машинке.

    Почему считаю необходимым для себя перейти на эту студийную работу, работу над короткими рассказами? По таким основаниям, во-первых, на коротких рассказах хорошо, вульгарно выражаясь, набивается рука на владении сюжетом. Здесь, когда максимум экономии, когда рассказ нужно вести очень сжато, очень напряженно, многому можно научиться для будущей пространной вещи.

    Короткие рассказы, как у ювелира, требуют очень тщательной внешней отделки. Над языком, нужно мне работать над языком. Вопреки тому, как будто сейчас перестали говорить насчет того, что вот новаторство не нужно в языке, не нужно новые приемы изобретать, одним словом, не нужно дерзать.

    Я думаю, что дерзать нужно, и просто на небольших вещах легче дерзать для самого себя. Может быть, поэтому я под спудом держу несколько рассказов.

    Я считаю, что вообще целый ряд вещей мною будут написаны и будут вылеживаться. Это полезно, ибо, если я через год прочту написанную вещь почти как посторонний читатель, я многое найду для себя полезного в определении степени пригодности, качества этой вещи.

    К сожалению, мы очень торопимся. Все то, что написано, предавать огласке, здесь отталкиваясь от себя, считаю, что вообще надо подумать, часто бывает плохо, когда буквально горяченькие вещи сдаешь в Издательство, не успели остыть, ведь даже имеется постановление Наркомвнуторга, что нельзя горячий хлеб пускать в продажу (голос: тяжелый) — и вредный. Я думаю, что здесь, в нашей писательской общественности, в издательской обыденности, на это дело надо обратить внимание.

    Но и учиться надо время от времени, и с учебником посидеть, и время от времени проветривать свою голову в вопросах и текущей политики, и в вопросах идеологии.

    Сейчас, товарищи, мы пережили интересное событие — Пушкинский юбилей, принятие Сталинской Конституции, два процесса — троцкистов-зиновьевцев, Пленум ЦК. Все это не просто должно нами восприниматься, не должно мимо нашей работы пройти не в том смысле, что, скажем, Сталинская Конституция принята — написал рассказ, где фигурирует Сталинская Конституция — это тоже неплохо, но в смысле большого творческого обобщения всего этого.

    Я попытался для себя сделать кое-какие выводы из 3-х совершенно разных моментов, вывод из процесса. Вывод политический, вполне понятный для меня, как и для каждого советского человека, но кроме того, для меня как писателя я должен какие-то выводы еще сделать хотя бы с той точки зрения, что вот мы имеем дела, товарищи, с человеческой душой. С человеческой психологией писателя.

    Разве вы, товарищи писатели, не почувствовали некоего такого внутреннего шока, когда следили за этими процессами и увидели, до какой же бездны падения может довести человека, и разве это внутреннее не должно было насторожить по части анализа вообще человеческой души не в том смысле, что вообще что-то темно, а с точки зрения того, что она извилиста, что есть такие провалы, что мы очень мало занимаемся, мы, которых назвали инженерами человеческих душ, т. е. мы должны знать лучше этот материал, из которого эта сложная машина, именуемая человеческой душой, сделана. Тут какая то внутренняя писательская бдительность должна быть.

    Я думаю, что для себя сделал правильный вывод из как будто бы двух разных, но органически между собой связанных громадного значения фактов — это явление Сталинской Конституции и столетний юбилей со дня смерти Пушкина. Сталинская Конституция — это другая сторона отношения к этой человеческой душе, нормальное отношение, это вознесение человека, и здесь форма, в которой проводится вознесение человека, нас равнодушно оставить не должна, ибо, товарищи, как мы воспринимали и воспринимаем Пушкина, даже те, которые родились с Пушкиным, жили с Пушкиным в духовном смысле слова, в смысле творчества.

    Все-таки, товарищи, большое раскрытие Пушкина сейчас перед страной, перед миром — это логическое следствие того большого, громадной важности документа — как Сталинская Конституция. Это нужно поднять на недосягаемую высь человека и человеческого творчества. Это, товарищи, когда многие сейчас вульгаризируют Пушкина и представляют его стопроцентным революционером. Я прочитал в Восточно-Сибирской правде по части Герцена. Герцен на 3-м месте после Пушкина. Это вульгаризм, место, размеры Пушкина как революционера вполне ясно раскрыты. Это громадный человек, в котором самые сокровища человеческой души, невзирая на невероятный гнет, все-таки расцвели и могли расцвесть только у нас.

    Пушкинский юбилей, пушкинские дни для вас, писателей, имеют то громадное значение, что это, по существу, была демонстрация, завершение тех больших разговоров, о которых мы здесь говорили и, может быть, мало думали о народности в искусстве, а сейчас забыли — это была компания. Пушкинские дни были тем подходом к завершению этих дней, ибо Пушкин — безграничный и невероятный народник.

    Когда я соприкоснулся по-новому с Пушкиным и многое для себя почувствовал, понял, почувствовал, как можно в конце концов работать, если Пушкин мог работать в исключительных условиях невероятного зажима, в тисках, как должны работать сейчас, невзирая на всякие имеющиеся мелкие ущемления, отсутствия творческой атмосферы, как говорим, и т. д.

    Я все-таки верю, что эта творческая атмосфера будет создана. Я искренно говорю, что нормальная творческая атмосфера, невзирая на большой писательский опыт, может и должна многое дать. Без комплиментов, не хочу никому их делать. Говорю, что я думаю, я мог бы поучиться от рядом стоящих со мной товарищей, в соответствующей атмосфере, и, с другой стороны, считаю — многому рядом стоящий человек может поучиться у меня, может много учиться на ошибках и будет ему легче, чем самому на ошибках учиться и может значительно поучиться на моих достижениях» (10).

    В прениях выступили:

    «Тов. Душенков о романе «День разгорается»: Вещь серьезная. Ценна тем, что она историческая, она о 1905 годе, много фактов, эпизодов, имеющих познавательную ценность — все это важно для будущего.

    ...В целом... книга мне понравилась.

    Фезлов: О старых эвенках лучше Гольдберга никто не напишет...

    Ольхон: Совершенно неожиданно; нужно было прийти с большой подготовкой. Читают ли? Да читают... В общем, роман, бесспорно, интересен.

    Седых: Последняя вещь «Сентиментальная повесть» мне понравилась. Он ее выточил. В некоторых местах даже слеза прошибает. «День разгорается» — вещь неудачная» (11).

    Вот такой документ эпохи, где много откровенного, ироничного, но, вне всякого сомнения, искреннего.

    Вероятно, с разницей в несколько дней были арестованы один из зачинателей сибирской литературы И. Г. Гольдберг, организатор литературного движения Сибири, редактор журнала и альманаха «Сибирские огни», «Будущая Сибирь» М. М. Басов, писатель Александр Балин, художник краевого издательства Н. А. Андреев, директор издательства А. Н. Губанов.

    Уже в мае 1937 года на страницах газеты «Восточно-Сибирская правда» появляется статья «В писательской организации Восточной Сибири» за подписью Михайлова. Статья сообщала: «На состоявшемся 11-12 мая собрании начинающих писателей Восточной Сибири подверглась резкой и справедливой критике работа областного правления Союза советских писателей. До недавнего времени в нашей областной писательской организации видную роль играли писатели Гольдберг и Петров и поэт Валин. Правление возглавлял бывший заведующий областным отделом народного образования Басов. Теперь эти литературные «корифеи» разоблачены как враги народа. Собравшиеся на совещание молодые начинающие писатели дали исчерпывающую характеристику «работе» этих преступников» (12).

    ...Гольдберга уже не было в живых, а в досыл шли еще письма, где о нем говорилось как о враге народа.

    «Уполномоченному Союза Советских писателей тов. Молчанову И. И.

    Общество изучения Восточной Сибири переслало вам в 37 году для рецензии рукописи партизана Немерова Андрея Ефимовича.

    Автор рукописи пишет нам, что враги народа Гольдберг и Петров замалчивали его литературные начинания, что присланный Вами отзыв рецензента тов. Ольхона его не удовлетворил, и что, несмотря на неоднократные просьбы правлению сообщить последующую судьбу своих рукописей, он до сих пор никакого ответа получить не может...»

    Так трагически завершилась жизнь талантливейшего иркутского писателя Ис. Г. Гольдберга.

        Примечания:

    1. Восточно-Сибирская правда. 30 мая 1992 г.

    2. Восточно-Сибирская правда. 28 янв. 1937 г.

    3. http://magazines.russ.ru/sib/2011/2/ра15.html

    4. Сергей Пайков. Организация писателей Сибири и НКВД: погром 1936 года, http://magazines. russ.ru/sib/2011 /2/pal3. html

    5. Восточно-Сибирская правда. 15 февр. 1937 г.

    6. ГАНИНО. Ф. 2862. ОП. 1. Д. 1. Л. 2.

    7. ГАНИНО. Ф. 2862. ОП. 1. Д. 1. Л. 10 об - 16.

    8. ГАНИНО. Ф. 2862. ОП. 1. Д. 1. Л. 36.

    9. ГАНИНО. Ф. 2862. ОП. 1. Д. 1. Л. 36-48.

    10. ГАНИНО. Ф. 2862. ОП. 1. Д. 3. Л. 1-29.

    11. ГАНИНО. Ф. 2862. ОП. 1. Д. 1. Л.27-29.

    12 Восточно-Сибирская правда. 23 мая 1937 г.

    [С. 141-169.]

 




Brak komentarzy:

Prześlij komentarz