czwartek, 1 lutego 2024

ЎЎЎ 10. Ляліта Міцяўская-Жлёб. Ураджэнка Магілёўшчыны Лідзія Язерская ў Якуцку. Сш. 10. Койданава. "Кальвіна". 2024.








 

    Ф. Н. Радзиловская и Л. П. Орестова

                                        МАЛЬЦЕВСКАЯ ЖЕНСКАЯ КАТОРГА

                                                             1907 — 1911 гг.

    Огромный треугольник между реками Шилкой, Аргунью и Забайкальской дорогой образует Нерчинский край, часть которого издавна славится серебросвинцовыми рудами. В пределах этого района, в Нерчинском заводском уезде, расположены семь каторжных тюрем, составлявших — мрачной памяти — Нерчинскую каторгу. Одна из этих тюрем — Мальцевская — построена километрах в восьми от Нерчинского завода в районе Благодатских рудников, где работала когда-то часть декабристов, сосланных на каторгу.

    Не раз царское правительство думало и пыталось возобновить трудом каторжан разработку Нерчинских рудников, начатую еще в 1704 г., и в 1869 г. по этому поводу состоялось соглашение между министерством внутренних дел и кабинетом его императорского величества. Однако, к такой разработке было приступлено только в 1883 году.

    Из отчета бывшего начальника Главного тюремного ўправления А. П. Саломона выявилось, что, несмотря на такое соглашение, на Нерчинской каторге, специально предназначенной для рудниковых работ, этими работами было занято очень незначительное количество каторжан. Благодатские рудники в районе Мальцевской так и остались пустовать, а Мальцевскую тюрьму стали постепенно заполнять уголовными женщинами, исполнявшими различные тюремные работы в виде шитья белья на мужские тюрьмы, выделки пряжи на казну и т. д.

    До 1907 года в Мальцевской тюрьме жили исключительно ўголовные, если не считать Айзенберг и Ройзман, которые там прожили очень короткий срок.

    Осужденные на каторгу по делу Якутского протеста 1904 г., Айзенберг и Ройзман в апреле 1905 г. были привезены в Мальцевку из Александровского централа, где не было женского отделения. В Мальцевской они были помещены в очень большую камеру, не приспособленную для жилья. Вместо кроватей в камере были нары, но это их не смущало; главным ужасом камеры были клопы. Их было такое несметное количество, что они ползали густой вереницей, заползали в еду, в хлеб, в платье и не давали спать. Каждую ночь Айзенберг и Ройзман спали по очереди, и, пока одна спала, другая стояла возле нее со свечей и отгоняла клопов. Это заставило их подумать о переводе, и они, по совету зерентуйского тюремного доктора Рогалева, подали заявление о переводе их по болезни в зерентуйскую больницу.

    Начальник тюрьмы Пахоруков, которому они надоели своими требованиями и который, очевидно, хотел избавиться от политических, не зная как себя с ними держать, дал ход их заявлению. Айзенберг и Ройзман очень скоро были переведены в Зерентуй, и, таким образом, Мальцевская тюрьма по-прежнему продолжала оставаться исключительно уголовной женской каторжной тюрьмой. Такое положение продолжалось, до февраля 1907 года, когда в Мальцевскую была переведена первая партия политических каторжанок.

    Первые политические женщины-каторжанки послереволюционного периода 1905 г. вначале жили в Акатуйской тюрьме, в которой, по словам самих заключенных, были «республиканские», очень свободные порядки. Окончательное подавление революционного движения 1905 г., очень сильно отразившееся на режиме и порядках в тюрьмах, отразилось также и на Акатуйской тюрьме. Перевод политических женщин из Акатуя был первым шагом в этом направлении.

    Военным губернатором Забайкальской области Эбеловым в предписании к начальнику Нерчинской каторги от б января 1907 г. за № 7 было предложено: «перевести всех находящихся в этой тюрьме арестанток-женщин в Мальцевскую тюрьму, приспособив для содержания их обособленное от других каторжных женщин помещение, с назначением надзора над ними наиболее надежных надзирателей и установлением через заведующего конвойной команды караула».

    Телеграфным дополнительным приказом губернатор еще раз подчеркнул необходимость этой меры, и Метус, бывший в то время начальником Нерчинской каторги, стал торопить начальника Акатуйской тюрьмы с переводом женщин, назначив срок перевода на 15 февраля.

    В назначенный день, в 11 ч. утра, из Акатуя были отправлены Биценко, Измайлович, Фиалка, Давидович, а вслед за ними в 2 часа ночи и остальные — Спиридонова, Школьник, Езерская, отказавшиеся вначале ехать в указанный срок ввиду болезни.

    Давидович, которая к этому времени уже окончила свой срок каторги, рассталась со своими товарищами в Шелапугино, откуда продолжала путь на поселение в Баргузин, а остальная шестерка была отвезена в Мальцевскую тюрьму.

    С этого периода, то есть с февраля 1907 года и вплоть до весны 1911 г., Мальцевская тюрьма стала средоточием всех политических каторжанок, отбывавших свой срок в Сибири. Количество политических каторжан стало быстро расти: к августу 1907 г. их было всего 14 чел., а мае 1908 г. Мальцевская насчитывала уже 33 человека, а весной 1911 г., то есть к моменту перевода женской каторги из Мальцевской в Акатуй, в Мальцевской тюрьме ўже перебывали 62 политические каторжанки из общего количества 72 человек, сидевших в Нерчинской женской каторге за период 1907-1917 гг.

    Состав всей женской Нерчинской каторги был довольно пестрым. В то время как в мужской каторге, в основной массе, сидели рабочие и крестьяне, значительная часть женской каторги принадлежала по происхождению к привилегированному сословию и имела своей профессией умственный труд.

    По роду занятий до начала своей революционной деятельности из 66 человек политических женщин на Нерчинской каторге, о которых имеются сведения, 42 человека, то есть 64%, занимались умственным трудом и только 24 человека, то есть 36%, — физическим трудом.

    По партийности на женской Нерчинской каторге больше половины составляли эсеры, которых насчитывалось 38 человек. Остальная часть состояла из с.-д. (5 с.-д. большевиков, 3 — с.-д. Польши и Литвы, 2 — с.-д. меньшевика, 2 — бундовки) и анархистов-коммунистов, которых было почти поровну.

    Несмотря на то, что женская политическая Нерчинская каторга делится на два периода, Мальцевский и Акатуйский, за нерчинскими каторжанками прочно ўкрепилось название «мальцевитянок», может быть потому, что основная масса политкаторжанок Нерчинской каторги сидела именно в Мальцевской тюрьме, а может быть и потому, что этот период наиболее характерен для тех настроений, которые переживала Нерчинская женская каторга.

    Мальцевская тюрьма стоит в низине между сопками. Когда спускаешься с Зерентуйской дороги, откуда приходит этап, перед глазами встает ряд деревянных построек, окруженных невысокой каменной стеной. Эта стена, изнутри серая, сделанная как будто из простого булыжника, снаружи выкрашена в белый цвет. Большие деревянные ворота ведут в большой двор, где вдоль правой стены, на расстоянии 1½ - 2 аршин от нее, тянется длинный одноэтажный деревянный корпус, представляющий главное здание с шестью общими камерами. Вдоль части стены главного фасада идет другая постройка, по своим размерам гораздо меньшая, чем главный корпус. В этом здании, называвшимся околотком, помещались 4 одиночки. Третий деревянный корпус внутри двора состоял из бани и кухни.

    Приехавшая в Мальцевскую тюрьму из Акатуя шестерка сначала занимала одну камеру в главном корпусе, но постепенно с приходом новых владения политики стали все больше и больше распространяться, и через год политические каторжанки занимали уже три общие камеры в главном корпусе и все четыре одиночки в так называемом околотке. В одиночках жили подвое, жили наиболее больные и усталые и ухаживающие за ними.

    Здание Мальцевской тюрьмы, даже по мнению тюремного ведомства, было признано мало пригодным и мало приспособленным для содержания женщин. Несмотря на то, что построено оно было недавно, оно ўже представляло собою ветхий вид. По словам начальника тюремного ўправления Хрулева, строительные работы выполнены неудовлетворительно, материалы, из которых построена тюрьма, также неудовлетворительны, здание недостаточно теплое, полы одинарные, гниют.

    Ввиду неприспособленности здания, Хрулевым была отмечена необходимость капитального ремонта тюрьмы.

    И действительно, при суровом забайкальском климате, когда зачастую горные хребты, окружающие Мальцевскую тюрьму, остаются под снегом до середины мая, при тридцати-сорокаградусных морозах, деревянное здание с огромными щелями и дырами совсем не защищало их от холода. Углы камер зимой покрывались инеем, в камерах было необычайно холодно и сыро, и бывало, что вода или чернила, оставленные на полу, замерзали.

    Общие камеры, где мы были размещены, представляли очень убогий вид. Окна, заделанные толстыми железными решетками, почти упирались в наружную стену, и поэтому в камерах всегда было сумеречно. Стены покосились и кое-где штукатурка выпирала буграми.

    В камерах стояли разнокалиберные деревянные кровати и деревянные козлы. В некоторые периоды, когда было особенно много народу, кровати стояли почти вплотную одна к другой. Для всяких приспособлений нами использовались ящики от посылок. Такие ящики, с самодельными полками внутри, стояли у каждой кровати и заменяли собою столики. Из таких же ящиков были устроены над кроватями полки для книг и полки для посуды. И только в одной камере для посуды стоял старый убогий шкаф. Посредине камер стояли большие деревянные столы, покрытые клеенками, с длинными скамейками вдоль столов. Небольшой столик для самовара и парашка возле дверей дополняли нашу обстановку. Освещались камеры несколькими семилинейными и десятилинейными керосиновыми лампочками, дававшими очень мало света для таких больших камер.

                                                         Наша коммуна и питание

    Жили мы в буквальном смысле этого слова коммуной. Все получаемые деньги, посылки и книги становились общей собственностью и шли в общее пользование.

    Деньги получали сравнительно немногие. Главным подспорьем были ежемесячные получки Сани Измайлович и Маруси Беневской по 50 р., а также получка Зины Бронштейн и еще двух-трех по 25 р. в месяц. Большинство же получало нерегулярно, от случая к случаю, самыми разнообразными, подчас очень мелкими суммами. Все получаемые с почты деньги вручались нашему экономическому старосте. Деньги выдавал начальник тюрьмы, причем на почте довольствовались его расписками. Возможно, что такого рода получение денег без наших расписок сопровождалось злоупотреблениями.

    Питались мы большей частью скверно, потому что — главное наше питание — казенная пища была по-настоящему несвежей, невкусной и несытной.

    Официальная раскладка для приготовления пищи в тюрьмах Нерчинской каторги на одного человека (не работающего) в сутки показывала: хлеба — 2¼ ф., мяса — 32 зол., крупы гречневой — 18 золотников, картофеля — 24 зол., соли — 8 зол., сала топленого — 2¼ зол., луку репчатого — 3 зол., чаю — 1 зол., перцу — ½ зол. на 10 человек, лаврового листу — ¼ зол. на 10 человек, капусты — 24 зол. Фактически же, кроме ржаного хлеба, казенная порция к обеду сводилась к щам из гнилой капусты с микроскопическим кусочком супного мяса, большей частью с душком. На ўжин была гречневая кашица, скорее похожая на густой суп, а в холодном виде на кисель. Только по большим праздникам кашица заменялась пшенной кашей.

    Баланда и каша изо дня в день сделались каким-то символом тюремной жизни, и вечницы нам рисовались всегда едящими баланду и кашу.

    В постные дни, т.-е. в среду и пятницу, нам полагались на обед или гороховый суп или постная рыбная баланда, в которой плавали какие-то рыбьи кости и жабры.

    Кашицу мы все ели большей частью со смехом, побалтывая ложками, и кое-как насыщались ею, если до нее не было ничего своего. Пригоревшая кашица почему-то напоминала Марусе Беневской рисовую кашу на молоке и уплеталась ею с большим аппетитом.

    Кухня была в руках уголовных, и, чтобы получить из общего тюремного котла суп, а не одну воду, нам приходилось идти на хитрость и посылать за ним на кухню вместе с дежурной еще кого-нибудь умеющего брать. В противном случае на наш стол попадала баланда со дна, а «сливки» шли уголовным.

    Выдаваемый нам черный хлеб, несмотря на постоянный голод, мы ели очень мало, и большая часть этого хлеба шла ўголовным. Мы его выносили на коридор, и уголовные его систематически разбирали. Но когда мы ўзнали, что ўголовные этого хлеба не едят, а меняют его на что другое, мы начали его использовать иначе.

    Начальник тюрьмы предложил нам взамен ненужного черного хлеба выдавать в несколько раз уменьшенную порцию белой муки, которую мы отдавали печь за ограду тюрьмы крестьянам. Таким образом, мы имели большое подспорье в виде 3-4 фун. белого хлеба на человека в неделю.

    К казенному питанию мы покупали на получаемые деньги приварок. На добавочное питание нам полагалось тратить по 4 р. 20 к. в месяц на человека. Выписка производилась нами один раз в две недели. Выписывали чай, сахар, картошку, иногда кету, изредка рис, яйца.

    Однако, благодаря тому, что часть наших денег уходила на разного рода расходы, нам часто нехватало денег для израсходования полагавшейся нам нормы на питание в 4 р. 20 к. Деньги уходили на покупку мыла, письменных принадлежностей, зубного порошка, тазов для ўмывания, на экстренные телеграммы, снаряжение малосрочных на волю, выписки для ўголовных и т. д. Был даже случай, когда из общих денег была выдана значительная сумма одной из краткосрочных каторжанок для побега с поселения.

    В разные периоды питание наше то ўлучшалось, то ўхудшалось, в зависимости от количества получаемых денег и наличия сидевших в тюрьме. Большей частью жилось все-таки голодновато, и помнится долгий период, — что-то около года, — когда для нас самым большим лакомством была картошка.

    Всеми денежными делами и закупкой продуктов ведал экономический староста. Экономическими старостами перебывало ў нас несколько человек: Ольга Полляк, Рива Фиалка и Маруся Беневская, Елизавета Павловна Зверева и Надя Терентьева. Очень долго старостой была Елизавета Павловна Зверева, всегда серьезная, никогда не поддающаяся соблазнам момента и рассчитывающая надолго вперед. Благодаря этому мы могли более или менее равномерно прикупать приварок. Но от Ольги Полляк Елизавета Павловна получила портфель с большими долгами, и, чтобы восстановить равновесие, ей приходилось беспощадно ўрезывать выписку.

    И вот однажды, помнится, сильное желание какого-либо разнообразия в пище и сытости в желудке привело к министерскому кризису. Нам показалось, что другой староста внесет какую-то новую струю в наше питание. Заменить Елизавету Павловну взялись Зина Бронштейн и Рива Фиалка. Дело было летом, и, к великому нашему ўдовольствию, мы в течение недели или двух получали зеленые огурцы, ягоды и другие вкусные вещи. Все шло хорошо, но через месяц выяснилось, что, благодаря экспансивности наших старост, в нашем бюджете опять произошел прорыв, и мы на некоторое время будем лишены необходимых продуктов. Так закончилось хозяйничанье Зины и Ривы, и Елизавета Павловна снова вступила в свои права, заглаживая дыру, получившуюся в результате политики момента.

    Все выписываемые продукты — сахар, мыло, марки, табак и тому подобное — вначале совсем не делились по порциям, а расходовались по потребностям. Но, по мере ўвеличения нашего коллектива и урезки выписки, введены были порции на все предметы и даже на белый хлеб. Табак стали выписывать только для давно курящих.

    Жизнь коммуной в Мальцевской тюрьме продолжалась до самого конца, хотя, помнится, были некоторые настроения отъединиться от коммуны, «индивидуализироваться». Такая попытка была сделана Зиной Бронштейн, которая и жила некоторый период на своем пайке, на что ей выдавалось 7 рублей в месяц. Остальные получаемые ею деньги шли в общее пользование. Такие же настроения были и у Поли Шакерман, но, насколько помнится, она из коммуны не выходила.

    Большим подспорьем для нас было получение посылок с воли, большей частью приходивших к праздникам или к каким-нибудь семейным торжествам, в роде рожденья. Посылки были для нас особенно ценными не только потому, что на воле о нас заботились, но и потому, что они разнообразили наше питание. В посылках иногда получались продукты, которых мы никогда не имели возможности выписать, а также сладкое.

    Содержимое посылок, за исключением носильных вещей, делилось поровну, если даже и приходилось делить на очень мелкие части. Бывали особенно трудные посылки, когда приходилось делить конфетку на 3 части. Но ў нас были такие виртуозы-делители, которые на этом деле набили себе необычайный глазомер и делили до крайности точно. Иногда эта виртуозность доходила до того, что монпансье даже делилось по цвету.

    Вспоминается один очень комический и показательный случай с посылкой. Однажды Маруся Беневская получила из Италии от своих родных прекрасный торт. Хотя каждому из нас достался микроскопический кусочек, но мы были довольны, так как этот кусочек торта показался нам очень сытным и, по мнению большинства, к счастью, «лег камнем в желудке». Через некоторое время Беневская получила длинный рецепт о том, как и сколько времени надо печь торт. Оказалось, что торт «лег камнем» потому, что мы по незнанию съели его сырым.

                                                          Больные и медицинская помощь

    К пайку, полагавшемуся для каждого из нас, для больных прибавлялись от казны фунт белого хлеба и кружка молока. Но такими больными, которым нужно ўсиленное питание, тюремная администрация считала немногих. Вообще с больными мало считались, и в Мальцевской тюрьме, где было сконцентрировано до 160 человек, политических и уголовных, — даже не было своего врача. В особо серьезных случаях больных увозили в зерентуйскую больницу, но таких случаев было крайне мало. Иногда, при серьезных заболеваниях, вызывался зерентуйский врач Рогалев, с которым политические были в прекрасных отношениях и через которого шла переписка с Зерентуем. Однако регулярной медицинской помощи Мальцевская тюрьма все-таки не имела, и большей частью мы обходились советами и лечением Маруси Беневской, хотя она была только со 2-го или 3-го курса медицинских курсов.

    Помнится, Аустра Тиавайс перенесла воспаление легких в общей холодной камере, и к ней, кажется, ни разу не был вызван врач. Вспоминается также случай, когда целая камера болела инфлюэнцей абсолютно без какой-либо медицинской помощи.

    В течение долгого периода нас лечил ротный фельдшер Василий Никифорович, но, по правде сказать, от этого был только вред. Так, Сане Измайлович при выдергивании зуба он вырвал часть десны, Лиду Орестову он чуть не залечил от ревматизма салицилкой, давая ей такие дозы, что она впадала в обморочное состояние.

    Были у нас и хронические больные. Ольга Полляк в очень сильной степени страдала астмой. У нее под рукой постоянно была кислородная подушка. За эту-то подушку Ольга Полляк не выговаривавшая буквы «ш» была прозвана нами «подуской». Астмой болела и Надя Деркач. Катя Эрделевская страдала эпилептическими припадками, Поля Шакерман какими-то странными припадками, при которых она впадала в забытье, падала и билась. Вначале мы очень пугались всех этих припадков, но потом привыкли и научились справляться своими средствами. Почему-то часто бывало, что все наши хроники заболевали сразу. Билась Катя Эрделевская и Полечка, задыхалась Надя Деркач и Ольга Полляк. Происходило это, вероятно, потому, что припадки вызывались какой-нибудь общей причиной, общим волнением.

    Помнится, однажды такие припадки были вызваны по следующему поводу.

    Зина Бронштейн и Вера Штольтерфот спрятали книгу Достоевского «Записки из подполья». Они считали, что не всякий поймет ее по-настоящему, поэтому не всякий достоин ее прочесть. С одной стороны, это было ребячеством, а с другой — это был тот абсолютный подход к вещам, который царил тогда в Мальцевской. Книгу нашли спрятанной у Зины чуть ли не через полгода после ее исчезновения. И Зина и Вера мужественно признались в своих намерениях. Волнениям, прениям, обсуждениям не было конца. В этот же вечер мы были свидетелями целого ряда припадков.

    Очень серьезной больной была Маруся Спиридонова. Время от времени она впадала в бредовое состояние и целыми сутками лежала в забытье без сознания.

                                                                    Распределение дня

    Наш тюремный день начинался часов в восемь утра. Проверяли нас утром в шесть часов, в то время как мы спали. Надзиратель входил в камеру и считал издали количество тел на кроватях. Мы так к этому привыкли, что шум отпираемой двери не будил нас, и мы продолжали спать. Если бы вместо кого-либо из нас положили чучело, то ўтренняя поверка не могла бы этого выяснить.

    Обслуживала каждую камеру своя дежурная, причем дежурили по очереди. От дежурства освобождались только больные и слабые, к числу которых принадлежали Письменова, Езерская, Маруся Беневская, Окушко и др.

    На обязанности дежурных было — встать раньше других, убрать камеру, вынести парашу, разделить белый хлеб и поставить самовар. В тюрьме было два больших самовара; один «Борис», названный по имени Моисеенко, другой «дядя», присланный дядей Нади Терентьевой. Кроме того, было несколько сибирских «бродяжек», напоминающих собой приплюснутый жестяной чайник с ручкой и двумя отделениями — для воды и углей. Разжигается «бродяжка» так же, как самовар. Пользуются им обычно во время этапа ввиду его портативности и большого ўдобства.

    Утренний чай пили по своим камерам. После чая дежурная мыла чайную посуду, и в камере водворялась тишина Конституция, то есть часы молчания, по взаимному соглашению ўстанавливалась в камерах в утренние часы до обеда и в вечерние после того, как камеры запирались.

    В первое время камеры в Мальцевской были открыты целый день, и благодаря этому прогулка не была ограниченной. Летом даже почти все время до вечерней поверки проводили на дворе. Однако постепенно эти льготы отменялись. В течение длительного периода, наиболее характерного для Мальцевской, 1908-1910 гг., мы гуляли в определенные часы два раза в день по 2 часа, перед обедом и перед ужином. В остальное время дверь, отделявшая нас от коридора ўголовных, запиралась, и мы проводили большую часть нашего времени в камерах или в коридоре, куда выходили наши общие камеры.

    Обед и ужин был у нас по звонку. Обедали мы в час дня, причем обед представлял собой очень интересную картину. Дежурные приносили обед, и все сходились в одну камеру. Ели, большей частью, стоя, наспех, так как нехватало сидячих мест. Позже этот порядок изменился, и обед стали разносить по камерам. Посуды также нехватало, и мы обыкновенно объединялись подвое для еды супа. Объединение происходило не по дружбе, а по любви к соли. Были пары «соленые», любившие здорово посолить суп, и «несоленые», объединявшиеся на почве не любви к соли. И это вошло в такую привычку, что, когда прибавилось посуды, еще долго оставались «соленые» и «несоленые» пары.

    После обеда дежурные мыли посуду, подметали камеры и освобождались до ўжина. Ужинали мы зимой в 6 часов, а летом в 7, так как летом камеры закрывались на час позже. После ўжина в наш коридор, где в углу висела большая икона Николая чудотворца, приходили уголовные и пели молитвы. Для ўголовных это было обязательным. Пропев свои молитвы, они расходились по своим камерам, а мы высыпали в коридор и устраивали здесь прогулку.

    Было очень людно, шумно и оживленно в эти последние минуты, и особенно летом нам хотелось отдалить время закрытия камер.

    После поверки, производившейся по камерам, нас запирали, и вечерний чай мы пили уже в запертых камерах. Мытьем чайной посуды кончался день дежурной.

                                                                          Наша учеба

    Главным содержанием нашей жизни были занятия. Занимались в Мальцевской самыми разнообразными предметами, от первоначальной грамоты до сложных философских проблем.

    По своему образовательному цензу на Нерчинской женской каторге мы имели 24 человека малограмотных и с низшим образованием. Малограмотных обучали русскому языку, географии, арифметике и т. д., и некоторые из них ушли с каторги со знаниями в размере средней школы. Однако для этого потребовалась серьезная и интенсивная ўчеба в течение ряда лет. Занятия были групповые и индивидуальные. И так как большая часть из нас была со средним и незаконченным высшим образованием (43 человека — т.-е. 64%), то иногда на каждую из малограмотных приходилось по нескольку ўчительниц.

    Особенно вспоминается, как, в буквальном смысле слова, накачивали, точно накануне экзамена, Фрейду Новик, первую ўходившую на волю. С одной стороны, Фрейда ждала волю, считала месяцы, дни и часы, а с другой — торопилась и спешила впитать в себя возможно больше знаний. Последнее было так остро и сильно, что Фрейда, которая была очень малокровна и от истощения часто падала в обморок, едва придя в себя после обморока, тотчас же снова начинала ўчить географию, русский, арифметику со своими бесчисленными учительницами.

    Интересные кружковые занятия вели Маруся Беневская по естествознанию, Надя Терентьева по истории и Саня Измайлович по литературе.

    Слушательницы Сани (Лида Орестова, Маруся Крупко, Сарра Новицкая и Катя Эрделевская) изучали с ней историю литературы по Иванову-Разумнику, вели беседы о Чернышевском и Герцене и были очень довольны этими занятиями, считая, что Саня ўмеет как-то особенно разбудить мысль, остановиться на интересных моментах.

    Более подготовленные из нас и получившие на воле среднее и отчасти высшее образование также спешили приобрести фундамент в различных областях знаний, изучить языки и т. д.

    Из языков больше всего занимались французским, меньше — немецким и английским. На французском языке в нашей библиотеке было много книг, особенно новой беллетристики. Французские книги получались нами даже из-за границы от родных Маруси Беневской. Так, были получены несколько томов Ромена Роллана «Жан Кристоф». Занимались по двое, по трое, более сильные — самостоятельно, без учительницы, менее сильные — с учительницами. Наиболее авторитетными учительницами французского языка ў нас считались Ира Каховская, Вера Штольтерфот и Лидия Павловна Езерская, причем у последней была особая система занятий. Если ее ўченица плохо знала ўрок, она заставляла ее по словарю зубрить очень большое количество слов, начиная с буквы «а».

    Многие из нас занимались математикой, занимались с большим увлечением. Можно даже сказать, что в этой области было несколько фанатиков, которые постоянно решали задачи, мучительно думая, когда бывала какая-нибудь заминка. Помнится, по алгебре мы не могли решить каких-то задач. Целыми днями мысль билась вокруг них, и напряжение было настолько сильно, что кем-то из нас задачи были решены во сне.

    Наряду с другими занятиями очень большое место ўделялось философии, Философией занималось в Мальцевке с большим увлечением довольно значительное количество лиц в одиночку, вдвоем и в кружке под руководством Зины Бронштейн.

    Занятия по философии и психологии, вызывали как-то особенно много споров и страстности. Целый ряд отдельных философских проблем тщательно прорабатывался в тюрьме. Так, помнится, коллективно был проработан вопрос о субъективном начале в древней философии.

    Менее подготовленные начинали обычно чтение с Челпанова «Мозг и душа» и постепенно переходили к Виндельбанду «История древней философии». Читали Гефдинга «Введение в психологию», Геккеля «Мировые загадки» и пр. Некоторые из более подготовленных, кажется, целиком одолели восемь томов Куно Фишера «История новой философии». Помнится, как Фаня Радзиловская и Вера Горовиц горевали, что, выйдя в вольную команду, они застряли на монадах Лейбница и не смогут дальше заниматься за неимением книг.

    С приездом Иры Каховской, которая привезла Маха «Анализ ощущений», Авенариуса и Богданова, последние были прочитаны и проштудированы многими из нас.

    Занимались в Мальцевской и экономическими науками, хотя меньше, чем философией. Вдвоем и группами в 3-4 человека прорабатывали политическую экономию, отдельные товарищи читали и фундаментальные книги по экономическим вопросам и штудировали Маркса.

    Были еще ў нас занятия практического характера. Сарра Наумовна Данциг вела кружок по массажу. Эти занятия были настолько ўспешны, что одной из ее ўчениц, Любе Орловой, удалось позже в Якутске жить на заработок от массажа.

    В помощь к нашим занятиям мы имели прекрасную библиотеку из 700-800 экземпляров. Основанием этой библиотеки послужила часть книг, которую привезла в Мальцевку шестерка из Акатуя. Постепенно эта библиотека пополнялась присылаемыми с воли книгами, причем особенно много книг получала Маруся Беневская.

    В библиотеке нашей было неисчерпаемое богатство по различным разделам: философии, истории, социологии, истории культуры, экономическим наукам, беллетристике и т. д. Новейшая беллетристика получалась нами в сборниках «Альманахи» и «Знание». Особенно волновавшие тюрьму новинки иногда прочитывались коллективно вслух. Так были прочитаны «Мои записки» и «Рассказ о семи повешенных» Л. Андреева.

    Иногда в тюрьме было повальное ўвлечение какой-нибудь беллетристикой. Помнится период, когда почему-то в очень большом ходу были приключенческие рассказы Дюма «Три мушкетера», «Граф Монте-Кристо», «10 лет спустя» и т. д. На эти книги была большая очередь, их глотали с жадностью и зачитывали до дыр, переносясь в другую жизнь, такую непохожую на нашу тюремную. Вскоре это ўвлечение ўшло так же внезапно, как и пришло.

    Самым излюбленным местом для наших занятий был коридор. В коридоре всегда казалось светло и уютно, так как большие окна, выходившие во двор, давали много света. Вспоминается целый ряд маленьких скамеечек, густо ўсеянных по коридору, прижавшиеся кучки людей, — и кипит горячая ўчеба с самого ўтра, учеба группами, вдвоем, в одиночку. Можно только ўдивляться, как 20-25 человек умещались на этом небольшом пространстве и как они могли заниматься с таким увлечением и продуктивностью, при том гаме, шуме и разноязычии, которые стояли в коридоре.

    Наиболее серьезными предметами, требующими углубленного и сосредоточенного внимания, занимались все-таки в камерах, где ўстанавливалась конституция, т.-е. часы молчания, днем до обеда и вечером.

    Эти занятия после вечерней проверки, когда камеры закрывались, были самыми интенсивными и углубленными. Но в этом отношении каждая из камер носила свой отпечаток. Особенно это относится к периоду 1908-1909 гг.

    Пятая камера, где обычно сидело больше всего народу, была самая работящая. Почти сразу после проверки все садились вокруг большого стола и углубленно занимались при полной тишине до 11-12 часов ночи. Перерыв делали на очень короткий срок, чтобы согреться чаем, и опять садились за учебу. Очень засидевшиеся подъедали кашицу, оставшуюся от ужина. Тишину соблюдали очень аккуратно, и те, кому хотелось поделиться мыслями со своей соседкой или приятельницей, делали это путем переписки.

    В шестой камере, наоборот, очень долго после проверки не могли угомониться. Для этого было много причин. Здесь жили Мария Васильевна Окушко и Татьяна Семеновна Письменова, которые были гораздо старше нас и которые не занимались.

    Мария Васильевна, очень общительная, живая, не любившая никаких правил и не соблюдавшая их, не признавала конституции. Она была до того органична в своей любви к свободе, до того ей тягостно было в неволе, что она очень долго с протестом и буйством принимала запертую камеру.

    Это было еще до Мальцевской, в Доме предварительного заключения в Петербурге, где из протеста против запертой камеры, в которой она чувствовала себя как в клетке, она несколько суток непрерывно днем и ночью колотила в дверь чем попало. Вся тюрьма была в напряжении, а Мария Васильевна, кажется, на четвертые сутки была связана надзирателями и уведена в карцер, причем во время ее сопротивления ей выбили зуб.

    Из Литовского замка, куда ее перевели после Предварилки, Мария Васильевна пыталась бежать. Предполагалось, что она и еще одна вылезут на крышу, откуда по простыне спустятся вниз в переулок, куда выходил Литовский замок. На воле взялись помочь им в этом побеге. Как раз это совпало с периодом светлых лунных ночей, но Мария Васильевна не обратила на это внимания.

    Ее спутница, выйдя на крышу и увидев, что в такую светлую ночь им не ўдастся бежать, ушла обратно в камеру, а Мария Васильевна, в своей жажде свободы, полезла на рожон. Она ўже стала спускаться по простыне вниз, но была замечена внизу часовыми; торопясь все-таки спуститься, она нечаянно сорвалась с простыни и полетела вниз. К счастью, было не очень высоко, и она получила не очень серьезные повреждения. Постепенно Мария Васильевна несколько ўгомонилась, и в Мальцевской тюрьме вспышки и конфликты с начальством у нее бывали уже редко.

    У Марии Васильевны было острое перо, и она писала целый ряд остроумных и ярких писем, которые она называла «письмами к тетеньке». В этих письмах высмеивалось увлечение философией и наша беспочвенность, преследовались идеи аскетизма, восхвалялось вполне законное желание еды, здоровая любовь к жизни и т. п.

    Помнится, в одном из писем очень остроумно была высмеяна чрезмерная ўчеба. В письме изображалась смерть Стефы Роткопф, в которой при вскрытии были якобы обнаружены отложившиеся от чрезмерных занятий перья, бумага и непрожеванные ўчебники.

    К сожалению, тетрадь с «письмами к тетеньке» погибла. Она была переслана Марии Васильевне из тюрьмы на поселение по почте, но не дошла до нее. Очевидно, она застряла ў начальника тюрьмы.

    Эти «письма к тетеньке» обычно прочитывались после поверки, вызывая громкий смех и шум.

    Татьяна Семеновна, тихая, уютная женщина, вносила совсем иное в четвертую камеру. После того, как камера закрывалась и мы ўсаживались за чай, Татьяна Семеновна вытаскивала откуда-то запеченную картошку или поджаренный хлеб, что вызывало большое оживление и даже восторг в камере. Как ей удавалось делать эти сюрпризы, мы никогда не знали, но принимали еду с удовольствием.

    Все это вместе отвлекало камеру от занятий, проходило добрых 1½ - 2 часа пока камера ўспокаивалась, и те, которые стремились к учебе и боялись потерять время, садились за занятия и сидели за ними до поздней ночи.

    Занятия в тюрьме носят совсем особый характер. Может быть потому, что не отвлекает внешняя жизнь, что настоящая жизнь далеко и не так задевает, мысль работает особенно остро, давая неизъяснимую радость. Пожалуй, из всех радостей в тюрьме возможность углубленно мыслить и заниматься больше всего захватывала и волновала. Вспоминается, как сидишь вечером, кругом необычайная, какая-то отчетливая тишина, читаешь что-нибудь очень сложное и трудное, подчас крайне отвлеченное, и чувствуешь, физически ощущаешь острый процесс и радость мысли. Такое ўглубление в науку, такую радость занятий трудно, конечно, представить на воле, где сама жизнь требует огромного напряжения и отнимает физические и психические силы.

                                                           Настроения в Мальцевской

    Большинство из нас были еще молодыми. 18 человек, то есть 27%, попались в тюрьму несовершеннолетними — до 21 года, 37 человек, т. е. 55%, были в возрасте от 21 года до 30 лет, и только 12 человек были старше 30 лет.

    В силу этого революционный стаж до ареста ў большинства из нас был очень незначительным, и почти 70% из нас работали в революции 1, 2, 3 года и попали в революционную волну 1904-5-6 годов. Правда, часть из нас имела значительный революционный стаж в 7, 9 и даже 16 лет революционной деятельности и начинала свою революционную деятельность в 90-х гг., но таких было сравнительно мало.

    Может быть, благодаря нашей молодости и малому революционному стажу, в нас не было еще крепкой революционной закалки. На воле как раз был период большой упадочности, аполитичности, распада партий, появления всевозможных группировок, богоискательства, Все эти настроения с воли просачивались к нам и воспринимались.

     Оторванные за сотни верст от живой жизни, отрезанные от мира, в коллективе нескольких десятков человек, мы теряли почву прошлого, жадно переоценивали все ценности, ища новой почвы, новых устоев. А в тюрьме ведь желание дойти до корня вещей всегда бывает очень острым, и Мальцевка в этом отношении доходила до крайностей.

    Каждый человек своей индивидуальностью вносил что-либо в тюремную жизнь, поднимал, муссировал вопросы, которые долго переживались и обсуждались потом в тюрьме.

    Вопросы ставились остро и обнаженно. Доходили до крайности в вопросах недопустимости и отрицания насилия во имя каких бы то ни было целей, была тенденция даже отрицания необходимости революции и возможности дойти до общества будущего путем самосовершенствования человека. Было и богоискательство, искание какой-то божественной силы, которая движет мир. Вопросы материи и духа, субъекта и объекта, свободы воли, самодовлеющей ценности человека, коллектива и индивидуальности, роли личности в истории и тысячи других вопросов волновали до страстности, так что часами длились споры на эти темы. Случалось даже, что мы могли шептаться всю ночь, решая вопросы монизма и дуализма. При всем этом у нас очень усиленно развивалась критика всего и всех, и все измерялось с абсолютной точки зрения.

    Особенно яркие настроения мистицизма, богоискательства и непротивленчества привезла с собой Маруся Беневская.

    В Марусе было очень много привлекательного. Никогда ни в чем никому не отказать, дать другому книгу, которую хочется самой прочесть, постоянно отдавать себя другим — это было девизом Маруси, и выходило это ў нее легко и радостно, так что от нее все легко принималось.

    У Маруси не было одной кисти руки, двух пальцев на другой руке, и остальные три пальца были изуродованы. Потеряла она руку при взрыве бомбы ў себя на квартире. Многие из нас по приезде в Мальцевскую очень долго не замечали ее инвалидности потому, что она не была беспомощной, много работала, стараясь все делать сама, и потому, что инвалидность не ўбила ее жизнерадостности.

    Очень привлекательная в общежитии, красивая, с лучистыми синими глазами, белокурыми кудрями, звонким жизнерадостным смехом, она привлекала многих своей личностью, и незаметно некоторые подпадали под влияние ее мировоззрения, тем более, что идеи, которые она воплощала, просачивались тогда с воли. Что ценнее — пассивное созерцание жизни, приятие жизни или активное ўчастие в ней и борьба, непротивление злу или путь революции, рационализм явлений или иррационализм и т. д. — такие мысли на некоторый период завладели некоторыми из нас для того, чтобы, переварившись, потом быть отброшенными.

    Может быть потому, что мы так хорошо знали и чувствовали процессы, происходившие друг в друге, у нас создавалось острое ощущение близости, ощущение, которое на воле ослабляется и рассеивается расстоянием, занятостью и тысячью всяких мелочей.

    И хотя многим из нас казалось, что мы надоели друг другу и хорошо бы вырваться из коллектива, на самом деле наш коллектив был чрезвычайно тесно спаян.

    Такое особое ощущение близости и спайки коллектива создавало целый ряд странных явлений, абсолютно невозможных на воле. Так, например, практиковалось коллективное чтение вслух писем, получаемых с воли, писем, имеющих не только общий интерес, но и писем личных, интимных. Такое было впечатление, что ў нас всех — общие знакомые, друзья, близкие и родные. Мы с интересом следили за жизнью на воле общих друзей и родных и кровно были заинтересованы в судьбе каждого из них.

    Очень характерными в смысле близости каждого из нас со всем коллективом были письма одной из наших с поселения. Уехавшая была в Мальцевской с одними более близка, с другими — менее, но, выйдя на поселение и переживая чрезвычайно интересный и острый период внутреннего разлада, она писала письма, обращенные ко всем мальцевитянкам. В этих искренних письмах она выворачивала наизнанку такие свои сокровенные переживания, о которых человек не всегда признается самому себе.

    И долго еще по выходе из Мальцевской тюрьмы ў всех нас было ощущение, что самые близкие люди на свете — это мальцевитянки. И гораздо позже это ощущение цельного, очень близкого коллектива распалось.

                                                                 Самообслуживание

    В Мальцевской тюрьме оставалось много свободного времени для занятий и для личного общения между собой, потому что на физическую работу ў нас уходило сравнительно немного времени и энергии. Мы занимались только, самообслуживанием, и, кроме дежурств, на нашей обязанности была топка печей, мойка полов, побелка камер и стирка белья. Все три камеры отапливались со стороны коридора двумя большими кафельными печами, мало достигавшими цели и плохо согревавшими камеры. Обычная порция в 6-7 поленьев приносилась нам уголовными, а печи растапливались дежурными. В четвертой камере, наиболее холодной, была еще железная печурка, для которой мы сами кололи дрова.

    Воду нам привозили в бочке из соседней речки на двух бычках, буром и сером. Из большой бочки вода разносилась по камерам, где хранилась в кадках. Вначале это делали уголовные, и гораздо позже эта работа перешла к нам.

    Полы мы мыли по очереди раз в неделю в камерах и в коридоре. Мыли вдвоем, причем обычно бывали твердо ўстановившиеся пары. Вспоминается, как Ира Каховская привезла из Новинской московской тюрьмы новый способ мойки полов, очень упростивший и облегчивший нам эту работу. При мытье обычно пол заливался большим количеством воды, и стоило большого труда потом собрать эту воду. Некоторым, особенно неопытным давалось это с большим трудом. Способ Иры заключался в том, что на мокрый пол расстилалась очень большая тряпка, которая впитывала в себя воду и потом выжималась. Таким путем пол очень быстро осушался.

    Вспоминается большая фигура Иры, большими широкими жестами моющая пол по своей системе, при чем выходило ў нее это как-то очень сильно и ловко.

    Вообще Ира больше других выполняла физическую работу. Это потому, что она не только никогда не отказывалась ни от какой работы, но старалась и работу других также взять на себя. Она носила воду в околоток, выносила ряжки и, не щадя себя, нагружала себя всякой черной работой. Это, однако, не мешало ей много заниматься самой и обучать других.

    Белили за время существования Мальцевской тюрьмы всего один раз, но эта побелка дорого досталась многим из нас. Щеток для побелки было очень мало, а так как рвение было очень большое и всем хотелось белить, хотя бы и без щеток, то многие белили тряпками, прямо окуная последние в известь. Чтобы выходило белее, старались возможно чаще макать тряпку. Кончилось тем, что после побелки у большинства руки до того были разъедены, что не только пришлось освободить их от физической работы, но и еще ўхаживать за ними, — одевать раздевать и чуть ли не кормить с ложечки.

    Самым большим трудом была для нас стирка, назначавшаяся приблизительно раз в месяц. Так как мы носили свое белье, то обыкновенно его накапливалось очень много. Для тюрьмы это бывало целое событие. Больные, которых было немало, исключались из этой процедуры, и все белье стиралось сообща здоровыми. Стирали по двое в ванночках, которые брали у ўголовных. За эти ванночки шла настоящая борьба, старались встать возможно раньше, чтобы ўспеть получить ванночку, или с вечера сговаривались с уголовными.

    С утра топилась баня, где происходила стирка, но это не мешало, чтобы через большие щели зимой проникал в баню ветер и мороз и чтобы местами на полу были куски льда.

    При стирке происходила специализация: были полотенщицы, простынщицы, наволочницы и т. д. Новеньким обычно попадались чулки, которые они стирали в тазу, не будучи еще искушены в добыче ванночки. У новеньких, конечно, всегда было желание возможно скорее перейти от чулок на высшую квалификацию.

    Была еще она специальность — это кипячение белья. Почему-то больше других вспоминается Дина Пигит, казавшаяся сказочной личностью со своим орлиным носом, в ореоле густых кос, закрученных вокруг головы, стоящая над котлом в облаках пара и большой палкой переворачивающая белье.

    В этот день, в день стирки, старались снять с себя все, что только возможно, чтобы возможно больше выстирать, и потому представляли собой очень живописную картину.

    Полураздетые, тесно сгрудившиеся, окутанные клубами пара, старающиеся развить возможно большую производительность труда и вместе с тем необычайно оживленные, мы чувствовали себя героинями дня.

    Товарищи, которые не стирали, старались ублажить нас в этот день. Специально выписывалось для этого дня или, если не было денег, оставлялось от посылок добавочное питание.

    Стирка обычно продолжалась целый день. Высохшее белье большинством из нас каталось, и только самые старательные гладили белье.

    В позднейшее время общие стирки были у нас отменены, и стирали каждый для себя или небольшими группами, обслуживая при этом больных. Постепенно наше белье таяло, исчезало, терялось, но мы это принимали безболезненно, так как стирка зимой была очень тяжелым трудом.

    В середине 1908 г. к нашим работам прибавилась еще одна — переплет книг. К этому времени многие из наших книг, превратившиеся от интенсивной читки буквально в тряпки, требовали ремонта или переплета. Нами был выписан переплетный станок, цветная бумага и картон, и двое-трое знавших переплетное дело очень скоро обучили ему некоторых из нас. Сначала многие кинулись на эту работу, но наиболее настойчивыми оказались Надя Терентьева и Лида Орестова, которые и закончили переплет всей библиотеки.

    В конце 1909 и в начале 1910 года некоторые из нас увлеклись сапожным делом. Одна из уголовных, занимавшаяся этим, стала обучать нас, и вскоре мы стали подшивать валенки кожей.

                                                                Уголовные и их дети

    Рядом с нами в трех общих камерах, выходивших в соседний с нами коридор, жили уголовные. Они составляли совсем особый мир, и жизнь их была построена совершенно иначе, чем у нас.

    Благодаря переполненности тюрьмы, в их камерах была большая скученность, доходившая до 35-40 человек в камере. Кроватей у них не было, и спали они на нарах. В то время как мы занимались только самообслуживанием, они целый день выполняли тюремные ўроки, вязали варежки и шили рубахи на мужские тюрьмы, сучили пряжу на казну, выполняли работы за оградой тюрьмы, стряпали на всю тюрьму и т. д.

    Главная масса ўголовных женщин попадалась за ўбийство своих мужей и незаконнорожденных детей. Живет себе крестьянка в деревне, терпит побои и бесправность существования, несет тяготы жизни и вдруг в один прекрасный день, сама не зная, как это происходит, убивает топором своего мужа. Или родит девушка ребенка и, боясь вернуться с ним в дом, боясь общественного презрения, разделывается с ребенком.

    Уголовные профессионалы, воры и убийцы, обыкновенно кичились своей профессией, держали себя обособленно, рассказывали всякие небылицы о своих похождениях и были заправилами среди массы ўголовных. Но такие профессионалы насчитывались единицами. Главную же массу составляли простые крестьянские женщины, тянувшие в течение долгих годов лямку и осужденные на каторгу за то, что им невтерпеж стало продолжать такую жизнь. Но еще задолго до Мальцевской некоторые из этих женщин меняли свой облик. Дело в том, что каждой из них приходилось пройти  большой искус в виде этапа, который коренным образом менял у многих из них психику.

    По отношению к политическим женщинам создалась определенная традиция как со стороны ўголовных, так и конвоя, и никаких попыток или поползновений по отношению к нам не практиковалось. Уголовные же женщины, которых по сравнению с мужчинами всегда было во много раз меньше, подвергались натиску с двух сторон — со стороны ўголовных, шедших на каторгу, и конвойной команды, провожавшей этап. Мужчины ўголовные считали своим неотъемлемым правом во время этапа, ведшего их на долгие годы тюремной жизни, сближаться с уголовными женщинами. Сопротивление женщины считалось у них отсутствием товарищества, нарушением тюремной этики.

    Конвоиры же чувствовали свою власть над женщиной и путем целого ряда притеснений и давления принуждали их к сожительству. Так, сопротивлявшуюся лишали во время долгого пешего пути подвод, что для женщины было крайне тяжело, так как переходы от одной этапки к другой равнялись 40-45 верстам и этап шел обыкновенно очень быстро. Был целый ряд мелочей, которыми конвойные осаждали уголовную женщину, и она, теснимая со всех сторон, сдавалась.

    Таким образом женщина-крестьянка, жившая до того только со своим мужем, попадала в тяжелую обстановку этапа, где ею пользовались и конвойные и уголовные, при чем обычно на этап в десятки человек бывало всего несколько женщин, и многие из этих женщин после этапа выходили совсем с другой психикой, чем жили всю свою прежнюю жизнь.

    Самым ужасным примером эти женщины становились для детей, которых было много в уголовной женской каторге. Эти дети рождались, как грибы, и матери зачастую не знали, кто их отцы. Приезжавший на каторгу начальник Главного тюремного ўправления никак не мог понять, каким образом у ўголовных каторжанок, долго сидящих на каторге, имеется такая ўйма маленьких детей.

    Эти несчастные дети рано ўзнавали изнанку жизни. Не раз и не два мы заставали девочек и мальчиков за нашим главным корпусом, подражающих тому, что они видели и. чему научились у взрослых. Восьмилетний Яша, живя с отцом и матерью в вольной команде, должен был часами стоять на стреме ў дверей хаты, чтобы предупредить мать, принимавшую гостей, о приближении отца. Девятилетняя Васеночка, с голубыми ясными глазами, изменилась до неузнаваемости через 1½ - 2 года жизни в вольной команде с матерью, сводившей ее с солдатами. Сколько таких детей было втянуто в омут и изнанку тюремной жизни, сказать трудно, — во всяком случае их было не мало.

    С уголовными женщинами у нас были довольно хорошие отношения. В самом начале мы даже не были обособлены от них и часть времени проводили с ними вместе. В течение короткого периода времени нам были даже официально разрешены занятия с уголовными. На коридор был вынесен большой стол, за которым собиралось очень много ўголовных. Но эти занятия длились недолго, так как вскоре они были запрещены. Приходилось заниматься с уголовными уже ўрывками, тайком от администрации, и не с группами, а с одиночками. Постепенно, по мере того как дверь, отделяющая наш коридор от уголовных, стала запираться и наши прогулки большею частью стали устанавливаться в разное время, у нас стало меньше поводов для встреч и общения с уголовными.

    В смысле материальном мы не имели возможности оказывать им большую помощь. Когда наши финансовые возможности улучшались, мы иногда делали для них выписку. Особенно это практиковалось в период, когда начальник нашей тюрьмы Павловский делал нашу выписку не в Нерчинском заводе ў Коренева, а каким-то контрабандным путем у китайцев, доставляя нам продукты, особенно сахар, по очень дешевой цене.

    Чаще всего мы обслуживали уголовных в смысле писания всякого рода заявлений и прошений. Сейчас трудно ўстановить, куда и по какому поводу писались эти прошения, но их было бесчисленное количество. Писала их большею частью Маруся Беневская. К ней, главным образом, обращались уголовные с просьбой писать их, и Маруся никогда не отказывала им в этом. Писала она эти прошения ровным, размашистым и красивым почерком, несмотря на свою инвалидность.

    С детыми уголовных возилась, главным образом, Саня Измайлович. Зачастую Саня выписывала для них с воли одежду, мыла и вычесывала им головы, занималась с ними гимнастикой, играла с ними в разные игры и обучала их. Вспоминается Саня с бритой головой, в каком-то голубом ситцевом халате или яркой желтой юбке, стоящая посреди двора, окруженная ребятами. Саня часто наказывала ребят за нарушение всевозможных правил. А правил было немало, и главное из них — это запрет ходить по грядкам посаженных цветов. Дети старались выполнить Санины правила, но иногда среди них попадались очень непокорные, и Сане было много возни с ними.

    Однажды приехал к нам со своей матерью татарченок-горец Мухтарка, мальчик лет 6-7. Смуглый, со жгучими черными глазами, подвижной, гибкий, он сразу почему-то почувствовал себя в клетке и затосковал по воле. Глаза ў него были печальные, он ходил по двору, часто простаивал около ворот, очевидно надеясь, что его выпустят за ворота. Отчаявшись в этом, он решил идти наперекор установленным для детей правилам. Каждое ўтро, встав раньше других, он выбегал на двор, безжалостно пробегал по оберегаемым Саней грядкам, оставляя на грядках следы своих маленьких быстрых ножек. Истоптав грядки, показав свою независимость, переступив порог запретного, он успокаивался и печальный бродил по двору.

    Даже странно было видеть такого маленького мальчика, тоскующего по независимости. Сколько ни читали ему нотаций, ни уговаривали его, он все-таки каждый раз старался проявить свою волю и сделать наперекор всем правилам.

    Иногда этим детям, так мало видевшим радости, мы ўстраивали праздники. Так, однажды был устроен костюмированный детский бал. Костюмы были сделаны из тонкой цветной бумаги. Здесь было проявлено много вкуса, даже искусства, особенно со стороны Нади Терентьевой, Иры Каховской и Дины Пигит. Ира сделала для Макарки, чудесного мечтательного мальчика лет 4-5, костюм мухоморчика. Из бумаги были сделаны штанишки, блуза и шапочка, на которые были наклеены очень изящно нарисованные мухоморы. Надей Терентьевой был сделан костюм боярышни с кокошником для девочки лет 7-8.

    Что нас иногда особенно сближало с уголовными и давало общее настроение, — это тюремные песни и пляски. Бывали такие дни, главным образом летом, когда перед ужином уголовные, сидя на крылечке, запоют заунывные тюремные песни. Мы, сгрудившись, слушаем их, и в это время и мы и они чувствуем себя ближе, — сближают общие мысли и острая тоска по воле.

    И вдруг заунывная песня прерывается буйным мотивом излюбленного на каторге куплета: «две копейки, три копейки — пятачок», или «Володимир, Володимир удалой — через каторгу на задоргу домой», либо «Бриченька-зеленешенька».

    Сначала эти куплеты поются медленно, потом все быстрее и быстрее, так что слова летят, сливаются и обгоняют друг друга. При первых же звуках несколько женщин пускаются в пляс, танцуют русскую, тоже сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее. Танцуют некоторые из них артистически, с темпераментом, горячо. Особенно хорошо танцевала одна цыганка и Дубровина, главная стряпуха по кухне, осужденная по крупному воровскому делу. Веселье бывало буйное, дикое. Обычно танцы и песни прерывались ужином, после которого быстро наступала поверка, и камеры запирались. В такие летние вечера особенно тесно казалось в запертых камерах, не хотелось заниматься, тянуло на волю, за стены тюрьмы.

    В такие вечера мы приставали к Насте Биценко, прося ее петь. Бывало, все сгрудимся ў решеток окон, чтобы лучше было слышно Настю из всех камер, а Настя, стоя ў окна, поет. Были у нас особенно любимые песни, это «Поле, поле чистое, отчего, скажи, жать уж мне не хочется колосистой ржи?..» или из «Садко» «Есть на чистом море»...

    Почему-то летом всегда тяжелее сидеть, всегда больше мыслей о воле, планов о побегах. И в такие вечера пение еще ўглубляло эту тоску.

                                                     Попытка к побегу из Мальцевки

    Мысли о побеге ў многих бродили в Мальцевской, но, большей частью, это были платонические мысли. Для того, чтобы бежать из Мальцевки, нужна была организованная помощь и длительная подготовка с воли, так как выбраться из тюрьмы и добраться до железной дороги без посторонней помощи было почти невозможно.

    Такой организованный побег готовился в течение продолжительного времени приезжавшим специально для этой цели Аркадием Сперанским, жившим в Нерчинском заводе по нелегальному паспорту в одной семье в качестве ўчителя.

    Бежать должна была Маруся Спиридонова. К этому же побегу была притянута надзирательница Софья Павловна Добровольская, на имя которой должны были получаться деньги и все необходимое. Предполагалось, что дочка Софьи Павловны, Нина, будет мыться в тюремной бане, а Маруся, накинув ее шубку, выйдет вместо нее. На воле ее должен был ждать Аркадий Сперанский с экипажем. Свою дочку Софья Павловна надеялась потом вывести незаметно из тюрьмы. Побег Маруси можно было скрыть в течение нескольких дней, так как Маруся часто хворала и во время ее болезни надзиратели ее не тревожили и не входили к ней в камеру. Но дело это не выгорело, так как в Зерентуе весной 1910 г. была вскрыта посылка, в которой пересылались деньги, револьвер и яд. Софья Павловна была тотчас же ўволена. До сих пор не совсем ясна картина, — какую роль в этом провале играла сама Софья Павловна.

    Из всех нерчинок удалось бежать с каторги только одной бессрочнице — Марусе Школьник из Иркутской тюрьмы, куда она была перевезена на излечение весной 1911 г. Остальные бессрочные и долгосрочные досидели до амнистии 1917 г. Краткосрочные же, отбыв каторгу, недолго засиживались на поселении и, в большинстве случаев, бежали.

                                                                              Режим

    В смысле режима, установленного для каторжан, мы имели целый ряд поблажек и незаконных вольностей. Установилось это само собой, без особой договоренности.

    Держали мы себя с начальством гордо и независимо, но никакой тюремной борьбы не вели, поскольку наше начальство не давало для этого поводов. Так, к нам ни разу не была применена ўнизительная команда «встать», никто никогда не обращался к нам на «ты», ни разу не были применены репрессии, карцера, нас не заставляли петь молитвы и т. д.

    Новенькие, приезжавшие из России, где обычно в тюрьмах шла суровая борьба с администрацией, недоумевали, попав в мирную, тихую обстановку, без всякой борьбы. Многим вначале казалось, что они попали в золоченую клетку, где ўбивают мысль о борьбе.

    Однако в соседней с нами Зерентуйской мужской каторжной тюрьме был также ряд вольностей, но когда до тюрьмы докатилась волна зажима и Высоцкий захотел сломить тюрьму и показать свою власть над политическими, зерентуйцы дали суровый отпор и пошли на все, вплоть до лишения себя жизни. Ясно, что если бы к нам была применена тактика Высоцкого, мы пошли бы по той же дороге борьбы, как и наши зерентуйские товарищи. Но этого не случилось, и сейчас очень трудно отыскать причины, почему нас в тюрьме более или менее щадило начальство.

    Однако, допуская мелкие вольности, наше начальство все-таки было всегда настороже, начеку. Так, однажды, в связи с провалом нескольких серьезных писем, у нас, по распоряжению из Зерентуя, был очень тщательный обыск, рылись под карнизом пола, в уборной и т. д.

    В смысле вольностей в течение длительного периода мы имели многое. Как упоминалось уже, в течение дня ў нас камеры в коридор не запирались, в самих камерах был далеко не казенный вид, и кровати покрывались своими одеялами. Наши бессрочницы не носили кандалов, как им полагалось, и кандалы валялись где-то, ожидая экстренного случая. Из казенной одежды нам полагались коты на ноги, суровые холщевые рубахи, серые суконные юбки, бушлаты и халаты из серого солдатского сукна. Мы пользовались, большей частью, только бушлатами и халатами, в которых мы выходили в холодные дни на прогулку. Белье, обувь и платье мы носили, большей частью, свое, и многие из нас ходили обычно в цветных платьях.

    Но как только с Зерентуйской горы показывалась тройка лошадей с начальником каторги Забелло или с другим каким-нибудь приезжим начальством, в тюрьме поднималась тревога. Шло спешное переодевание, цветные вещи относились в цейхгауз, собственные одеяла покрывались сверху казенными одеялами солдатского типа, и надзирательница спешно бежала закрывать наши камеры. Мы так привыкли прятать все незаконные «вольности», что не проходило и пяти минут, как все окрашивалось в серый казенный цвет и тюрьма принимала завинченный вид.

                                                              Связь с внешним миром

    Несмотря на вольности в тюрьме и занятия, которыми, главным образом, заполнялось наше время, наша жизнь была чрезвычайно бедна впечатлениями.

    Ближайшими нашими соседями были администрация (начальник тюрьмы, надзиратели, надзирательницы) и уголовные. С администрацией мы имели мало соприкосновений, да и не хотели этого. Все дела от лица тюрьмы вел наш политический староста, которым большей частью была Настя Биценко. Все недоразумения и переговоры с начальством шли исключительно через старосту. С некоторыми надзирательницами у нас установилось большее знакомство благодаря тому, что мы с ними чаще сталкивались и в каждодневной жизни видели в них больше обывательниц, чем тюремщиц. Наиболее тесные отношения ў нас установились с Александрой Михайловной Зеленской, которая иногда оказывала нам кое-какие ўслуги.

    Кроме администрации и уголовных, в районе Мальцевской тюрьмы находилась конвойная команда, которая несла наружный караул, и небольшая деревушка, в которой жило до 100 крестьян. Но ни с крестьянами, ни с солдатами мы не имели никакой возможности встречаться.

    Таким образом с внешним миром мы совершенно не сталкивались и жили в узком тесном кругу, благодаря чему каждое маленькое происшествие и событие приобретало для нас большее значение, чем оно имело в действительности. Посмотреть в глазок больших деревянных ворот, что было строго воспрещено, выйти за эти ворота в будку возле самой тюрьмы за посылкой, получить сюрприз от своих товарищей к какому-нибудь юбилейному дню — все это являлось почти событием в нашей жизни.

    Жить кому-либо постороннему в районе Мальцевской запрещалось. Разрешение на свидание приходилось брать через генерал-губернатора, и получить его было трудно. К тому же отсутствие железной дороги на протяжении 300 верст делало приезды чрезвычайно затруднительными.

    За все время существования Мальцевской в течение нескольких месяцев в деревушке возле тюрьмы жил по особому разрешению Моисеенко, муж Маруси Беневской, раз или два приезжал отец Зины Бронштейн, постоянно живший в Чите, да некоторый период в Нерчинском заводе жила мать Иры Каховской, ездившая к Ире на свидание.

    Сношения же с внешним миром мы имели почти исключительно через письма, проходившие, конечно, цензуру начальника тюрьмы.

    Получка и писание писем были для нас целым большим делом. Получали мы письма не в определенные сроки, а по приходе почты, и каждый раз письма вносили большое оживление в нашу жизнь. Писать письма полагалось два раза в месяц.

    Большинство мальцевитянок писало много, с воодушевлением. Редким исключением было несколько человек, которые не любили писать и завидовали тем, кто делал это ўмело и с удовольствием. Особенно отличалась в этом отношении Ривочка Фиалка. Вспоминается, как она сидит, вперив взор в грифельную доску, на которой она обычно писала начерно. На доске начертаны два слова «дорогой папочка», и поставлена запятая. Двадцать раз стирались и снова писались эти слова, и, в то время как у других были уже исписаны страницы, у нее дальше «дорогого папочки» дело не шло.

    Довольно деятельная переписка шла ў некоторых из нас с нашими ближайшими соседями Зерентуйской каторжной тюрьмы. Эта переписка вносила оживление в тюрьму, так как зачастую из Зерентуя получалась информация о воле, которую мы не могли иметь. Переписка шла, конечно, нелегальными путями. Письма передавались через уголовных женщин, выходивших за ограду тюрьмы и имевших свидание с уголовными мужчинами в Зерентуе, и через зерентуйского тюремного доктора Рогалева — ближайшего друга политических.

    Рогалев, приезжая в Мальцевку, обычно заходил в околоток, где оставлял свою шубу. Когда, уходя, он надевал шубу, она ўже бывала полна записок и писем. На всякий случай, для большей конспирации, он перекладывал записочки в шапку, надевая последнюю, и так выходил из тюрьмы.

    Однажды, забыв, что ў него в шапке письма, он, зайдя к начальнику тюрьмы Павловскому, снял шапку. Каково было ўдивление Павловского, когда ему бросилось в глаза содержимое шапки. Только дружеские отношения Рогалева с Павловским спасли положение дел.

    Большим впечатлением вошли в нашу жизнь несколько спектаклей, устроенных своими силами. К спектаклям готовились долго и скрывали их от большинства, чтобы преподнести их в виде сюрпризов. Играли отрывок из «Снега» Пшибышевского, «Смерть Озе» из «Пер Гюнта», «Женитьбу» Гоголя и др. Бронку из «Снега» играла Маруся Спиридонова, Пер Гюнта — Саня Измайлович, мать Озе — Маня Горелова.

    В тюрьме эти спектакли показались нам верхом искусства, несмотря на то, что многие выросли в больших городах и видели первоклассных артистов. Кроме нас, на этих спектаклях присутствовали уголовные и старший надзиратель — Иван Евгеньевич.

    Многие из них никогда в жизни не были в театре, и вспоминается, как Иван Евгеньевич, пожилой толстый казак, сидел зачарованный и никак не мог оторваться и уйти по своим служебным делам, несмотря на то, что начальник тюрьмы несколько раз вызывал его.

                                                               Лето в Мальцевской

    Летом жизнь в Мальцевской разнообразилась, и в нашу жизнь врывался целый ряд впечатлений, связанных с ощущением природы. Суровая и длинная зима кончалась, в мае температура поднималась до 30 градусов и выше, горы очищались от снега, и глаз, уставший за долгую зиму от однообразного белого снежного покрова, отдыхал на яркой зелени, которой покрывались горы вокруг тюрьмы.

    Мальцевская тюрьма стоит в низине и со всех сторон окружена горами-сопками, которые в этом районе тянутся непрерывной волнистой цепью. Если встать на возвышенное место и оглянуться кругом, то всюду, насколько хватает глаз, вы видите горы, подтянувшиеся одна к другой и сплотившиеся вместе. Форма этой гряды гор, разметавшихся в прихотливо-разнообразных группах, поражает своим сходством с морскими волнами, внезапно застывшими.

    Прямо перед тюрьмой высокая сопка с большими каменными глыбами, покрытыми ярким зеленым мхом и густо поросшим кустарником, особенно манила нас к себе! За ней начиналась дорога, ведущая из тюрьмы на волю. Мрачная черная гора с правой стороны, с крестом посредине, носила ў нас название «Вечный Покой» (по Левитану) и навевала другие настроения, чем жизнерадостная гора, ведшая к воле.

    Горы кругом покрывались цветами, чрезвычайно разнообразными и яркими по своим краскам, о которых мы в центральной и даже южной России не имеем понятия. Яркие кроваво-красные саранки лилии на высоких стеблях, дикие орхидеи всевозможных цветов, называющиеся в тех местах «кукушкины слезки», длинные болотные ирисы, розовые заросли смолистого багульника, красные пионы, под названием «марьины коренья», и целый ряд других цветов — ромашка, мак, подснежники — всякими путями проникали к нам в тюрьму, и наши камеры благодаря им теряли тот убогий вид, какой они имели зимой.

    Но нам казалось этого мало и хотелось иметь цветы, посаженные нами самими. Инициатором этих посадок всегда была Саня Измайлович. Она вовлекала в это дело довольно большое количество лиц, и однажды было назначено даже соревнование на лучшую клумбу во дворе. Здесь было проявлено много творчества, всем хотелось выдумать что-нибудь очень красивое. Саней было припасено множество различной рассады, и нами были посажены златооки, незабудки, душистый горошек, табак, резеда и много всяких других цветов. Все эти грядки были посажены перед околотком и вдоль наружной стены тюрьмы, где мы гуляли. Одна Аустра Тиавайс устроила маленькую ўзкую грядку возле кухни, грядку, на которую никто не обратил внимания, так как по форме она ничем особенным не отличалась и заслонялась корпусом кухни. Но когда на этой грядке выросли нежные белые левкои и необычайно выделились своей белизной и чистотой на фоне кухонного фасада, мы безоговорочно признали Аустрину грядку самой лучшей.

    Необычайно комично проходили всегда Санины заботы об удобрении. Навоза ў нас не было, так как лошади к нам во двор не въезжали, а бычки, привозившие воду, приезжали раз в день не на долгий срок и не давали нужного количества навоза. Приходилось искать человеческого навоза. И Саня, чтобы не пропустить нужный материал, следила за каждым из нас, упрашивала и умоляла нежелающих постараться и необычайно радовалась, когда натыкалась на клиента.

    Летом вся наша жизнь несколько менялась и в смысле занятий. Мы больше гуляли и меньше занимались углубленными серьезными предметами. Хотелось больше полениться, погреться на солнышке, полежать с книжкой в цветнике, посмотреть при закате солнца на яркие сибирские краски, которые там действительно изумительны, благодаря чистому, ясному воздуху.

    Но лето в Забайкалье очень короткое. Зной в 30-40 градусов сменяется осенними ветрами, почти ураганами, которые так типичны для Забайкалья. Горы желтеют от груды осенних листьев осины, в изобилии растущей на горах.

    Очень рано начинались заморозки, а потом и снег, и жизнь снова менялась на зимний лад.

                                             Встречи и проводы

    Из всех впечатлений, разнообразивших нашу жизнь, самыми значительными были для нас приезды новеньких. Каждую среду, часа в 4-5, приезжала партия, которую мы ждали с нетерпением. Летом, поджидая партию, мы ўсаживались на крылечке кухни, откуда видна была Зерентуйская дорога. Новенькие рассказывали нам о других тюрьмах, приносили нам вести о наших товарищах, которых они встречали по этапу, в тюрьмах и в дороге, делились кое-какими вестями с воли, просачивавшимися в российские тюрьмы. Главное же, чего мы ждали, — это, что новенькие внесут новую струю в нашу жизнь.

    Таким же большим событием для нас были и проводы наших товарищей, уходивших на волю. Первой ушла на поселение Фрейда Новик, а вскоре вслед за ней Стефа Роткопф.

    Почему-то особенно остался в памяти отъезд на поселение Ривочки Фиалки в самом начале мая 1909 г. Одна из первых каторжанок, привезенная в Акатуй в числе первой шестерки, она ўходила на волю двадцати одного года. Перед ней впереди была целая жизнь. Помнится раннее ўтро, какие-то совсем розовые горы от восходящего солнца. Мы все прилипли в воротам, за которые сейчас уйдет Рива. А мы все с ней так сжились. Рива ўходила взволнованная, радостная и вместе с тем печальная. Очень тяжело ўходить из тюрьмы и оставлять товарищей, которым предстоит сидеть долгие, долгие годы.

    Но недолго Рива пользовалась баргузинской «волей». Как оказалось потом, к ней неправильно была применена 23 статья досрочного освобождения, сокращавшая ей срок на 7-8 месяцев. Она прожила в Баргузине всего 12 дней и в начале июня, согласно телеграфному разъяснению Сената, была в числе других политкаторжан отправлена обратно на каторгу досиживать свой срок. Снова полуторамесячный этапный путь, снова пеший путь в 13 дней — и Ривочка опять в Мальцевской тюрьме.

    Нам казалось, что Рива вернулась с настоящей воли, потому что запас впечатлений, который она нам привезла, был неисчерпаем. Часами рассказывала она о встретившихся людях, о баргузинской жизни, баргузинской природе, о новых книгах, о новых настроениях на воле. Только после долгой тюрьмы может быть такая восприимчивость к жизни, такое отношение к повседневной жизни, как к чему-то необычайному, очень сложному и крайне интересному.

    Среди нас было очень много краткосрочных, т.-е. отбывавших четырехлетний срок каторги; к тому же целой группе лиц по «богодульству», т.-е. по инвалидности, был сокращен срок сидения. Благодаря этому, в 1909 и 1910 годах проводы из Мальцевской сделались более частыми. Богодулками были признаны Маруся Беневская, у которой не было одной кисти руки и двух пальцев на другой, М. В. Окушко, у которой при попытке побега из Литовского замка был поврежден копчик, и Лидия Павловна Езерская, жившая почти без обоих легких.

    Особенно много волнений вызвал в Мальцевке ўход в вольную команду в сентябре 1909 года сразу 15 каторжанок.

                           Начальник тюрьмы Павловский. — Приезд Сементовского

    После ўхода наших в команду в камерах стало гораздо свободнее, но в общем жизнь в Мальцевской текла по-прежнему, и только в 1910 г. случился ряд событий, перевернувший все вверх дном. Началось это с приезда инспектора тюремного ўправления Сементовского. Нагрянул Сементовский неожиданно, так неожиданно, что ни мы, ни наша администрация не заметили его приезда. Таким образом он застал тюрьму врасплох. Начальник тюрьмы Павловский успел схватить шашку, и стал пристегивать ее ўже по дороге, идя с Сементовским осматривать тюрьму. Надзирательница, почти при Сементовском, бегала и закрывала наши камеры. Поверх цветных платьев мы ўспели накинуть казенные юбки и спрятать все недозволенное под кровати и под матрацы. Но Сементовский не постеснялся приподнять одеяла и посмотреть кровати, которые ему показались подозрительными. Под кроватью были цветы, под матрацами — цветные не казенные вещи, под казенными одеялами — свои одеяла и т. д.

    Непосредственным следствием визита Сементовского был перевод начальника тюрьмы Павловского, как виновника патриархальных нравов в тюрьме, в Кадаю. До Павловского в Мальцевской тюрьме было несколько начальников (Фищев, Островский, Покровский), но Павловский был дольше всех, да, пожалуй, в самый характерный период Мальцевской тюрьмы, и о нем стоит сказать несколько слов.

    С одной стороны, он очень высоко ценил политических каторжанок и старался создать с ними хорошие отношения, допуская всякого рода вольности, с другой — он изо всех сил тянулся перед высшим начальством, выставляя себя хорошим начальником. Бывали случаи, когда он выдавал в вольную команду нераспечатанными письма, желая показать свою либеральность, за что ему могло здорово влететь. И вместе с тем, очень часто, через старшего надзирателя, он старался отменить им же ўстановленные льготы. При объяснении с ним по этому поводу, он начинал лебезить, уверял, что надзиратель напутал, что он рассеет недоразумения и т. д. Косил он на оба глаза, никогда не смотрел прямо на человека, и при разговоре с ним всегда чувствовалось, что он хитрит, что думает он одно, а говорит другое.

    Казенное имущество и уголовных каторжан он считал своей неотъемлемой собственностью. Уголовных он эксплуатировал для себя, как только мог. Они постоянно были у него на посылках по его личным надобностям, они делали ему мебель и все, что ему нужно было для его домашнего обихода. Им же был организован казенный мыловаренный завод, в котором варка мыла производилась трудом уголовных. Этот завод должен был приносить определенный доход казне. Но при переезде из Мальцевской за Павловским тянулись бесчисленные возы с мебелью, сделанной для него ўголовными, и чуть ли не сорок возов мыла, оказавшегося его собственностью.

    И, вместе с тем, хочется его помянуть добром за один поступок. При побеге с поселения в 1912 году, Фаня Радзиловская и Рива Аскинази наткнулись на него в поезде по направлению к России. Павловский моментально сообразил, в чем дело, и, отвернувшись, сделал вид, что не ўзнает их.

                                           Последний период Мальцевской тюрьмы

    Вместе с отъездом Павловского начался период завинчивания тюрьмы. После Павловского за короткий период сменился целый ряд начальников тюрьмы — Эпов, Антипов, Каблуков и Егоров. Из них дольше всех оставался Егоров, и политика его была очень определенной. Началось завинчивание тюрьмы. Камеры целый день оставались запертыми, прогулки сократились, общая выписка была отменена, увеличились работы по самообслуживанию, стали сами разносить воду по камерам и т. д.

    Перелом, начавшийся после приезда Сементовского, особенно ўсилился в связи с зерентуйскими событиями при приемке тюрьмы Высоцким. События в Зерентуе, порка, самоубийство Созонова и покушение на самоубийство ряда товарищей как-то зловеще нависли над нашей тюрьмой. Прекратились занятия, в камерах была тишина, было несколько собраний по поводу происходившего в Зерентуе, и был момент, когда для некоторых из нас была ясна мысль — нужно быть готовыми к смерти. Смерти никто не боялся, думали и обсуждали вопрос о протесте, но после смерти Созонова выяснилась бесцельность новых жертв.

    Этот период был последним периодом Мальцевской тюрьмы. Начальник Главного тюремного ўправления Хрулев приезжал с целью реорганизации каторги, общего перепланирования и переустройства тюрем. Приезд Сементовского, заставшего развинченную и вольную тюрьму, обострил и ускорил эту реорганизацию.

    Вскоре после отъезда Сементовского стали ходить упорные слухи о нашем переводе в Акатуйскую тюрьму. О дне нашего отъезда мы ўзнали только за неделю. Сборы наши были очень несложными, так как с собой мы взяли только по две смены казенного белья, чехлы для сенников, часть посуды и продукты на дорогу. Главной же нашей заботой была ўпаковка библиотеки. Нам не хотелось расстаться с книгами, и мы старались забрать каждый печатный клочок.

    В этап должны были заковать в кандалы бессрочных, но нашему начальству, очевидно, не особенно этого хотелось. Помощник начальника каторги Языков специально вел переговоры с нашим старостой, обещая не заковывать в кандалы при условии с нашей стороны не бежать с дороги. Такого обещания мы ему не дали. Несмотря на это, начальник тюрьмы Егоров распорядился не заковывать, представив всех бессрочниц, как больных. Утром 27 апреля 1911 г. мы вместе с вольнокомандками в количестве 28 человек были отправлены в Акатуй.

    Мы надеялись, что нас поведут через Горный Зерентуй, но нас повели каким-то другим путем. По дороге нам часто попадались какие-то заброшенные безвестные могилы. Трудно было сказать, кто здесь похоронен, но мы знали, что многие из каторжан погибли в этом краю, так и не ўвидев свободы, и думали, что эти могилы, о которых никто не заботится, — могилы наших товарищей.

    Помнится, как в полутемной этапке Александровского завода, сгрудившись на нарах, мы проговорили последнюю ночь, ожидая, что в Акатуе нас могут разъединить. Мы все знали, что легкая жизнь в Мальцевке — позади, и что впереди нас ждет суровый режим Акатуя.

    С этого периода Мальцевская женская каторжная тюрьма была ликвидирована и была преобразована в мужскую богодульскую (инвалидную) тюрьму. После революции 1917 г. Мальцевская каторжная тюрьма, как и все здания бывших нерчинских каторжных тюрем, была передана в распоряжение волисполкома для культурно-просветительных и хозяйственных целей, что явилось лучшим памятником тем товарищам, которые погибли в нерчинских каторжных тюрьмах.

    [С. 18-53. – 1930.]

    [С. 17-54. – 1932.]

    *

    И. К. Каховская

                                    ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О ЖЕНСКОЙ КАТОРГЕ

Это было в марте 1908 года. Из карцера Дома предварительного заключения, где шестнадцатилетняя анархистка Зоя Иванова и я отсидели по семь суток за попытку к побегу, нас непосредственно перевели в Петербургскую пересыльную тюрьму. Там было ўже несколько человек политических каторжанок, ожидавших этапа. Иванова провалилась с перепиленной решеткой за день до меня — и очутилась в пересылке тоже днем раньше. После восьмидневной разлуки мы встретились в новой обстановке и не сразу ўзнали друг друга...

    [С. 55.]

    Для отправки пока что в Москву нас разделили на две группы. Мы с Зоей попали во вторую, которая ўехала позже на несколько дней. Зою перед отправкой, после медицинского осмотра, расковали.

    Был май. Все цвело. Станции пестрели публикой. Решетчатый вагон с белыми клеймеными девушками внутри обращал на себя всеобщее внимание. Везде нас провожали сочувственные взгляды, иногда — смелые приветствия. Конвой подобрался на редкость сознательный и относился к нам с чисто братским вниманием. Мы жадно знакомились друг с другом, беседовали с солдатами, любовались зеленью и летней нарядной толпой на вокзалах, проникнутые праздничным весенним настроением.

    Потом настала белая ароматная ночь, полная подъема и возбуждения. Пели, делились воспоминаниями, строили планы, шутили, дышали сквозь решетку весенними запахами, на какой-то маленькой станции слушали соловья, радовались жизни и весне, как будто поезд нес нас к счастливому, беззаботному будущему. В каждой из нас было сознание нетронутых, неутомленных больших сил, готовность ко всяким испытаниям, полудетская гордость своим высоким званием политической каторжанки и громадная, душу затопляющая нежность к товарищам.

    Так, именинницами, приехали мы в Москву и, переночевав одну ночь в Бутырках, веселой гурьбой, перебрасываясь шутками, переступили порог Новинской каторжной тюрьмы...

    [С. 58-59.]

    О привольной жизни Нерчинской каторги складывались целые легенды, тем более, что там для ўголовных была «вольная команда» — вторую половину срока можно было при «хорошем поведении» отбывать за стенами тюрьмы, пользуясь относительной свободой. Там можно будет начать жить сначала, там есть надежда соединиться со своим крутёльщиком, завести семью, хозяйство. Об отправке в Сибирь гадали на картах, видели сны, молились богу...

    Дни текли так медленно, будто время остановилось в нашей забытой богом и людьми башне, куда и тюремный начальник никогда не заглядывал.

    Мне стало ўже казаться, что меня забыли и потеряли в этом огромном, набитом всякими категориями арестантов тюремном лабиринте. Но пришел, наконец, день,— и меня в числе прочих отправляемых в этап вызвали в приемную, обыскали, осмотрели, опросили и втолкнули в ряды двинувшейся за ворота пестрой, шумной партии...

    [С. 66.]

    Наконец показался Горный Зерентуй, и через час мы вошли через широко распахнутые ворота тюрьмы во двор, где за столом сидело, приготовившись к приему, тюремное начальство.

    Не знаю, в каком виде представил конвой дело начальству, но на заявление партии об избиении последовал только грозный окрик.

    Несколько человек пришлось сразу же положить в больницу.

    Поручение «тетушки» о цветах для Созонова я вспомнила долго спустя.

    Смертельно бледный Данилушкин простился с плачущей женой, и нас троих сейчас же повели с зерентуйским конвоем дальше — в Мальцевскую женскую тюрьму, по ту сторону сопки. Оставалось пять верст.

    С верхушки горы ўвидели мы в ямке между сопок белый квадрат заплота и несколько серых деревянных домиков за ним. Это была Мальцевка. Уже с половины склона можно было разглядеть группы белых фигур во дворе, и вскоре оттуда замахали платками, узнав, очевидно, по блестевшим на закатном солнце солдатским штыкам спускавшуюся партию.

    — Это политика на кухонном крыльце встречает... Каждую среду вот так новых к себе ждут, — объяснил, добродушно ўлыбаясь, конвоир.

    Через 10 минут предстояла встреча с товарищами. Тут были все те, которых мы, революционная студенческая молодежь, привыкли чтить и любить заочно, — террористки 1906-1907 гг., старые партийные работники, чью ўчасть разделить казалось незаслуженной честью.

    Мы все в Новинках были так молоды, и каждый из нас считал себя, да и был на самом деле неопытным новичком в революции. На Нерчинской каторге — мужской и женской — были лучшие революционеры, на чьих примерах мы ўчились стойкости, преданности делу, чьи имена произносили с благоговением. Сердце билось взволнованно, сильно, как перед экзаменом...

    Мальцевская встретила нас запросто. Пока начальник, не злой и стесняющийся политических, Павловский, разглядывал наши документы, — к решетчатому окошечку ворот то и дело прикладывались чьи-то любопытные лица.

    — Политические есть? Как фамилия?

    Без дальних церемоний нас впустили в калитку. Данилушкину и Селифантьеву надзирательница повела к уголовным, а я, не помню как, очутилась на скамье перед столом в шестой камере, где были политические.

    Кто-то ставил самовар, кто-то натягивал простыню-ширму, чтобы я могла помыться с дороги, тащили ванночку, доставали из каких-то мешочков и корзинок чистое белье. Сыпался град участливых вопросов, глядели ласковые, любопытные глаза. Переход от грубых окриков, ругани, ударов, озверелых или окровавленных лиц к этой чистой обстановке нежности и заботы был так резок, что нервное напряжение последних дней прорвалось.

    В воображении встало мертвое лицо Володи, фигура падающего татарина...

    — Товарища ўбили вчера, — могла только я вымолвить и закрыла лицо руками, чтобы не расплакаться самым малодушным образом.

    Мальцевская женская каторжная тюрьма представляла собою одноэтажное деревянное здание, серое и длинное, как ящерица. Своими покривившимися стенами, развалившимся крыльцом, трубами и неровными окнами она выглядела каким-то заброшенным унылым бараком.

    Внутри — длинный коридор, разделенный на две части всегда закрытой дверью; ближе к выходу — три камеры ўголовных, в глубине — три камеры для политических.

    Вследствие тесноты, уродства стен с бугорчатой штукатуркой, безобразных окон с черными покосившимися рамами и ржавыми решетками, разнокалиберных громоздких деревянных кроватей, камеры являли вид весьма непривлекательный. В них не было ни казенного холодного порядка тюрьмы, ни уюта свободного человеческого жилья. Стремление заключенных к комфорту выражалось в том, что ў каждой койки висела самодельная полочка для книг и стояла крошечная плетеная табуретка — вольнокомандцев. Сидя на такой табуретке, заключенные занимались у своих кроватей, обращенных при помощи фанерных досок в письменный стол.

    Обедали за длинным столом, за неимением посуды — по нескольку человек из одной миски.

    И обстановка и питание были крайне ўбоги...

    [С. 76-77.]

    Наша изоляция была бы еще более полной, если бы не связь с Горным Зерентуем. Группа товарищей, — первая шестерка [* М. Спиридонова, А. Измаилович, А Биценко, М. Школьник, Л. Езерская и Фиалка. Ред.], сидевшая еще вместе (6 месяцев) с мужчинами в Акатуе, и другие, имевшие там сопроцессников и знакомых, — вела с зерентуйцами интенсивную переписку через уголовных, и, конечно, известная доля этой переписки становилась общим достоянием. Мы всегда были в курсе зерентуйских дел, и бурной внутренней жизни, совсем не похожей на нашу, и всевозможных перипетий их внешней политики.

    Иногда в переписке возбуждались теоретические споры, и я помню ряд писем Е. Созонова о Савинковском «Коне бледном», прочитанных вслух. В общем, если бы зерентуйцев перевели куда-нибудь, в нашей жизни сразу обнаружилась бы заметная пустота...

    Под одной кровлей с нашей протекала совсем иная, мрачная, ничем не ўкрашенная жизнь уголовных. По сравнению с Бутырской башней, здесь был, конечно, рай. Работа — летом на огородах и в поле, зимой вязанье варежек — была не слишком тяжелой. Питание скудное, правда, но все же здоровое, летом улучшалось, благодаря овощам и ягодам, которые женщины приносили из-за стен.

    Но изоляция, которая переносилась нами сравнительно легко, для ўголовных была худшей пыткой. «Завезли нас за высокие горы, и света божьего мы тут не видим», — писали тульские, рязанские, самарские крестьянки письма родным. Крестьянки, сосланные за убийство мужей, поджоги и всякие иные деревенские преступления, составляли 80% и больше и определяли собой состав каторжной массы, а родные писали редко, забывали, как забывают покойника, и мало-помалу человек оставался один — без опоры, без надежды, выбитый из привычного ўклада, ничем не ўтешаемый...

    [С. 90.]

    Каких только болезней не было у нас: астма, эпилепсия, активный туберкулез, невралгия, слепота, острые желудочные заболевания. Врач Рогалев приезжал из Горного Зерентуя в очень редких случаях, и единственным медицинским работником была ў нас наш же заключенный товарищ фельдшерица Сарра Наумовна Данциг. Сама она ўмерла почти тотчас же после революции, возвратившись из Сибири, от запущенной в каторге тяжелой болезни.

    Ее благородный грустный облик запечатлелся в душе дорогим воспоминанием. Многим из нас она согрела и украсила жизнь тонкой добротой и нежной заботой. Совсем молодая еще, она, благодаря сдержанности, степенности, казалась старше, чем была, а, может, быть, еще и потому, что ее отношения к товарищам бывали всегда окрашены материнским бескорыстием. Она никогда не говорила о себе, ничего не рассказывала о своей личной жизни, не ўпоминала о своей смертельной болезни и всегда была целиком отдана нуждам, недомоганию и горю других.

    Ее помощь всегда казалась естественной, а ровное, разумное и мягкое отношение заставляло забывать, что она обречена. Только в области принципиальных вопросов, касавшихся революционной и тюремной морали, в ней проявлялась какая-то суровая нетерпимость.

    Она не спорила, не ўбеждала, но резко рвала с самыми любимыми.

    Несмотря на обилие больных, смертных случаев в Мальцевской среди нас не было.

    Так невозмутимо дожили мы до осени 1910 года.

    В ноябре тяжелой грозой пронеслись над Нерчинской каторгой зерентуйские события, унесшие Созонова и других товарищей.

    О сгущавшихся над Горным Зерентуем тучах мы узнали от лечившихся в зерентуйской больнице М. Школьник, переведенной туда для операции, и П. Меттер, которая жила с ней в качестве сестры милосердия. С ними мы вели все время нелегальную переписку и от них узнали о предполагаемом приезде Высоцкого и о толках по этому поводу. Повеяло недобрым — обычный ход жизни резко нарушился, все мысли в бессильной тревоге сосредоточились вокруг судьбы зерентуйцев. А там каждый шаг приносил новое, и по коротеньким записочкам Павлы видно было, что атмосфера сгустилась до предела.

    После полученной утром записки об обходе Высоцким камер мы целый день ждали худшего, и, действительно, к вечеру после поверки рука надзирательницы протянула в волчок смятую короткую записку, где ўже перечислялись имена погибших.

    Подробности катастрофы мы ўзнали позднее.

    Что пережила вся тюрьма и каждый в отдельности, рассказать я не сумею. Это были очень страшные и очень тяжелые дни.

    Первая мысль — мысль о протесте — отпадала сразу же. Достойно реагировать на происшедшее можно было только массовым самоубийством, но после жертвы Созонова, резко оборвавшей издевательства, оно было бы практически бесцельным и только ўвеличило бы на радость правительству список выбывших из строя врагов.

    Этот вопрос даже не обсуждался коллективно, но я ясно помню кем-то ўкоризненно произнесенную фразу — «Хороший памятник воздвигли бы мы им этой новой гекатомбой!» — когда молодой товарищ заговорил о позоре жить после того, что произошло в Горном Зерентуе. В еще только формировавшейся тогда молодой психике зерентуйские события оставили неизгладимый выжженный след.

    Весной прекратилось наше благополучное существование. В общей перетасовке заключенных, начавшейся после смерти Созонова, женщин весной перевели в Акатуй.

    Романтическая мальцевская юность уступила место суровому трудовому и еще гораздо более замкнутому акатуйскому совершеннолетию.

    [С. 93-94.]

     *

    П. Ф. Меттер

                                                       СТРАНИЧКА ПРОШЛОГО

    В последних числах апреля 1907 года я и моя сопроцессница А. Ф. Тиавайс прибыли в Читу, областной город Нерчинском округа. Поезд стоял часа два на вокзале. Перед нашим вагоном стояла группа людей — женщин, детей; между ними была пожилая женщина. Она пыталась подойти к нашему вагону, хотела сказать или спросить нас о чем-то, но часовой отгонял ее и грозил прикладом. Вдруг к нам в вагон привели молодую девушку с большими черными живыми глазами. Энергичная, подвижная по своему темпераменту, она засыпала нас вопросами: откуда мы, сколько сроку и так далее. Это была Зина Бронштейн. Расспросив нас, она подошла к окну и заволновалась, так как ее мать и прочих провожавших ее часовой прогонял с платформы. Зина сказала, что ее мать — Лия Борисовна — хочет добиться того, чтобы ее арестовали и затем вместе с нами идти этапом до самой Мальцевской тюрьмы.

    В это время к нам пришел на цыпочках конвойный офицер и шепотом сказал, что в нашем вагоне едет генерал Ренненкампф, производивший зверскую расправу над железнодорожными рабочими, бастовавшими в то время по всей железнодорожной линии. Он повесил восемь рабочих на пригорке близ города на глазах всего городского населения. Было видно, что эта казнь так терроризировала город Читу, что имя этого зверя наводило ўжас на простых обывателей, а на военных тем более, как ему подчиненных. Офицер сказал, что Лию Борисовну не только не пустят с нами ехать в одном вагоне, но что она и в наш поезд не попадет. Вся наша партия (с нами шли только ўголовные), как и конвой, говорила шепотом, боялась вставать с места. Так мы ехали до г. Сретенска, где кончалась железная дорога и начинался пеший тракт. Лию Борисовну мы ўвидели на следующий день, когда отошли верст двадцать от Сретенска. С большим трудом она попала в последний вагон нашего поезда, доехала до Сретенска, там взяла лошадей и уехала ночью какой-то окольной дорогой, — чтобы не попасть на глаза зверю Ренненкампфу, — в деревню, через которую мы должны были пройти. Лия Борисовна боялась за нас, так как в нашей партии не было политических, с одной стороны; с другой — перед нашей партией шла в Мальцевскую тюрьму Верочка Штольтерфот, и у ней была история с конвоем. Мы шли пешком, Лия Борисовна местами, где ее подпускал к нам конвой, шла с нами, остальное время ехала на лошади, которая была нагружена корзинами, ящиками с передачей для всей тюрьмы. На некоторых этапах Зине давали свидания с матерью, но только там, где не было офицера: конвой это делал нелегально. На привалах, которые делались нам в половине станка, Лия Борисовна нам приносила из деревни молока, калачей — все, что можно было купить на скорую руку для нашей партии, а также и для конвоя.

    Конвой шел с нам грубый, невежественный, сознательных не было ни одного человека. На первой полуэтапке [* Полуэтапками называются те этапки, где нет конвойного начальства, барак стоит обыкновенно версты две не доезжая деревни или за деревней.] конвой не подпускал Лию Борисовну даже к ограде; она ўехала дальше, должно быть, в ближайшую деревню. На следующий день мы думали, что она ўехала обратно в Читу, так как мы не встретили ее за всю дорогу. Думали, что ей запретили ехать следом за нами.

    Была ранняя весна. Цвели ургульки, душистый сибирский багульник, распускалась ароматная сибирская лиственница. Хотелось больше и больше вдохнуть свежего, ароматного весеннего воздуха после душных этапок и арестантских вагонов, в которых мы ехали около двух месяцев. Жизни и энергии было много, не чувствовалось даже ўсталости от пройденных за день 30-40 верст, не хотелось думать о том, что ждет нас там, куда мы идем. Зина с присущей ей живостью говорила много, рассказывала, что она знает некоторых каторжанок, которые ўшли уже в Мальцевскую.

    Ко второй полуэтапке мы пришли, когда было ўже темно. Нас троих поместили в маленькую каморочку; за перегородкой, не доходившей до потолке, находилось караульное помещение. Уголовных мужчин поместили в другую половину, далеко от нас. После чая нас выпустили на двор за парашей. У ворот стоял часовой и говорил с кем-то. Зина ўзнала голос своей матери. Она просила передать нам передачу и деньги. Ни передачи, ни денег мы не получили, а на эти деньги конвой напился пьяный. Нас не замкнули, и солдаты приходили к нам с разговорами. Зина все порывалась ответить им резко, а мы с Аустрой ее одергивали, боясь озлобить пьяных солдат. Они заводили разговоры на тему: зачем нам ехать на каторгу, мы-де все молодые, вышли бы замуж за солдата и получили бы права. (Был такой закон раньше на Сахалине, что если каторжанка выходила замуж за солдата, то ей возвращались крестьянские права). Мы решили вызвать старшего конвоира и спросить, почему нас не замыкают. Пришел старший, нас запер и положил ключ в карман. Мы ўспокоились. Через перегородку мы ўслышали, что группа конвоиров во главе со старшим ушла гулять в деревню; оставшиеся же солдаты продолжали пьянствовать, пели крикливыми пьяными голосами, ругались и безобразничали. Глубокой ночью мы ўслышали, как они стали собираться перелезать через перегородку к нам: Мы сжались в уголке на нарах, тесно друг к дружке, пришли в отчаяние. Кричать было бесполезно, барак далеко за деревней, ни души кругом, уголовные и те были далеко от нас. Зина положила около себя, вытащив из-под нар, обгорелое полено. Было жутко и смешно самим над собой и над своей беззащитностью, с этим рядом лежащим поленом. Но вдруг мы ўслышали ругань сменившегося с поста подворотного конвоира: «Ходит, как тень, вокруг забора, старый черт! Хотел пристрелить, да черт ее знает, отвечать придется. Знатная видно. Вон, чего на возу везет, видно, тем крамолам в тюрьму».

    Солдаты притихли и перестали двигать не то стол, не то скамейку к нашей стене. Они, должно быть, струсили, почуяв, что где-то за стеной есть свободный человек, который чутко прислушивался в эту темную ночь к тому, как в отчаянии бились наши сердца. Скоро пьяные и усталые солдаты захрапели. Начало ўже рассветать.

    На следующей этапке мы встретили большую партию ўголовных, человек 70. Их гнали на работу на какие-то прииска. Уголовных всех поместили в одну камеру, набив ее ими, как сельдями бочку. С ними шла одна ўголовная женщина; ее поместили к нам в отдельную маленькую каморку. Она направлялась на работу в прислуги к какому-то начальнику. Напившись чаю, уставшие от дороги и от предыдущей ночи мы легли спать и заснули крепким сном. Ночью мы проснулись от выстрела. Соскочив с нар, мы бросились к дверям, к волчку; в коридоре суетились конвоиры. Мы пытались узнать о происходящем, но к нашему окошечку никто не подходил, и мы ничего не знали. Утром, когда мы выходили за кипятком, у котла стоял часовой и пропускал по очереди за горячей водой.

    Дорогой уголовные мужчины нам рассказали ночную историю. Уголовные хотели ночью разобрать перегородку, отгораживавшую нас от них, и забраться к нам. Одни были против, а другие — за. На этой почве поднялась ссора и драка, в ответ на что часовой, стоявший на посту, начал стрелять. Утром один лагерь хотел отомстить другому, и насыпали какой-то отравы в кипяток, но так как обыкновенно ў уголовных всякая организация проваливается из-за «лягавых» [* «Лягавыми» называются доносчики, провокаторы.] то дело дошло до начальства, которое распорядилось поставить у котла часового.

    Остальная часть дороги была без особых приключений. Стали подходить к Горному Зерентую. Из окон второго этажа товарищи махали красными платочками, доносились звуки марсельезы. Настроение изменилось у всех: кругом пробуждающаяся весна, а перед нами стояла грозная, мрачная тюрьма. В ней погибало столько молодых борцов, стремящихся к жизни, воле и борьбе.

    Партия подошла к конторе тюрьмы, откуда мы ўслышали бодрые голоса товарищей. Они шли из конторы в тюрьму с полученной посылкой или выпиской. Они перебросились на ходу с нами несколькими словами, предложили нам чаю и еды, но мы отказались, так как конвой сказал, что мы пойдем дальше в женскую тюрьму, находящуюся в пяти верстах отсюда.

    К Мальцевке мы подошли, когда было ўже темно. Старший надзиратель, принявший нас, повел нас в тюрьму. Мы вошли в ограду тюрьмы; за нами захлопнулись большие тяжелые ворота. От этого стука в душе, словно эхо, прозвучало: прощай жизнь и свобода на долгие годы. За захлопнувшимися воротами осталась весна, лес, поля, товарищи, демонстрации, которыми нас встречали и провожали, когда мы в арестантских вагонах проезжали через всю Россию. Глаза мои уперлись в длинный деревянный корпус с железными решетками на окнах, круглый тюремный двор, высокую серую каменную ограду. Нас встретила надзирательница и группа из восьми политических каторжанок. Это были шесть с.-р. террористок, Маруся Беневская и Верочка Штольтерфот. Среди них мне бросилась в глаза очень молодая, почти детская кудрявая головка с очень красивыми вьющимися кольцами волосами; это была Ривочка Фиалка. Все они встретили нас приветливо, по-товарищески; мы пошли в камеру № 6 в конце коридора. В камере нас встретила Саня Измайлович, дежурившая в тот день. На столе стояло несколько чайных чашек, у печки на табуретке кипел самовар, в углу за серой тряпкой, вроде занавески, был умывальник. У дверей стояла параша. Посередине стоял длинный стол, по обеим сторонам которого скамейки и пять деревянных коек. В камере жило пять человек. Трое жили в одиночке. Нас заперли. Товарищи засыпали нас вопросами о дороге, о новостях на воле и прочем, после чего мы пошли по очереди за занавеску ўмываться. Я хотела поискать в своих казенных вещах что-либо чистое, чтобы переодеться, но Саня Измайлович сказала:

    — У нас коммуна, вот тут находится белье, — и указала на большую корзину.

    Вечер прошел в разговорах: говорила больше всего Зина, так как у ней были знакомые, общие товарищи по воле с находящимися здесь каторжанками. Я больше молчала, потому что почти не знала русского языка, объясняться я могла на немецком языке только с Марусей Беневской и Лидией Павловной Езерской. На следующий день пустили к нам просто в камеру на несколько часов на свидание Лию Борисовну. Она принесла большую корзину передачи. Я, как новенькая, наблюдала картину, тронувшую меня до самой глубины души. Передача была общая, но в этой общей корзине было положено для каждого по индивидуальному пакету. Было видно, какой любовью и глубоким пониманием тоски сидящих за решеткой обладал тот, кто составлял эту передачу. Сама Лия Борисовна была очаровательна. Скажу одно, что это была счастливая мать среди большой революционной семьи, с которой она переживала все неудачи и радовалась ее победам.

    С приходом новой партии и посещениями Лии Борисовны жизнь в тюрьме оживилась. Каждый новый пришедший в эти стены вливал живую струю кипящей на воле жизни. Но прошло несколько дней, Лия Борисовна ўехала обратно в Читу, у нас троих новеньких иссяк наш небольшой дорожный запас новостей, и жизнь стала холодная, серая, как каменная стена, отделявшая нас от всего, что находилось за железными воротами.

    Лия Борисовна, по возвращении в Читу, была вскоре арестована за ўчастие в убийстве начальника каторги Метуса. Она просидела долгое время до суда, а потом получила три года ссылки в Якутскую область. Муж ее должен был жить нелегально в Монголии; детей разбросали по родственникам. Младший сынишка Ароша (шести или семи лет) заболел тяжелой формой суставного ревматизма, отчего впоследствии у него развился порок сердца. Он умер от разрыва сердца двадцати шести лет — в 1928 году.

    Несмотря на то, что в момент нашего прибытия группа, которая была ўже в Мальцевской, жила полной коммуной, в которую влились и мы, духовно группа эта жила замкнуто и вновь прибывшие чувствовали себя какими-то отщепенцами, одинокими; особенно остро переживала это я, так как я была одна пролетарка среди группы интеллигенток. Несмотря на то, что ў нас была полная коммуна и товарищи относились ко мне хорошо, я все же чувствовала себя страшно одинокой. Почти все товарищи были заняты чтением больших, толстых томов философии Канта, Лаврова, Михайловского и других научных книг. Я ходила по двору большей частью отдельно, за корпусом, и старалась выяснить, во-первых, причину этого одиночества, во-вторых, чем и как заполнить жизнь, которая будет течь не дни и не недели, а целые годы в этой тюрьме. О коммуне я имела понятие из маленьких брошюр Кропоткина и популярных кружковых лекций; проводить в жизнь коммуну нам на воле не приходилось. Коммуна тяготила меня тем, что я в нее внести ничего не могла. Прочие товарищи получали деньги, посылки, я же не получала ничего, так как была оторвана от родных и товарищей большим расстоянием и незнанием русского языка. Письма пропускались только на русском языке.

    В скором времени я выяснила причину своего одиночества, поняла, что это — классовая рознь. В разговорах и беседах с некоторыми товарищами я прямо говорила, что они шли за одно, а мы, рабочие, — совсем за другое. Когда меня товарищи спрашивали, в чем же различие, я не могла тогда им этого объяснить, хотя всем своим существом чувствовала и знала, что это так.

    Егор Созонов писал большие письма из Горного Зерентуя к нам в Мальцевскую в момент разделения большой и малой коммуны [* Б. коммуна состояла из массовиков, — солдат, матросов,— м. коммуна из интеллигентов. Раскол был вызван группой тюремных махаевцев, Морозовым и другими, и очень болезненно пережит Зерентуем; после 8-10 месяцев существования отдельных коммун они слились в одну общую, изжив разногласия.]. Письма эти читались мне, и я их так хорошо понимала: та же пропасть, что и у нас, была и там; разница была только в том, что там находилось больше массовиков и менее интеллигентов, а ў нас — наоборот; потому там переживалось это острее, чем у нас.

    В коммуну я решила, внести свой труд: я буду работать, — готовить и убирать, — а они пусть сидят за толстыми томами философии. Решив так и никому не сказав об этом, я провела это в первое свое дежурство, но товарищи этого моего подхода не приняли и поставили вопрос на обсуждение общего собрания, на котором я ўзнала, что Маня Школьник — тоже работница. Ко всем товарищам этой группы я относилась с большим уважением, да и они своим поведением были достойны этого. А Маню Школьник я стала ненавидеть, так как она все время проводила с ними и, как мне казалось, старалась подделываться к ним. Маня Школьник была близка с группой этих товарищей, но близость эта носила какой-то личный характер. По-видимому, духовной пищи она тоже не получала: по их примеру она бросалась, как эсерка, то на Михайловского, то на политическую экономию, на книги по аграрному вопросу, и, видно, не имея подготовки ко всем этим наукам, ничего не понимала, бросала и страдала той же духовной пустотой. После общего собрания некоторые из товарищей стали пытаться завести дружбу, сблизиться со мной, но чем больше они это делали, тем дальше я ўходила от них. Я чувствовала в них что-то неискреннее, искусственное и не видела никакой возможности сближения. Я видела много достоинств и заслуг за этими товарищами, но пропасть была и осталась между нами. С Маней Школьник, после одного резкого разговора, в котором я ей высказала свою ненависть к ней за то, что она подделывается к группе интеллигенток, после многих ею сказанных доводов и причин мы подружились.

    Это первый период 1907 года, с 9 мая, когда мы прибыли в Мальцевскую тюрьму. Далее стали прибывать все новые, как интеллигентки, так и пролетарки. Что касается пролетарок, прибывших летом 1907 года, то все они переживали такой же духовный голод, как и я. Я ўсердно засела за русский язык. Первой моей учительницей была Зина Бронштейн. Она хотела быстро научить меня читать и писать, но чем больше она горячилась, тем хуже я ее понимала. Уходила я с этих уроков в отчаянии, что я никогда не пойму этот русский язык. К осени, с приездом Елизаветы Павловны Зверевой и Нади Терентьевой, жизнь нас, пролетарок, изменилась. Они составили список элементарных учебников русского языка, арифметики, географии, истории и истории культуры и прочих. Список этот был послан товарищам, которые имели возможность прислать нам все эти книги. По русскому языку стала со мной заниматься Надя Терентьева. Через два месяца я ўже стала читать и писать на русском языке, а также понимать книги. С этого момента наша жизнь резко изменилась.

    Приехавшие в конце 1907 года ўже не так остро переживали одиночество и духовную пустоту, потому что мы тоже жили духовной жизнью, без которой в тюрьме жить невозможно. Занятия были персональные и групповые. Некоторые из товарищей отдавали все свое время своим ученикам. Другие делились частично своими знаниями, оставляя вечер и ночь для пополнения своих собственных знаний. Но были и такие, которые, имея большой запас знаний, не считали нужным делиться им с нами. Многие малограмотные почерпнули большой запас знаний, расширили свой кругозор во всех областях. Я лично через год совершенно свободно говорила, писала и читала на русском языке.

    С 1907 по 1909 год мои занятия шли отрывочно, так как в виду отсутствия медицинской помощи мне приходилось их часто прерывать на длительный период. Нашу тюрьму обслуживал ротный фельдшер, да и тот был занят больше своим хозяйством, чем должностью, которую он нес при тюрьме. Он целыми неделями не являлся в тюрьму, а если его вызывали, то подворотный надзиратель просто заявлял, что это бесполезно, так как он на покосе, в поле, в огороде и т. д. А больных было много. Особенно страдала от тяжелых сердечных припадков Надя Деркач; ее припадки были длительны и мучительны как для нее самой, так и для окружающих, которым приходилось около нее дежурить. Дежурство это несли я, Сарра Наумовна Данциг и Катя Эрделевская. Ольга Полляк страдала тяжелой сердечной астмой. Одну зиму, по нашему требованию, начальство освободило большую четвертую камеру, уплотнив нас и уголовных, чтоб ее поместить отдельно, так как она буквально задыхалась в общей камере. Одиночек нехватало, так как там были больные, постоянно нуждающиеся в больничном положении, как Лидия Павловна Езерская, страдающая сердечной астмой, и Маруся Спиридонова, страдающая нервными припадками. Более двух месяцев дежурили мы с Марусей Беневской около больной Ольги Полляк; Маруся Беневская делала назначения [* М. А. Беневская — медичка по образованию.], а я исполняла эти назначения, так как она не могла, впрыскивать камфару и морфий за отсутствием на правой руке пальцев. Больная находилась длительный период под этими двумя наркозами. Мы с Марусей Беневской опасались, что наступит момент, и больная задохнется, так как пульс был с перебоями. Такими же тяжелыми припадками страдала Лидия Павловна Езерская, которая от них и умерла по выходе в ссылку в Якутской области. Маня Школьник, хотя и не числилась у нас больной, была очень худа, малокровна, с организмом, истощенным до последней степени. Дружба наша с ней завязалась вероятно потому, что она была пролетаркой и происходила из самой бедной еврейской семьи, жизнь и условия которой мне были очень хорошо понятны, так как я выросла на Западе среди еврейской бедноты. Маню Школьник я временами даже боготворила, как одну из тех, которые, подняв красное знамя, вышли на защиту бесправных и обездоленных. При царском самодержавии было много ўниженных и отверженных, но кто знал жизнь бедных евреев, населявших местечки Виленской, Ковенской и Могилевской губерний, тот согласится со мной, что это были страдальцы, которых не сравнишь с другими пролетариями, потому что они страдали не только от недостатков материальных, а еще и потому, что имели несчастье родиться евреями. Когда ўрядник, приходивший к бедному крестьянину, выводил последнюю корову за недоимки, этим дело кончалось, но тот же ўрядник, пришедший в дом бедного еврея, собирал также все, что имело ценность, не считаясь с нуждой его самого, и, кроме того, издевался над его семьей, стариками, оскорбляя их за их национальность.

    Когда в 1909 году стали говорить о вольной команде, я хотя тоже была в числе тех, которые имели право выходить за стены тюрьмы, не могла решить этот вопрос лично для себя. Мечта всякого заключенного, особенно бессрочника, — это побег; я, малосрочница (я имела восемь лет каторги), считала, что, живя в команде за стекой тюрьмы, смогу быть чем-либо полезной для осуществления этой мечты бессрочниц. Не вышла бы я лично для себя потому еще, что мне страшно хотелось заниматься, а мы в то время подошли с нашими занятиями к древней истории, к древнему востоку, истории русской мысли и прочему.

    Нас вышло семь человек в первой группе. Помещения не было, а поэтому некоторые стали строить землянки, покупать старые бани на снос, так как жить нам разрешалось только близ тюрьмы на виду ў начальства. Некоторые поселились у надзирателей, сняв у них комнаты за перегородкой, я же, по многим соображениям, решила поселиться отдельно от других и ни в коем случае не ў надзирателей. Из тюрьмы мне дали денег из конспиративного фонда, и я купила на снос старый деревянный сарайчик, который и поставила на пригорке напротив дома начальника тюрьмы. Из старого сарайчика сделали хату с большой русской печью. Осмотрев положение за воротами и взвесив все, я написала об этом Мане Школьник.

    В команду нас выпустили под честное слово, с угрозой, что если из нас кто ўбежит, то выход в команду будет упразднен для всех политиков не только Мальцевской тюрьмы, но и для мужских тюрем. Кроме того, мы знали, что в случае побега пострадали бы все вольнокомандцы, так как освирепевший конвой перестрелял бы нас всех, потому что за побег конвоиров отдавали в дисциплинарные роты.

    Через некоторое время ко мне в хату вышла из тюрьмы Машенька Горелова; совместно с ней мы организовали в моей хате хлебопекарню. Мы в тюрьме очень страдали от отсутствия белого хлеба, особенно те, у которых были больные желудки, а катар желудка был почти у всех...

    Муку белую, которую мы выписывали, мы отдавали уголовному в вольную команду, он же пек из нее не хлеб, а какой-то кирпич, воруя при этом столько муки, что и этого кирпича хватало лишь на один чай. Поэтому белый хлеб для нас был лекарством.

    С Машенькой Гореловой у нас было полное разделение труда. Она занималась уроками с детьми надзирателей, помогала мне тем, что колола дрова, топила печку, а я носила воду, пекла хлеб. Машенька спала на печи, а я на лежанке около печки, но, несмотря на то, что русская печь из-за выпечки хлеба топилась ежедневно, холод в нашем старом сарайчике был невозможный, так как его перевозили и строили в ноябре в самые сильные морозы и щели в нем образовались насквозь. Организовав хлебопекарню и выяснив все ўсловия, я ўвидела, что они не могли оправдать наши планы, и жизнь в команде стала для меня теснее тюрьмы. Свобода наша была очень ограничена, немногим пошире тюремного двора. Деревню посещать было нельзя, к тюрьме ходить не полагалось, к Горному Зерентую даже близко подходить запрещалось: Занятий никаких у нас не было, читал каждый для себя и про себя.

    Однажды пришел старший надзиратель и сказал, что нужно будет ходить на работу, так как вольная команда должна работать — вязать варежки, катать кошмы. Я отказалась наотрез. Если бы я была заинтересована в пребывании в вольной команде, я бы этот вопрос как-то иначе встретила, но меня эта не то свобода, не то тюрьма очень тяготила. Честное слово связывало по рукам и ногам. За мой отказ от работ меня отправили в тюрьму...

    [С. 117-128.]

 

 

    Л. П. Орестова

                                                      ЛИДИЯ ПАВЛОВНА ЕЗЕРСКАЯ

    В декабре 1908 года я и мои сопроцессницы — Лида Чебанова и Ася Щукина — пришли в Мальцевскую тюрьму. Из встреч с мальцевитянками мне особенно памятно знакомство с Лидией Павловной Езерской. На другой день после моего приезда кто-то из товарищей предложил мне пойти познакомиться с ней, — она в это время жила в околотке.

    В чистой, довольно уютной одиночке Лидия Павловна полулежала на кровати с книжкой в руках.

    Встретила она меня, как близко знакомого человека, хотя я видела ее в первый раз. С первого же момента я почувствовала в ней человека большой душевности, что особенно трогало в тюремной обстановке. Она ласково расспрашивала меня, как мы прошли тяжелый этапный путь в декабрьские морозы, как обращался с нами конвой, какое впечатление произвела Мальцевка. Все вопросы были полны искреннего участия и сердечности.

    Скоро, у нас в тюрьме было установлено пользоваться по очереди одиночками для отдыха, и Лидия Павловна перешла из одиночки в общую камеру. Своим присутствием она внесла в камеру много оживления и разнообразия. Она, как никто, умела группировать вокруг себя людей. Около ее кровати всегда кто-нибудь сидел и рассказывал о прочитанной книге, о своих переживаниях, о полученных с воли письмах, и Лидии Павловне всегда все было интересно и близко.

    Здоровье Лидии Павловны в это время было в очень плохом состоянии. У нее была бронхиальная астма; кроме того, она жила уже только небольшими остатками легких, часто испытывая удушье от приступов изнуряющего ее кашля. И, несмотря на это и на то, что она была старше всех нас, она была всегда полна жизни и бодрости, согревая всех нас своей сердечной теплотой.

    Много времени Лидия Павловна отдавала занятиям с другими. Она занималась иностранными языками с целым рядом товарищей, читала серьезные книжки и помогала разбираться в прочитанном тем, кто был мало подготовлен для серьезного чтения. Иногда вечером в камере она читала что-нибудь вслух, увлекаясь сама и увлекая слушателей.

    Много времени Лидия Павловна тратила на лечение зубов как нам, так и уголовным. Ей, как больному человеку, такая работа была не по силам, но она не считалась, с этим.

    Профессию зубного врача Лидия Павловна приобрела из-за желания жить самостоятельным трудом. Дочь Могилевского помещика, с детства жившая в полном довольстве, а позднее, после замужества, также не знавшая материальных забот, Лидия Павловна все же не удовлетворилась такой жизнью. Ей тягостно жить в обывательской обстановке, и она порывает с семьей, оставляет мужа и маленького сына и уезжает в Петербург, где поступает на зубоврачебные курсы при Военно-медицинской академии, После окончания курсов Лидия Павловна открыла свой зубоврачебный кабинет. Жила она это время более чем скромно, а иногда испытывала даже острую нужду. Квартира ее находилась в глухом месте, пациентов было очень мало. Бывали дни, когда. у нее не было буквально ни копейки на жизнь, но Лидия Павловна относилась к этому очень спокойно. В это время (1900-1901 гг.) Лидия Павловна уже принимала деятельное участие в революционной работе. Квартира ее служила для явок и для других конспиративных дел.

    Из Петербурга Лидия Павловна переехала в Москву и, открыв здесь зубоврачебный кабинет, стала заниматься, кроме этого, еще литературной работой. Квартира ее так же, как и в Питере, служила местом явок. Она принимала участие в подпольной печати, вела агитационную работу, выезжая даже в другие города. В это время Лидия Павловна почти всецело уже отдалась революционной работе, вступив в партию с.-р.

    В 1904 году она была арестована по делу о подготовке покушения на министра внутренних дел Плеве. Просидела она в Таганской тюрьме до суда больше года, а затем была приговорена судебной палатой к году крепости, с зачетом предварительного заключения.

    Выйдя из тюрьмы, Лидия Павловна уехала в Могилев, где жила очень замкнуто, принимая участие в подпольной работе. В 1905 году в Могилев приехали несколько членов боевой дружины партии с.-р. с целью организации террористического акта на Могилевского губернатора Клингенберга. Лидия Павловна принимала большое участие в подготовке этого покушения. Она нашла комнату для приготовления снарядов, достала фотографическую группу, где был снят Клингенберг. Ее сын Гриня, мальчик лет пятнадцати, тоже помогал ей в ее революционной работе. В ученической форме, с ранцем за плечами, он разъезжал на велосипеде, передавая но назначению нужные сведения.

    Покушение не состоялось, так как тот, кому было поручено выполнение акта, в последний момент отступил.. После этого неудачного дела местная организация партии с.-р. стала действовать самостоятельно. Но покушение окончилось опять неудачно: брошенная т. Брильоном бомба не взорвалась. Тогда Лидия Павловна решила сама подготовиться к выполнению этого акта. Для того, чтобы получить санкцию ЦК партии, она поехала в Женеву, но, неизвестно по каким причинам, согласия ЦК не получила. В это время по всему Северо-Западному краю прокатились еврейские погромы. Клингенберг не мало этому содействовал. В Могилеве настроение было тоже очень тревожное. С часу на час ждали погрома. Это особенно побудило Лидию Павловну поспешить покончить с Клингенбергом. 29 октября 1905 года она пришла к Клингенбергу на прием и выстрелом из револьвера тяжело ранила его. 7 марта 1906 года по приговору Киевской судебной палаты она была присуждена к 13 годам и 6 месяцам каторги. После суда ее посадили вместе с уголовными. В этой обстановке Лидии Павловне жилось очень тяжело.

    К тому же начальник тюрьмы Дубяго, до приговора относившийся к ней вполне корректно, после суда резко изменил отношения. Однажды, зайдя в камеру, он сказал ей какую-то пошлость, за что Лидия Павловна дала ему пощечину. После этого Дубяго стал ее преследовать разными придирками. Она объявила голодовку, голодала шесть дней.

    Приезжал прокурор расследовать дело, и хотя ничего из этого не вышло, но Дубяго оставил в покое Лидию Павловну.

    В это время она писала на волю друзьям: «Чувствую себя неважно, общеуголовное положение дает себя чувствовать». И это писала Лидия Павловна, которая никогда не жаловалась и не заботилась о себе. Это доказывает, что в то время ей действительно жилось очень тяжко. Но даже в этих тяжелых условиях жизнерадостность все-таки не покидала ее. Она писала товарищам на волю, что надеется увидеться с ними «при новых, лучших условиях». Между тем здоровье ее в это время было уже сильно расстроено. Даже казенная медицинская комиссия установила, что Лидия Павловна страдает хроническим воспалением легких и ни к каким работам не способна.

    Скоро ее отправили из Могилевской тюрьмы в Москву в Бутырки, «так как дальнейшее ее содержание в Могилевской тюрьме, в виду беспрестанно предъявляемых ею разных требований, а также ежедневных посещений ее родных и знакомых, привлекает к себе особое внимание и бдительность администрации и надзора тюрьмы и является крайне тягостным».

    В статейном списке была сделана самим Дубяго такая приписка: «Склонна к побегу, дерзка, в незаконных требованиях назойлива и настойчива, служит подстрекательницей ко всем беспорядкам среди содержащихся».

    Отсюда скоро она была отправлена на каторгу, сначала в Акатуй, а потом в Мальцевскую тюрьму.

    В 1908 г. Лидия Павловна прошла в Малъцевской тюрьме через «богодульекую» (инвалидную) комиссию, которая сократила ей срок каторги до 3½ лет.

    С каторги Лидия Павловна ушла в 1910 году на поселение в Верхнеудинск, Забайкальской области. Отсюда вскоре ее выслали в Петровский завод. Здесь она так же, как и в тюрьме, была центром, вокруг которого группировались не только ссыльные, но и местная интеллигенция. Она начинает изыскивать всякие возможности для материальной поддержки товарищей, принимает участие в устройстве побегов из ссылки. Конечно, власти не могли спокойно к этому относиться, и через некоторое время ее отправляют в Якутск. В марте 1912 года, идя из Акатуя на поселение в Якутск, я, Ася Щукина и Люба Орлова застали ее и Зину Бронштейн в Иркутской тюрьме, где все мы просидели несколько месяцев до открытия навигации, на реке Лене. Лидия Павловна, несмотря на то, что была больным человеком, чувствовала себя очень бодро. Она много рассказывала о своей жизни на поселении, интересовалась всякой мелочью, подробно расспрашивала о каждом из оставшихся в Акатуе. В это время к Зине Бронштейн приезжала на свидание из Читы мать, которая много о всех нас заботилась. Она употребляла все усилия, чтобы устроить поездку в Якутск по проходному свидетельству не только своей дочери, но и Лидии Павловне, и это ей удалось.

    Однако, иркутский губернатор, давая разрешение на проезд Зине и Лидии Павловне по проходному свидетельству, лишил их возможности ехать, одновременно. Первой уехала Зина, а через 5-6 дней Лидия Павловна. А вслед за ними скоро отправили и нас этапным путем.

    Медленно двигаясь на паузках по Лене, мы почти через месяц достигли места назначения — Якутска.

    На другой день по прибытии партии Лидия Павловна пришла к нам на свидание в полицейский участок с огромным букетом каких-то ярко-красных цветов.

    Эти цветы, как революционный символ, долго потом не мог забыть ей полицмейстер Якутска.

    По выходе на волю Ася, Люба и я поселились у Лидии Павловны.

    Наша совместная жизнь очень беспокоила якутского полицмейстера. Он часто приходил к нам и угрожал выслать Лидию Павловну за устройство «коммуны» и при этом непременно добавлял, что он помнит ярко-красные цветы, с которыми она нас встречала.

    Ася скоро уехала в деревню, чтобы не дать местным властям хорошо присмотреться к ее внешности (она собиралась бежать).

    Первое лето в Якутске мне особенно памятно по тем настроениям, которые всех нас охватили.

    Жили мы в большой квартире, оставленной одним административно-ссыльным товарищем, уехавшим на все лето в какую-то экспедицию на север.

    У Лидии Павловны к нашему приезду было уже несколько уроков. У меня тоже скоро нашлись уроки. Люба начала заниматься массажем. Кроме того, нам двум приходилось еще заниматься хозяйством. Хозяйничали мы плохо, но Лидия Павловна очень, снисходительно относилась ко всем нашим неудачам.

    В нашей квартире бывало много новых товарищей. Благодаря живому уму Лидии Павловны, ее интересу ко всем и ко всему, большой чуткости к людям, — многих тянуло к ней. И, действительно, Лидия Павловна многим сумела скрасить серую жизнь якутской ссылки.

    Летом в Якутске бывают белые ночи, и мы, собираясь большой компанией, уходили за город в лес, где жгли костры и встречали восход солнца. Возвращаясь домой, мы обыкновенно заставали Лидию Павловну сидящей на крылечке и поджидающей нас с прогулки с кем-нибудь из товарищей или с нашей милой старушкой, «Татеновной» (Письменова), которая приехала в Якутск на год раньше нас. Ставился самовар, начинались рассказы, кто как провел время.

    Лето в Якутске очень короткое, и только мы дали волю своим настроениям, как оно уже закончилось. Нужно было начать заботиться о зимней квартире. Люба Орлова перешла в отдельную комнату, я и Лидия Павловна поселились вместе. Из этой квартиры мы проводили Асю, приехавшую к нам из деревни за два-три дня до побега. Этот побег был организован Верой Григорьевной и Павлом Яковлевичем Манн [* Павел Яковлевич и его жена Вера Григорьевна Манн оказывали большие услуги политической ссылке в Якутской области. Они содействовали устройству ссыльных на работу, оказывали денежную помощь, передавали нелегальную переписку в Россию. Им удалось устроить несколько побегов из ссылки благодаря тому, что оба они работали в фирме Громова в Москве и по делам этой фирмы ежегодно приезжали в Якутск, откуда на обратном пути увозили на пароходе с собой бежавших. Оба они состояли в Москве в политическом Красном Кресте.].

    Среди всех трудностей, которые им пришлись преодолеть для устройства побега, особенно угрожающей была Асина неконспиративность. Едущая под видом жены богатого золотопромышленника, она часто не хотела об этом помнить и вступала в общение с ссыльными, встречающимися по дороге.

    Побег удался только благодаря чрезвычайной выдержке Веры Григорьевны и Павла Яковлевича Манн.

    Ася уехала из Якутска с последним пароходом, а мы стали устраиваться на зимнюю квартиру.

    Зимой Лидия Павловна, кроме платных уроков с детьми местного населения, много времени уделяла занятиям иностранными языками с товарищами. Освобождалась от уроков она поздно вечером, и тогда у нее собиралось много товарищей. Такого наплыва, как было летом, в это время уже не было, но все же посетителей было довольно много. Особенно часто бывал Николай Егорович Афанасьев, ученик Короленко. У него было плохое зрение, и Лидия Павловна читала ему вслух. Потом приехал П. А. Куликовский, старый товарищ Лидии Павловны по Акатую, Аркадий Сперанский, который возвращался из ссылки из Средне-Колымска.

    Оба они увлекались вопросами искусства, и это увлечение было близко и Лидии Павловне. Пользуясь большим запасом, главным образом, драматических произведений русских и иностранных авторов, которыми располагал П. А. Куликовский, Лидия Павловна ввела в свои музыкальные вечера чтение вслух различных пьес, которые с большим мастерством выполнялись П. А. Куликовским. Спорами о значении и назначении искусства вообще и театра в частности обычно заканчивались эти вечера, продолжавшиеся далеко за полночь. Характерно, что и в этом выявилась основная черта Лидии Павловны — проявлять интерес к самым различным вопросам.

    Получая удовольствие от этих литературно-музыкальных вечеров, она не могла пользоваться ими только для себя, а сейчас же решила сделать это достоянием многих.

    По ее инициативе был образован литературно-музыкальный кружок, который должен был отвлечь товарищей от серой, монотонной жизни ссылки в сторону живою интереса к литературно-художественным вопросам.

    Кружок этот готовил постановку пьесы Жуковской «Дети». Лидия Павловна впервые, кажется, за свою жизнь приняла живое участие в режиссерской работе и иллюстрировании эпизодов пьесы музыкальными произведениями. Опыт этот ей удался, и еще долго после отъезда из ссылки А. Ф. Сперанский вел с Лидией Павловной большую, интересную переписку о театре.

    Лидия Павловна вообще была большой любительницей музыки. Своей игрой на рояли она доставляла всем нам огромное удовольствие. Среди нашей публики были и любители пения, но, к сожалению, все безголосые. Однако и им Лидия Павловна никогда не отказывалась аккомпанировать, так как знала, что это доставляет им большое удовольствие.

    В 1913 году Лидию Павловну постигло большое горе. Умер ее единственный сын Гриня, свидания с которым она ждала с большим нетерпением в наступающее лето.

    Грине в то время было уже около двадцати лет. Еще когда Лидия Павловна была на каторге, Гриня стрелялся. Пуля пробила череп, что сильно отразилось на его психике. Письма от него к Лидии Павловне отличались большими странностями. В одном он описывал свои увлечения музыкой, мечтая сделаться знаменитым композитором, в другом присылал какие-то бессвязные стихи или пьесы, в третьем сообщал, что он изобрел четвертое измерение, и так далее. Лидия Павловна ко всему этому относилась по-матерински, не сознавая той пропасти, перед которой стоит ее сын.

    Врачи нашли, что ему необходима операция, иначе он потеряет рассудок. Но операции он не вынес и умер.

    Лидия Павловна очень тяжело переживала это горе, но это видели только- самые близкие ей люди.

    С этого времени здоровье Лидии Павловны быстро пошло на ухудшение. Она стала редко выходить на улицу, чувствуя большую слабость.

    Занятия уроками, которыми она добывала средства к жизни, ее стали утомлять, и она решила вместо них взяться играть на пианино в кино. Я всячески старалась отговорить ее, но Лидия Павловна хотела попробовать. И эта работа оказалась гибельной для нее. У нее участились припадки удушья, из кино она возвращалась совершенно обессиленной. Однажды она настолько утомилась, что едва добралась домой и сразу же легла в постель. На мое предложение послать за врачом, она категорически отказалась. На следующий день приходили навестить ее товарищи. Она спокойно беседовала с ними, но скоро устала и согласилась пригласить врача. Врач, хорошо знавший ее болезнь, отнесся очень спокойно, объясняя все переутомлением. Вечером опять пришли товарищи, чтобы остаться на ночь, но Лидия Павловна запротестовала и только согласилась оставить Раю Таборисскую. Я пыталась не ложиться спать, но Лидия Павловна настойчиво упрашивала лечь. Чтобы не волновать ее, пришлось уступить.

    Ночью, прислушиваясь к ее хриплому дыханию, я не решалась подойти близко, так как спала она всегда очень чутко.

    На рассвете я тихо подошла к кровати и увидела совершенно неузнаваемое лицо, все в синих пятнах. Быстро разбудив Раю, я поспешила за врачом. Но медицинская помощь оказалась уже ненужной. Впрыскивание камфары не помогло. Лидии Павловны не стало.

    Умерла она от бронхиальной астмы 1 октября 1915 года.

    Правда, ее болезнь давно уже внушала воем нам опасения, но ее смерть явилась все же для нас внезапной. Нам странно было поверить этому, мириться с мыслью, что ушел из жизни человек с таким горячим сердцем, который накануне еще был полон жизни.

    [С. 191-198. – 1930.]

    [С. 225-233. – 1932.]

 
















 

    Орестова-Бабченко, Лидия Павловна — русская, дочь свящ., учит-ца; род. 15 марта 1885 г. в Красноярске, оконч. епарх. уч-ще. В 1905 г. примкн. к ПСР, хран. литерат., оказыв. помощь бежавшим из сс., выполн. технич. поруч. орг-ции. В 1907 г. арест. и 15 нояб. 1908 г. Иркутск. В.-О.С. в Красноярске осужд. по 1 ч. 102 ст. УУ по делу тайн. типогр. Красноярск. орг. ПСР на 4 г. каторги. Наказ. отб. в 1908-11 гг. в Мальцевск. тюрьме, 1911-12 гг. — в Акатуе. На посел. водвор. в 1912 г. в Якутск. обл.; в 1916-17 гг. жила в Красноярске. Беспарт. Чл. бил. О-ва № 147.

    [С. 460.]
    Таборисская, Раиса Семеновна — еврейка, фельдш.-акуш.; род. в 1885 г. в Сморгони, Виленск. губ. В 1901 г. в Харькове вошла в кружок ПСР, где исполн. разн. технич. работы. В период 1903-1904 гг. подверглась нескольк. обыскам и краткосрочн. арест. и выслана из Харькова. Арест, в Екатеринославле в янв. 1907 г. в подпольн. типогр. ПСР. В конце 1907 г. Харьк суд. пал. осужд. по 102 ст. УУ и 152 и 977 ст.ст. УН в сс. на посел. Водвор. в Киренск. у., Иркутск. губ, откуда через 4½ м. бежала и была арест. в Челябинске. Возвращ. в Киренск. 24 янв. 1911 г. Иркутск. окр. суд. пригов. по 313 ст. УН к 3 г. каторги за побег. Наказ. отб. в Акатуе. На посел. водвор. в Якутск. обл., где работ. до 1917 г. по своей специальности. Беспарт. Пенсионер. Чл. бил. О-ва № 1281.

    [С. 460.]

 






Brak komentarzy:

Prześlij komentarz