czwartek, 9 lipca 2020

ЎЎЎ Іван Ласкоў. Паркавая магістраль. Аповесьць. Койданава. "Кальвіна". 2020.









                                                                          ЭТАЖИ
                                                                   (Олег Шаповалов)
    Когда наступает суббота, и нечего делать, и впереди целое воскресенье, невольно предаешься праздным мыслям. Я задумался: какая по счету эта суббота из тех, которые я проваландался в университете? Я прикидывал и так, и сяк, но ничего не получалось. Мешали праздники. Какой из них и когда попадал на субботу, я не помнил. Буба разрешил мои сомнения. Он вытащил из тумбочки логарифмическую линейку и через две минуты торжественно заявил, что я околачивался в аудиториях химфака ровным счетом 85 суббот, если, конечно, был образцовым студентом и ни разу не переносил партию с Черным Бродягой по болезни.
    Последние слова Бубы заставили меня иронически улыбнуться. Декан – и шахматы? Нелепо, как горящее море. Буба строго заметил, что и море может загореться при определенных условиях. Крыловская синица просто не умела создавать их.
    - А ты умеешь? – спросил я его.
    - Я тоже не умею. Но мне и не хочется уметь. Так ты никогда не играл в шахматы с Черным Бродягой?
    Я покачал головой и поудобнее устроился на стуле, чтобы послушать очередную забавную историю. Сколько их таких историй, произошло с Бубой за пять лет учебы! Мне, наверное, и двадцати не хватило бы. Буба – великий человек. И насчет суббот он здорово посчитал. Только я никак не пойму, каким образом помогла ему в этом логарифмическая линейка.
    Но Буба не успел начать. Открылась дверь, и вошел Ухваткин. В мозолистой руке он держол большой чемодан. Буба сидел спиной к двери. Ухваткин подошел и робко тронул его плечо.
    - Это я, Саша, - сказал он.
    - Молодец, Герасим! – повернулся Буба. – На небеси тебе воздастся. А я от щедрот своих жалую тебе сдачу.
    - Спасибо, Саша, - поклонился Ухваткин.
    - Устав не нарушаешь – молодец. А теперь ступай себе с богом.
    Ухваткин вышел, пошатываясь. Буба потянулся, снял очки и устало протер глаза.
    - Однако посмотрим, что принесло тунеядцам трудовое студенчество, - наконец, сказал он и раскрыл чемодан.
    Я метнул орлиный взгляд и увидел бутылку портвейна, буханку украинского и сто граммов лимонных долек. Так называются конфеты.
    – Ухваткин забрал себе вознаграждение в размере шестнадцати копеек.
    - Старый рубль шестьдесят копеек, - механически пересчитал я.
    - Вино, вино! – пропел Буба, открывая бутылку. – Стаканы! Налейте! Бросайте! Кольца!
    - А если у меня нет кольца?
    - Обойдешься и без него, как обхожусь я.
    Буба налил вино и цепко ухватил стакан. Я последовал его примеру. Раньше я оттопыривал палец, но Буба высмеял меня. Теперь я уже не оттопыриваю. Мы выпили в полном молчании.
    - Югом пахнет вино, - сказал я.
    - Оно пахнет сивухой, - сказал Буба. – Смею тебя уверить, что о южных морях эта жидкость знает только понаслышке. Как говорил Остап Бендер, читай маленькие буквы.
    Он этикеткой подвинул мне бутылку, и я прочел: «Изготовлено в Архангельске».
    - Да, - сказал я, - каких чудес на свете не бывает.
    Буба сосредоточенно жевал лимонную дольку.
    - Буба, - спросил я, - а за что мы с тобой пили?
    - За что? – задумался Буба. – Наверное, за ваше возвращение с осенне-полевых работ. За заполнение вакуума в комнате.
    - Опять будешь спать с Ваней на одной кровати?
    - Что поделаешь!
    - Если он будет брыкаться, можешь переходить на мою.
    Буба прослезился
    - Спасибо друг.
    - Не за что. Это пустяки.
    Буба подпер кулаком свою массивную нижнюю челюсть. Голова у него огромная, как пивной котел. Светлые негустые волосы он зачесывает налево, так, что обнажается обширный лоб мыслителя. Я не знаю, сколько извилин у него в мозгу. Наверное, очень много – значительно больше, чем в моем. На лбу его тоже много извилин. Нос толстый. Словом, Буба – красавец.
    - Погулять, что ли? – нерешительно сказал Буба.
    - Да, да, - встал я,- внизу, кажется танцы.
    Я подошел к зеркалу и поправил прекрасный галстук розового цвета. Я осмотрел свою морду и нашел ее приличной. Я вздбил расческой трескучие волосы и стал похож на тунеядца. Затем я помазал их бриолином и превратился в отличника. Я подивился этой метаморфозе. В зеркале за моей спиной хитро улыбался Буба.
    - Вперед, младенец! – весело крикнул он. – Время не ждет! двадцать два ноль-ноль – пора свиданий и страданий.
    Я вышел в коридор и посмотрел налево. Там никого не было. Я посмотрел направо. Там тоже никого не было. И я медленно, по одной половице, пошел на лестницу.
    Лестница! Вот она, та самая артерия, которая связывает в одно целое разноголосый гам пяти этажей студенческого общежития. Лестница! Я проклинал тебя, когда, шатаясь от голода, подымался по твоим ступеням. Я благотворил твои поручни, когда, икая от сытости, шел по тебе вниз.
                                                         А слышали вы, как она смеется?
                                                         А слышали вы, как она поет?
                                                         И поутру пьянит потоком солнца
                                                         Ее любой трудящийся пролет...
    Лестница! Она не спит ни днем, ни ночью. Ночью ей не дают спать шепот и поцелуи. Ее площадок не хватает для всех влюбленных.
    Бывало, что на этой лестнице подымался декан.
    Бывало, что по ее ступеням кое-кто катился в бесконечность.
    На лестнице мы встречаем друзей.
    Вот о каких высоких материях думал я, когда меня окликнул Спартак.
    - Здравствуй, Олег! – крикнул он.
    Мое почтение! – ответил я. – Комсомольскому вожаку, - привет и любовь.
    Он остановился.
    - Ну как?
    - На полтора, - широко улыбнулся я.
    - Что значит «на полтора»?
    - А что значит «ну как?»
    Спартак покраснел.
    - Слушай, Шаповалов, - резко сказал он, - когда ты, наконец, будешь говорить человеческим языком? Когда, наконец, ты станешь человеком? Когда, наконец, ты...
    - ... заплатишь комсомольские взносы? - вежливо помог я ему.
    - Хотя бы и это! Я больше года живу с тобой в одной комнате, а мы не разу не говорили по-дружески.
    - Это просто невозможно. У нас разные вкусы.
    - Но чужие вкусы надо уважать!
    - Совершенно верно. А ты моих не уважаешь. Слушай, Спартак, тебе никогда не приходило в голову, что советский студент может иногда пить вино, целовать девушек, играть в карты, в шахматы, рассказывать анекдоты и при всем том оставаться советским студентом?
    Спартак недоуменно поднял брови.
    - Пить? Карты? Анекдоты? Уволь. Это не студент
    - А кто же?
    - Бездельник!
    - Ну ладно, Спартак Шелуха, комсомольский вожак. Привет. Я пошел на танцы.
    - Сочувствую тебе.
    - Не надо.
    Я пошел дальше – вниз, по наклонной плоскости, а Спартак – вверх, к сияющим вершинам. Наш спор – это еще не спор. Так, между прочим. Фрагмент генерального спора. Мы спорим уже полтора года, еще с первого курса, и пока наш диспут не дал никаких результатов. Спартак не теряет надежды меня воспитать. Я не теряю надежды его развратить. Но оба мы одинаково бездарны.
    Я прислонился к стенке и услышал внизу грохот подков. Я понял: идет Адам. Он увесисто бьет ботинками в каждую ступеньку, и эхо ударов разноситься по этажам. Вот я вижу его задумчивую физиономию, а на ней – тусклые усталые глаза. Я не буду задерживать Адама. Пускай идет спать. Наработался малый. Он даже не заметил меня. Пошел вверх, по крутым ступеням.
    И вдруг я увидел чудо. Из-за поворота выплыла луна. Круглая, полная, румяная. С носиком-пуговкой. С льняными мягкими волосами. Она шла мне навстречу. Я вежливо загородил ей дорогу.
    - Здравствуйте, Пульхерия, - сказал я.
    Она подняла синие дымчатые глаза. И удивилась.
    - Почему Пульхерия?
    - Так вот, Пульхерия.
    - Ну, знаете!
    - А что, разве вас зовут не так?
    - Не так.
    - А как же?
    - Еще мне не хватало знакомиться с невежей.
    - Неправда. Меня зовут иначе.
    Она передернула плечиками.
    - Какие глупости.
    - Вы совершенно правы. Я глуп, как пробка. В моей голове только одна мозговая извилина.
    Она вдруг заинтересовалась.
    - Правда? В самом деле?
    - Ну да.
    - Скажите, а вы чувствуете от этого какое-либо неудобство?
    - Бывает иногда. Идешь по улице и видишь: идет по улице человек, а у него – сто тысяч извилин. И тогда становиться неудобно.
    - Ну ладно. Пропустите меня.
    - До свидания, Пульхерия.
    - Будьте здоровы.
    - Встретимся на танцах.
    Я пошел дальше. Если останавливаться на каждой ступеньке, так никогда не сойдешь. Поэтому всех прочих знакомых я приветствовал небрежным кивком головы. Где-то слышалась песня. Мимо меня промчался комендант, и песня затихла. Наконец, первый этаж. На первом этаже я увидел Ласкова. А я думал, куда он пропал? Он, как всегда, в клетчатой мятой рубашке, волосы взъерошены, как перья у воробья, очки сверкают, как два прожектора. Он переминался с ноги на ногу, потирая подбородок.
    - Здравствуй , Ласков, - сказал я ему.
    - Вечер добрый, Олег.
    - Где это ты был весь день?
    - Так, по делам.
    - Все стихи пишешь?
    - Все пишу.
    - Ну, давай, давай. А хорошо, что мы приехали из деревни в субботу? Сознайся, хорошо?
    - Хорошо, Олег.
    - А почему ты здесь стоишь? Уж не думаешь ли идти на танцы?
    Он смущенно улыбнулся.
    - Да надо бы заглянуть!
    - Так в чем дело?
    Мимо нас сновала пестрая студенческая толпа. Правда, парни одеты довольно однообразно – костюм, белая рубашка, галстук. Зато девушки! Ахнешь. Какие расцветки, какие прически! Руки и плечи обнажены. Да-а. Я знаю, почему смущается Ласков. Прежде всего он маленького роста и, очевидно, не умеет танцевать. Во-вторых, его рубашка! Но я решил довести дело до конца.
    - Пойдем, Ваня, - сказал я.
    И мы пошли в подвал.
    Ну, вздохну с облегчением. Лиха беда – начало. А начало положено. Я познакомил вас, дорогие читатели, с главными героями повести, которая называется «Парковая магистраль».
    Эту повесть пишу не я один. Мы все пишем ее по очереди. Вернее, еще пишу я один, но уговор был. Хочет писать Спартак – наверное, в тех главах, которые он будет писать, на мою голову вновь посыплются разные комсомольские ругательства. Будет писать Адам. Возможно, и Буба. Пока он считает нашу затею неосуществимой. Он напомнил нам поучительную историю с «Дневником великих деяний», который вел Ваня Ласков в прошлом году, когда жил с Бубой в одной комнате, а Буба сучился на пятом курсе. Этот «Дневник» спер комендант, и многое тайное стало явным, и Буба едва не лишился стипендии. Мы не боимся коменданта. Мы ангелы. Кроме того, очень уж хочется нам выговориться, поспорить.
    Я не думаю, что нам подвернется какой-либо сюжет. Ведь наши герои – это мы сами. А что мы сможем выдумать о себе? В жизни, как известно, сюжетов нет. Но мы постараемся сделать «Парковую магистраль» интересной.
    Вас, наверное, удивило, почему это вдруг студенты-химики решили писать повесть? Во всем виноват Ваня Ласков. Он пишет стихи и изредка печатает их в газетах. А недавно его напечатали в местном толстом журнале, и он совсем зазнался. Я, я! И вот мы решили показать, что мы не хуже его умеем писать, а в химии ему далеко не только до Адама, но и до Спартака. Поскольку он не должен знать о повести, то, разумеется, и писать ее он не будет. И только когда закончим, дадим ему почитать повестуху: все-таки, он, шельма, кое-что знает.
    Мысль написать «Парковую» моя от начала до конца. И поэтому мне предоставлено почетное право начать повесть.
    А здорово как получилось! Прошелся по лестнице, и все герои – здесь. Итак, повторим их имена:
Олег Шаповалов – я.
Спартак Шелуха.
Адам Бродяжин.
Буба.
Ваня Ласков.
Герасим Ухваткин.
Черный Бродяга – декан. Зовут его Пантелей Кузьмич по фамилии Кузьмич.
Кроме того, в нашей комнате живет один первокурсник. Мы его знаем очень плохо – не успели как следует познакомиться. Какой-то тихарь. Его зовут Костя.
Мне еще хотелось бы, чтобы героиней повести стала Пульхерия. Дай бог! Она очень красива. Если герою повести Олегу Шаповалову уподобиться девушка (для развития сюжета), хочу только Пульхерию. Она, наверное, с биологического.
    …И мы сошли в подвал.
    Все было, как всегда. Подвал – это подвал. В нем при очень плотной упаковке могут уместиться двести человек. В общежитии живет тысяча двести. Когда Ваня увидел, какая давка в дансинге, он побледнел и попятился назад. Но я ухватил его за руку, и мы протиснулись между распаренными телами к окну. Ревела радиола, как бешенный бугай. Народ лабал буги. Я стал приглядываться к массам. Мне показалось, что я увидел Пульхерию. Потом засомневался: когда она меня обогнала? Здоровый студенческий коллектив танцевал. Впрочем, это трудно назвать танцами. Парни и девушки неуклюже топтались на месте, норовя, как можно плотнее прижаться друг к другу. Они экономили полезную площадь. В подвал входили люди. Я посмотрел на Ваню. Он растерянно водил очками по сторонам.
    - Что это такое? – наконец, спросил он.
    -Друг мой Горацио. Это танцы
    - И так всегда здесь?
    - В нашем клубе танцы по субботам и воскресеньям.
    Губы его искривились недоуменно.
    - Но неужели они не чувствуют, как все это гадко?
    - Я тебе советую прочесть книгу «Вопросы пола».
    Я увидел, как за стеклами очков широко раскрылись его глаза. И вдруг мне показалось, что я смотрю на всю эту свистопляску его честными глазами. И мне стало гадко. И я пошел к выходу, расталкивая танцующих. На меня обижались, но молчали. 80 килограммов – не шутка. Я пробился к двери. За мной неотступно следовал Ваня. И вдруг я увидел Пульхерию. Она стояла у двери с каким-то фраером. Она узнала меня и улыбнулась. Ладно, я пас. Я прошел мимо, но она задержала меня.
    - Так что, может, познакомимся все же?
    - Ты пьяна, что ли? – грубо ответил я.
    - Что такое?!
    - Ничего. Идём, Ваня!
    Мы вышли и перевели дух. Ваня вытащил сигареты, и мы закурили. Стало легче. И я подумал: зачем я обидел эту милую девочку? А с другой стороны: зачем цепляешься, если с тобой фраер?
    Когда Ваня подносил сигарету к губам, у него дрожала рука. Он сказал:
    - Впервые за два года я здесь, и, очевидно, в ближайшие два года не зайду.
    Я ничего не ответил. Насчет себя я не мог дать такую гарантию. О, черт! Разорвалась сигарета. Пепел, искры, табак посыпались мне на ботинки. Мимо прошла Пульхерия. Одна. Я остолбенел. Я очнулся. Я побежал за ней. Догнал на лестнице. Я остановил ее и повернул к себе.
    - Извините меня, - сказал я, - три тысячи чертей! Я…
    - Ну, зачем так много чертей?
    - Это все мелочи быта…
   - Черти - мелочи быта?
    Я насупился.
    - Теперь вы можете называть меня как хотите. Я кругом виноват. Скажите, как вас зовут?
    - Пульхерия.
    - Нет, кроме шуток!
    - Не скажу Шаповалов.
    Я вздрогнул.
    - Откуда вы знаете?
    - Знаю. Привет.
    - Да, - сказал я, - прощай вино в начале мая, а в октябре – прощай, любовь!
    Он потерла ладошки.
    - А ведь, в самом деле, октябрь, холодновато…
    И тут подошел Ваня. Как раз, кстати, потому что я потерпел фиаско и не знал, что делать.
    - Пойдем, старик, - сказал он, и я пошел за ним. Я оглянулся. Пульхерия стояла на месте, о чем-то размышляя. Я сделал ей ручкой.
    …Пятый этаж бурлил. По коридору бегали оживленные студенты. Все кричали что-то непонятное. В середине коридора толпа. В ее центре – комендант.
    - В чем дело? – крикнул я. - Что случилось? Кто умер?
    Мой голос достиг ушей коменданта.
    - Не умер, но мог умереть человек!
    Все замерли.
    - С вашего этажа, товарищ сбросил огнетушитель, - продолжал комендант. – Это хулиганство, товарищи! Огнетушитель едва не упал на голову человека! Пена, вышедшая из него, испортила пиджак!
    - Из какого окна? – спросил я.
    - Из коридорного.
    - Ну, товарищ комендант, извините. Хулигана найти невозможно.
    Народ расходился.
    - Я найду! – бушевал комендант. – Я юристов позову! Это Буба! Я ему покажу «Дневник великих деяний»!
    Я пошел к себе в комнату. Буба лежал на кровати, закрыв глаза согнутой рукой. Адам укладывался спать. Костя спал. Спартак что-то ел. Я подошел и протянул руку. В ней оказался кусок сала. Я нашел кусок хлеба. И откусил и то и другое.  Буба с головой укрылся одеялом. С грохотом распахнулась дверь. На пороге вырос комендант. За ним нетерпеливо пыхтели юристы.
    - Где Буба? – кричал комендант. – За мной, ребята!
    Юристы заполнили комнату.
    Комендант заглянул под пять кроватей.
    Под стол.
    Затем он распрямился и посмотрел на Бубу, закрытого одеялом. Я с интересом наблюдал: что же будет дальше.
    Буба откинул одеяло.
    Он приподнял голову и пристально посмотрел в глаза коменданту.
    Комендант попятился к двери.
    - Здесь никого нет, - быстро сказал он. – За мной, ребята!
    Юристы загрохотали вон.
    В общежитии Буба живет зайцем.
    Комендант почему-то боится его.
    Вошел Ваня.
    - Что они вздумали! На тебя, Буба, такая клевета! Я знаю, впрочем, что ты когда-то вынашивал такой замысел, но я уверен, что это сделал не ты! Я так и сказал коменданту.
    - Спасибо, родной, - растрогался Буба, - это в самом деле не я.
    - Но ты ведь знаешь, кто выбросил? Знаешь, Саша?
    - Знаю.
    - Скажи, кто!
    Буба поднял перст.
     - Герасим Ухваткин!
Немая сцена. Пораженный Спартак давиться хлебом. Ваня хлопает ресницами. Я не очень удивлен. Мне почему-то кажется, что Ухваткин выбросил огнетушитель по наущению Бубы. И я пишу все это, а потом лягу спать. Когда поставлю точку. Спокойной ночи всему миру желает
    Олег Шаповалов.
    *
                                                  В ПРОБИРКЕ КЛОКОЧЕТ ПЛАМЯ
                                                                 (Адам Бродяжин)
    Когда Шаповалов выдвинул идею о том, чтобы писать повесть, я воспринял ее не очень. Я даже не думал, что сам буду писать ее. Просто у меня мало времени. У меня не хватает времени даже на то, чтобы вовремя завтракать и обедать. Кроме того, я считал, что у нас ничего не получится. Мы химики. Наше дело – наука, нам некогда заниматься пустым суесловием. Но я прочел первую главу, написанную Шаповаловым, и она мне неожиданно понравилась. Очевидно, у Шаповалова имеются кое-какие задатки. Конечно, сама наша жизнь даст ему богатый материал, но факты им отобраны очень умело. Единственноетупущение – что он не дал к повести и главе никакогоо эпиграфа. а смешные стихи Ласкова поместил в середигне. я попытаюсь восполнить этот пробел и к своей главе дам эпиграф. Вот он:
                                                 Мысль где-то зреет затаенно -
                                                 В листве,
                                                                  в траве,
                                                                                в людской молве
                                                 И вдруг,
                                                                как яблоко Ньютона
                                                 Однажды бьет по голове.
                                                                      И. Ласков, «Гипотеза».
    Вообще Ласков пишет плохие стихи, но эта строфа мне нравиться. Правда, в фамилии великого английского ученого неправильно поставлено ударение, и это попахивает кощунством (или недостатком мастерства?) Оправдываясь передо мной, он сказал, что Ломоносов вообще исказил фамилию Ньютон, переделав ее на Невтона. Я попытался ему объяснить, почему это произошло, но Ласков, не знает английского, и до него не дошло.
    Ласков – сообразительный паренек, но он много занимается посторонними делами. Так мне сказал Пантелей Кузьмич. И он оказался прав. То, что произошло сегодня в лаборатории, не укладывается ни в какие рамки.
    На третьем курсе мы проходим практикум по органической химии. Руководит нами сам декан. Пантелей Кузьмич, или Черный Бродяга, как его называют студенты. Внешность у декана великолепная. Он среднего роста, плотен и смугл, как цыган. Но самая главная его особенность – его волосы. Они всегда стоят дыбом, хотя декан тщательно причесывается. Рассказывают, что когда-то после войны, когда лаборатории были плохо оборудованы, Черный Бродяга поставил крайне ответственный опыт. Но хитросплетение его колб и пробирок взорвалось. Огонь был настолько сильным, что охватил его волосы, и декану ничего не оставалось делать, кроме как броситься к бочке с водой и окунуть бедную голову. Тогда еще не был восстановлен водопровод. И декан навеки стал лохматым. Правда, злые языки поговаривают, будто Пантелей Кузьмич после каждого причесывания – тут же лохматит волосы, т. е. приводит их в естественный беспорядок. Я не верю этому.
    Так вот, лаборатория.
    За каждым ее столом работают два студента. В переднем углу, у окна, сидит Пантелей Кузьмич. Он читает «Записки Оксфордского университета». Губы его сжаты плотно, как тиски. Он читает и как будто ничего не слышит, но это только видимость. Студенты знают, что он слышит все, и поэтому передвигаются неслышно, как тени. Но декан – это декан. Часто его вызывают по делам. И он уходит на часа два, предварительно окинув суровым взглядом лабораторию.
    Напротив меня что-то варит в колбе Шаповалов. Мне кажется, что он варит одно и то же уже две недели, хотя Черный Бродяга дает ему каждое занятие новую работу. Несмотря на большую проницательность, декану еще не удавалось поймать Шаповалова.
    Декан вышел.
    Шаповалов достал из кармана губную гармошку. Он стряхнул с нее крошки и завыл:
                                                 - Когда б я имел златые горы...
    - Ты их никогда не будешь иметь, - немедленно отозвался Шелуха. – При таком сценарии у тебя никогда не будет даже приличного оклада.
    - Не волнуйся, крошка, - расшаркался Шаповалов. – У меня папаша богач.
    - На папашу надейся, а сам не плошай, - оторвался от термометра Ухваткин.
    - Молодец Герасим, - отпарировал Шаповалов. – Хвалю. Знаешь устное народное творчество.
   - А ты зато химии не знаешь.
    Это уже Шелуха.
    Шаповалов: Не волнуйся. Я знаю разгонку и перекристаллизацию.
    Шелуха: Этого мало. Ой, как мало.
    Шаповалов: Достаточно для того, чтобы получить зачет у Черного Бродяги.
    Шелуха: Декана легче обмануть, чем других.
    Шаповалов: Вот именно это я и использую.
    Шелуха: Когда ты, наконец, станешь честным человеком!.
    Шаповалов: Когда ты станешь комсоргом факультета.
    Шелуха: В таком случае тебе недолго ждать
    Они замолкли. Не понимаю их. Почему они ссорятся? Ведь в общем, оба неплохие парни. Мне больше нравиться Шаповалов: Шелуха какой-то казенный. Да, я не рассказал, о чем спорили они сейчас. В тексте встречаются два непонятных слова: «разгонка» и «перекристаллизация». То есть для нас они понятны, а широкому читателю... простите-с. Как же доступней объяснить широкому читателю? И то, и другое – методы очистки веществ. Разгонка – для жидких, перекристаллизация – для твердых. Перекристаллизация – это довольно просто. Растворяем, скажем, соль в воде. Соль переходит в раствор, а мусор остается. Мусор нужно отфильтровать – через бумагу, марлю и т. д. Мы делаем это на воронке Бюхнера. Затем воду упаривают до очень малого объема, охлаждают, и соль выпадает в осадок – чистенькая, как ангел. Если у вас на столе грубая грязная соль, испробуйте этот метод – не пожалеете. Ну, а разгонка? Вы когда-либо гнали самогон? Так вот, вы делали разгонку – отделяли спирт от воды, пользуясь тем, что спирт кипит легче, чем вода.
    Теперь, кажется, все ясно. Перехожу к сути вопроса. Декан велит Шаповалову получить, скажем, тринитрофенол. Это твердое вещество. Шаповалов (с помощью милой юной лаборантки) лезет в шкаф, где находятся препараты, полученные студентами год назад. Он достает из него тринитрофенол. Если вещество грязное, Шаповалов делает его перекристаллизацию и чистеньким сдает декану. Из рук декана тринитрофенол перекочевывает в тот же шкаф, т. е. возвращается на место. Я думаю, нет нужды объяснять, что если Шаповалову велено получить жидкое вещество, то он лезет в тот же шкаф и делает разгонку. Конечно, жульничество. Можно было бы сказать декану, но кто не грешен тем же самым? Разве что Шелуха. Если у него не получается опыт, Шелуха до поздней ночи сидит, пока его техничка не выгонит. Три раза переделает, а своего добьется. Но Шелуха не хочет «закладывать» Шаповалова: хочет воспитать иным образом.
    Уф! Запарился. Никогда больше не буду писать о химических процессах: это легче самому понять, чем объяснить другому. Да и повесть эти «лирические» отступления загромождают.
    В спор ввязалась вся лаборатория. и начался такой шум, хоть уши затыкай. И только голоса Ласкова я не слышал в общем гаме. У Ласкова страшно сильный голос. Когда мы еще проходили военную подготовку, он лучше всех отдавал команды. «Встать! Смирно!» Со стен сыпалась штукатурка, а полковники цвели от удовольствия. Так что же это Ласков молчит сегодня? Я посмотрел в дальний угол и увидел его лохматую голову. Прическа под декана. Ласков что-то писал, а рядом с его локтем клокотала колба. Иногда Ласков вынимал зеркальце и тщательно изучал свой нос. Вот ещё пристрастие: смотреть в зеркало. Это странно тем более, что он не причесывается. Дрожал штатив, из-под плохо подогнанной пробки вырывались ядовитые пары. Я подошел к нему.
    - Ты что получаешь?
    - Эфир, Адам, эфир.
    - Эфир?!
    Я пошатнулся. Получать эфир, нагревая колбу на голой плитке! Он же взорвет сейчас всю лабораторию! Я бросился к розетке и выключил плитку.
    - Что ты пишешь?
    - Стихи, Адам, стихи.
    - Кончай эту шарманку! Слышишь? Ты сейчас взорвешься!
    - Хорошо , Адам.
    Я отошел, и он, не глядя, воткнул штепсель. Вдруг все замолчали. Я оглянулся. Вошел декан. Черный Бродяга был весел. Он подошел ко мне.
    - Итак, что у вас?
    - Нормально, Пантелей кузьмич.
    - Молодцом. С такими темпами вы закончите практикум за две недели.
    Он заложил руки за спину и прошелся между столами.
    - А что вы делаете, Шаповалов?
    Шаповалов проводил очередную разгонку. Он смутился и  опустил голову, но не успел ответить. Его спас Ласков. Вернее, то, что произошло на его столе. Его колба рванулась вверх, сломала холодильник и взорвалась со страшным грохотом. Эфир и спирт хлынули на плитку, и к потолку взвилось пламя. За завесой огня мелькнуло растерянное лицо Ласкова и скрылось.
    - Пожар!.. – закричал кто-то.
    Ухваткин выскочил из лаборатории. В какую-то долю секунды я увидел лицо декана. Оно покрылось смертельной бледностью. Я вспомнил, что декан страшно ненавидит взрывы и пожары.
    Черный Бродяга был бледен, как снег, но, ни один мускул не дрогнул на его лице. Он решительным шагом двинулся в угол, откинулся назад, надул щеки и сильно выдохнул воздух. И пламя погасло, сбитое его могучим дыханием.
    - В жизни всегда есть место подвигам, - услышал я голос Шаповалова.
    Я увидел глаза Шаповалова, наполненные ужасом и восторгом. Потом, как в кино, сменились кадры, и из дыма появился Ласков. Его лицо и очки покрылись копотью, но он улыбался. Декан откинул голову назад.
    - В чем дело? Почему?
    - Недоглядел, Пантелей Кузьмич.
    - Почему недоглядели?
    - Не знаю.
    - А я знаю! Стишки пишите! Рифмоплет! Какой же из вас химик получится! Стыд! Позор!
    - Пантелей Кузьмич...
    - Вы мне хоть скажите, почему произошел взрыв?
    - Недоглядел.
    - Химическую сторону дела! Живо!
    Ласков уже не улыбался. Он опустил голову.
    - Полагаю, потому что были плохо подобраны пробки...
    - Ага! Кое-что выясняется. Но ведь это не главное.
    Ласков потупился.
    - Кажется я подогревал на голом огне.
    - Вот оно! – торжественно произнес декан и простер руку в сторону Ласкова. – Вот оно, главное! Ваша неряшливость и рассеянность, дурной образец для других студентов!
    Он ткнул пальцем в сторону Шаповалова. Шаповалов нырнул за стол.
    - Вы понимаете, что вы делаете?. Да это же колдовство. Самое настоящее колдовство. Гадание на кофейной гуще.
    И, наконец, последовало самое страшное:
    - Да это же ползучий эмпиризм!
    Ласков закрыл лицо руками и сел на стул. Можно подумать: он плачет. Я-то знаю, что он хохочет, потому что колдовство, гадание на кофейной гуще и ползучий эмпиризм обрушивается на него довольно часто. Декан, конечно же, думал - что Ласков плачет. И Черный Бродяга остыл. Он коротко бросил: «Умойтесь» и пошел ко мне, т. е. за свой стол.
    Не знаю, за что люблю я Черного Бродягу. Может, потому, что его веселое прозвище перекликается с моей фамилией. Он всегда очень суров. Но, по-моему, в душе он добр, несмотря на то, что ему ничего не стоит снять человека со стипендии. Он сел и глубоко задумался, и лоб его перерезали морщины, и он сразу постарел, и я подумал вдруг: сколько ему лет? Ничего не знаем мы о своем декане, ничего... Он вдруг пошел к двери, остановился, громко запел «Есть на Волге утес» и вышел.
    Мы все стояли как пораженные громом. Декан запел! Вот так штука! Шаповалов бросился к двери, плотно закрыл ее и уже тогда закричал:
    - Ликуйте, молодые варвары!
    Кто-то что-то кричал. Голос Шелухи прорезал шум:
    - А ведь и в самом деле варварство. Ты, Ваня, впредь будь осторожнее.
    - Недоглядел, ребята, - тихо сказал Ласков.
    Я взял колбу и понес ее, чтобы показать декану полученный мною продукт. У декана есть лаборатория. Это – святая святых химфака. Студенты туда заходят робко, постучавшись. Я могу заходить свободно. Я вошел. Декан сидел у окна, опустив голову на грубые руки, пожелтевшие от химикатов. Плечи его вздрагивали.
    - Мальчишка, мальчишка, - бормотал он. – Легкомысленный мальчишка.
    Я вышел, стараясь не хлопать дверью.
    *
                                                                            МОЙ ДОМ
                                                                        Костя Молотков
    Мне никто не поручал писать эту главу. Я самовольно вытащил эту тетрадь из чемодана Олега Шаповалова. Я страшно тороплюсь, потому что должен все успеть до его прихода. Иначе он свяжет меня в морской узел.
    Послушайте, ребята, ну почему первокурсник не может быть героем повести? Тем более, что он живет в одной комнате с вами. Да если кто-нибудь прочтет книгу, которой и коснулась моя рука, он же страшно удивиться: почему нет первокурсника? Конечно, все первокурсники робкие. Я не составляю исключения из этого правила. Олег назвал меня «тихарем». Это страшно обидное слово. У нас в детдоме этим словом называли ябеду. Я никогда не был ябедой. Я не тихарь. Я просто робкий человек. Мне шестнадцать лет, ребята, и я очень неудобно чувствую себя в обществе таких гигантов, как Шелуха, Ласков, Буба и Шаповалов.
    Да-да, это гиганты! Мне иногда становится страшно от их разговоров. Спор начинается обычно часов в десять, когда все собираются «у камина», как говорит Олег. Днем в комнате обычно бываю я один.
    Бывает, что часа в четыре из города приходит мрачный Буба. Он не поехал по назначению в деревню и ищет работу здесь. Но у Бубы нет прописки. И хотя химики нужны везде, на работу его не принимают. Он закуривает сигарету, которая очень идет к его длинному подбородку, и, выдувая дым, мрачно ругает декана. Я понимаю, что Буба поступил не правильно, не поехав по назначению. Но я считаю, что Буба достоин большего, чем работы школьным учителем в деревне, где кроме химии, приходится преподавать алгебру, арифметику, геометрию, немецкий язык, физкультуру и труд (иначе подохнешь с голоду, - объяснил Буба). Я знаю его уже полтора месяца. Третьекурсники уезжали в колхоз убирать картошку, и мы с Бубой оставались вдвоем в комнате. Мы часто говорили с ним о многом. Он блестяще эрудирован.
    Но я хотел писать не о Бубе.
    Я хотел бы начать главу стихами:
                                                 Город мой, где когда-то жил я,
                                                 Никогда не считал чужим...
                                                 Отчего ж мы тогда в чужие
                                                 Из родных городов бежим?
                                                       И. Ласков, «Парковая магистраль»
    Я покинул родной город, потому что в нем нет высших учебных заведений.
    Он стоит на высоком берегу Сежана, большой полноводной реки. Выше от города в него впадает Чертень, тоже большая река. В прошлом году лето было дождливым, и реки разлились до самого горизонта. Настоящее море! Только далеко-далеко чернели зубцы елей. Я смотрел на это море с высокого бугра. Холм – это замчище. Здесь когда-то стояла могучая крепость. Фашисты до конца разрушили ее и закопали в холме двести расстрелянных. И он стал могилой. И на холме выросли необыкновенные розовые цветы с сильным запахом. Я охапками носил их Тоне. Иногда мне казалось, что я иду по костям.
    Город мой тоже очень большой. В нем много двухэтажных деревянных зданий. А в центре – площадь. По семилетнему плану ее должны замостить булыжником. Теперь, на четвертом году семилетки, она готова уже наполовину. Я слышал выступление председателя горсовета. Он обещал к концу семилетки даже заасфальтировать площадь.
    Мой город называется Светлоград. Это название звучит гораздо лучше, чем прежнее – Болото. Мой город исторический. Говорят, что когда-то в нем умер Афанасий Никитин. Так и написано в летописях: при впадении Чертени в Сежан.
    Я еще буду приезжать в Светлоград, в детдом, увижу Тоню А пока я пишу ей письма, но она почему-то не отвечает. Светлоград... это город моего детства.
    А сейчас я, Костя Молотков, живу в Стронбе – городе моей юности. Конечно, Стронб гораздо больше Светлограда, и мне он тоже нравится.
    В Стронбе живут шестьсот тысяч человек. И среди них я. Город строился беспорядочно. Мы живем совсем недалеко от центра, а между тем наши места называются татарскими огородами. Не знаю, за что их так назвали. Это самая древняя часть Стронба. Я люблю ходить по кривым улочкам, любоваться двухэтажными домами-крепостями. Я изучил все их перекрестки. Но горсовет решил, наконец, взяться за этот район. Он решил проложить на татарских огородах новую широкую улицу. Она будет называться Парковой магистралью. Так говорят строители.
    Пока на этой улице всего один дом – наше общежитие. В нем пять этажей, и общежитие возвышается над древними домиками, как маяк. Когда вечером вспыхивают лампочки во всех его комнатах, оно видно издалека. Оно построено год назад.
    На нашем доме нет названия улицы и номера. Формально наш адрес – улица Гардеробная, 42«А». Эта улочка, кривая и грязная, проходит возле общежития с другой стороны. Я возненавидел ее с первого взгляда. И потому на всех конвертах я пишу обратный адрес «Парковая магистраль, общежитие университета № 5». Но Тоня мне почему-то не отвечает. А, может, на почтамте не знают, что наша улица так называется? Надо будет зайти и сказать им...
    Парковая магистраль! Моя страна! Общежитие! Мой дом!
    Я привык жить в общежитии. Оно мне дорого еще и потому, что свело с такими замечательными людьми.
    Я вчера вышел куда-то, а когда вернулся, услышал обрывки спора. Олег, вцепившись руками в спинку стула, гневно сверкал глазами и почти кричал:
    - Меня всегда бесит, когда я слышу или читаю нелепый штамп – народ и партия едины. Что такое партия? Это десять миллионов человек. Это часть народа, тоже народ? Зачем же этот союз «и», вовсе не приближающий, а отдаляющий партию от остальных? Значит, партия – не народ? Она – нечто особняком?
    Спартак задрожал от ярости.
    - Ты забываешь о том, что партия – это лучшая часть нашего...
    - Народа! – крикнул Олег.
    - Пусть так. Но партия действительно впереди. Коммунисты – лучшие люди, самые честные и справедливые, впередсмотрящие.
    - Опять штамп! Впередсмотрящие! Мне, понимаешь, надоел барабанный бой. Осточертел! Вот ты – коммунист. Чем ты лучше меня?
    - Положим, я честнее тебя, - холодно ответил Спартак, - и серьезнее. У тебя ветер в голове.
    - Допустим. А Ухваткин? Этот безмозглый тип, выслужившийся в армии до ефрейтора и безмерно счастливый от этого!
    - Ты не служил в армии. А я служил. И должен тебе сказать, что получить звание ефрейтора не так просто.
    Олег подался вперед.
     - Почему же он, дисциплинированный человек, бывший военнослужащий, выбросил огнетушитель?
    Спартак задумался.
    - Не знаю. Бывает...
    - А я знаю. Потому что он дрожит за каждую копейку, которую может урвать у Бубы. Это подлый, пошлый, невозможный тип! Он может продать кого угодно! Даже тебя.
    - Давай, давай, - рассеянно отозвался Спартак.
    - Да! И тебя. И меня. И Бубу. Черного Бродягу! Советскую власть! Он пролез в партию потому, что кому-то нужны пешки, слепые пешки, безумно идущие вперед!
    - Слушай. Шаповалов, - проговорил Спартак, - и голос его изменился, подумай, что ты плетешь. Ты хоть иногда думаешь? Вот сидит человек, на пять лет моложе тебя, и слушает твои глупости, - он кивнул в мою сторону, - и, наверное, рад твоей ложной смелости, и будет ночью не спать, сравнивая меня и Ухваткина с тобой... Но ты. ты!.. Ты говорил, что Ухваткин бездумно идет вперед. Это хорошее качество идти вперед. Ты вперед не пойдешь. Ты не бросишься на колючую проволоку. А Ухваткин броситься. Потому что он коммунист. Ты струсишь. Потому что ни во что не веришь.
    - Я не верю в глупости. Я верю коммунизму. Но давайте не будем бить в барабан! После каждых выборов читаю: «Блестящая победа блока коммунистов и беспартийных». Но послушайте, дорогие товарищи, блок коммунистов и беспартийных – это все население нашей страны. Кого победил блок? Кто выступал против него?
    - Эта придирка к слову, - устало выговорил Спартак.
    - Я знаю, ты не поймешь меня. Тебе страшно слушать меня, потому что это все эти рифмованные и нерифмованные глупости для тебя – откровение, высшая материя, святая святых твоего сознания и подсознания.
    - Не знаю, чего ты хочешь? Чем, недоволен? Ты из хорошей семьи. Ты обеспечен. Ты получаешь стипендию. Ухваткину гораздо трудней: родители не присылают ему ежемесячно двадцать рублей, как тебе.
    - Не хлебом единым жив человек.
    Они спорят почти каждый день. Они непримиримы, как антимиры. Они сжигают друг друга у меня на глазах, а я ничего не могу поделать. Спартак прав: я не буду спать ночь. Я буду думать. Мне нужно разобраться, потому что у меня нет никакого жизненного опыта. Спартак работал в совхозе, служил в армии. Олег работал на заводе два года.
    И когда они дошли до белого каления, и потрясали кулаками, вошел Ваня, швырнул на кровать свою желтую папку, шагнул к ним и растолкал их. Он по обыкновению лохмат и весел.
    - О чем спор, гиганты?
    Они наперебой заговорили, показывая руками друг на друга. Он выслушал их и ничего не сказал. Помолчал, а потом положил им на плечи широкие мужские руки и сказал:
    - Хотите, прочту вам стихи о муравьях. О том, как какой-то негодяй столкнул муравьев разных видов. И они стали отгрызать друг другу головы.
                                                 Страшен, нелеп муравей-калека.
                                                 С брюхом. С ногами. Без головы.
                                                 Но для чего, скажи, человеку
                                                 Нужно, чтобы дрались муравьи?
    Он закончил очень серьезно. Они все посидели и Олег сказал:
    - Ну, пиита, спасибо. Распотешил ты душу молодецкую. Схожу в туалет.
    Он вышел, и Спартак вышел. Вот до чего доводит спор! Ваня лег на кровать, свесив ноги, и его очки прилипли к бровям. Я осторожно тронул его колено:
    - Иван Антонович, скажите мне...
    Ваня дернулся.
    - Когда ты кончишь эти штучки? Что за нелепость! Ну если б Олег ко мне так обращался, я бы поверил, что он шутит. Но ты ведь серьезно говоришь!
    Он сердито посмотрел на меня.
    - Бубу зови Александр Сергеевич. У него пушкинское имя-отчество.
    У меня никак не ворочается язык звать его просто Ваней. Всех могу, а его не могу. Но я все же решился.
    - Ваня, а Буба – это фамилия?
    - Нет, Молоток, Это не фамилия.
    - А как же его фамилия?
    - Вознесенский.
    - Вознесенский?!
    - А почему бы и нет?
    - Так ведь Вознесенский – поэт. Когда-то он писал стихи.
    - А Буба тоже в душе поэт. Когда-то он писал стихи.
    - А почему его зовут Бубой?
    - Как бы тебе сказать. У нас когда-то была мода – давать клички. У нас был друг Ялок. Это просто – Коля наоборот. Кстати, Коля тоже из Светлограда. Был друг Фатер. Он был старше нас всех, и мы его, естественно звали отцом. А Буба? По этому поводу существуют три легенды. Первая – якобы Саша во сне бубнил бу-бу-бу... Кое-кто считает, что у него нос бульбой, и отсюда Буба. Но самым правдоподобным мне кажется третий вариант. Когда-то Сашу, пьяного, учили играть в карты. «Вот это – черви, - говорили ему, - а это буби...» Саша радостно завопил: «Буба! Буба!» и стал Бубой.
    - Здорово, - восхитился я.
    - Это у Бубы не единственное прозвище. Еще мы звали его крокодилом.
    - Крокодилом?!
    - Ну да. И мандарином. Имелось в виду дореволюционное китайское начальство.
    - Послушайте, - сказал я робко, - а вас... а тебя тоже звали иначе?
    - Ну да. Мы ведь все – переодетые агенты империализма. Меня звали Вундеркиндом, Вундером.
    - А почему?
    - Долго объяснять.
    - А можно... я тебя буду так называть?
    Он засмеялся.
    - Давай, называй.
    - А знаешь, почему я не мог тебя звать по имени?
    - Почему?
    - Когда я еще учился, ты приезжал в Светлоград в командировку от газеты и говорил со мной. Тогда ты был корреспондент, Иван Антонович.
    - Скажи на милость! А я и забыл!
    Он приподнялся и потрепал мои волосы.
    - Светлая голова у тебя, Костик. Все помнишь.
    - Ты знаешь, я сегодня прочитал, что в Америке изобрели новую пишущую машинку. Она печатает так, как мы говорим.
    Он хитро улыбнулся.
    - Это что! Вот в Атлантическом океане водиться железная рыба. Она такая тяжелая, что всплывать на поверхность не может, поэтому ходит по дну на плавниках. Достать ее было невозможно. Но – прогресс науки делает сказку былью. Рыбу стали вылавливать электромагнитом. И так успешно, что скоро ее вообще не будет.
    - Вот это да...
    Он с хрустом размял пальцы.
    - Ты заешь, я познакомился сегодня с такой девушкой...
    - Какой?
    - Она – сама луна, сама весна. Личико у нее кругленькое, глазенки голубые, волосы – фейерверк. Влюбился я, Костя, окончательно.
    - А как ее зовут?
    - Вера. Вера с биологического. Биологическая Вера!
    Он захохотал.
    - Имя, имя-то! Ты послушай, Костик: Вера... Я ее видел как-то с Шапаваловым, но у него ничего не получилось. А ты любишь кого-нибудь, Костя?
    - Да.
    - А где она?
    - В Светлограде. Она еще учится.
    - В каком классе?
    - В девятом.
    - Ну и как?
    - Не пишет, - вздохнул я.
    - Ничего, Костя. – Он закрыл лицо ладонью. – Напишет. Только бы войны не было...
    Я мог бы слушать без конца его грубоватый голос. Но он сказал, что хочет спать, быстро снял ботинки и нырнул под одеяло.
    Я встал и прошелся по комнате.
    Ого! Уже девять часов. Сейчас придет Олег вязать меня в морской узел. Побыстрее положить тетрадку на место. И. поставить подпись –
    Костя Молотков –
    и бежать в библиотеку.
    *
                                                                КРЕТИНЫ И ГЕНИИ
                                                                     (Олег Шаповалов)
    Ого? Дело идет на лад. Признаюсь, я опасался, что писать придется мне одному. А тут – на тебе! Идея имеет успех! Да еще какой! В сию книгу жизни Адам вписал золотые страницы. И, чего уж я никак не ожидал, заскрипел пером Костя Молотков. Костя, не волнуйся. Я не собираюсь завязывать тебя в морской узел. Мы ведь свои, родные, братья по духу, что ли. Приношу свои извинения. «Тихарь» - просто описка. Я хотел написать «тихоня».
    Итак, из откровений Кости выяснилось, что я гигант. Я – гигант! Ну, брат Костя, загнул ты основательно. Я – пешка на шахматном столике, мне еще не раз придется схватить насморк на сквозняке истории. А может, Костя имел в виду мои физические достоинства? Тогда он прав. У меня мышцы – привет! Недаром грузчиком работал. Когда два года назад я вошел на собеседование в кабинет приемной комиссии, на меня накинулись четыре представителя четырех спортобществ – «Буревестника», «Спартака», «Динамо» и «Трудовых резервов». Почему последний оказался там – ума не приложу. Потом мне пояснили, что он постоянно ворует студентов у «Буревестника», соблазнял их красивой спецодеждой. В его сети попался Ефим Шлагбаум, мой долговязый сокурсник, и теперь защищает спортивные цвета трусов этого общества, стоя в воротах команды «Напильник». Команда делает успехи. Надеемся, что она останется в классе «А». В последнем матче Ефим пропустил всего четыре мяча, и игра закончилась вничью.
    Первым атаковал меня «Спартак».
    - Штанга? – он понимающе сощурился на мои могучие бицепсы.
    - Ясно, - сказал я, - жим. Толчок. Рывок.
    - Бокс? – приподнялось мужественное «Динамо».
    - Вхожу в клинч, - угрожающе сказал я.
    «Трудовые резервы» сразу поняли, что я не мастер по делу фехтования. Поэтому они отвалили.
    И тогда «Буревестник» воскликнул:
    - Так что же вы умеете?
    - Шахматы, - твердо ответил я. – первый разряд.
    У «Буревестника» нос был наподобие головки шахматного коня. Поэтому он распростер навстречу мне свои крылья. Началась мелкая потасовка между «Спартаком» и «Динамо». Но Черный Бродяга мигом успокоил их. Он попросил у меня экзаменационный лист. «Буревестник» взял меня на поруки. С тех пор я выступаю за химфак на первой доске.
    О, Костя, Костя! Парень из великого города Светлограда, сплошь застроенного деревянными небоскребами. Наивен ты еще, как папа римский. Конечно, я гигант. Но, к сожалению, нет во мне ничего примечательного. Не любят меня девушки.
    Да, друг мой, а что же Пульхерия? Уж не о ней ли говорил Ласков? Это было бы трижды обидно. Во-первых, открыл эту планету я. Во-вторых, он мой друг. А, впрочем, как поется в жизнерадостной песенке:
                                                 Уйду с дороги,
                                                                   таков закон.
                                                 Третий должен бежать.
    Я видел сегодня Пульхерию в университете, когда трепалась в коридоре с Ефимом. Ефим обещал мне билет на последний матч сезона. Ладно, если герою Повести Олегу Шаповалову потребуется девушка, я найду ее.
    А потом с Ефимом я пошел на лекцию Черного Бродяги. Кузьмич, как всегда, возводил очи горé после каждой написанной реакции. Лаборантка Аллочка взрывала колбы на демонстрационном столе. Было очень интересно. Мы с Ефимом играли в футбол на бумаге. Я забил ему два гола и получил записку от Спартака:
        Олег, пиши лекцию. Иначе я расскажу о тебе
        на ближайшем комсомольском собрании.
    Ефим почесал затылок. Он обиделся: почему Спартак не замечает его? Наверняка Ефим со временем будет в аспирантуре.
    Мы начертили поле, разыграли ворота, и начался третий тайм. Ефим долго финтил и, наконец, заработал штрафной удар. Я верно выбрал направление и вырвался на свободу. Ефим зарвался, и опять я вынудил его отбиваться! Штрафной! По существу пенальти. На бумаге нет вратаря. Ефим схватился за голову. Так быстро игра не кончалась раньше никогда.
    Я медленно поставил перо на одиннадцатиметровую отметку. Я облизнул от удовольствия верхнюю губу. Но я не успел произвести удар. От кафедры донесся голос Черного Бродяги:
    - Товарищ Шаповалов! Вы чем занимаетесь?
    Он быстро шел ко мне. Я растерялся так, что забыл свой листок на столе.
    - Пишу лекцию, Пантелей Кузьмич.
    Он остановился и поднял к глазам футбольное поле, испещренное головоломными зигзагами.
    - Пишите лекцию, значит?
    Аудитория замерла. Только перо Ухваткина одиноко скрипело – Ухваткин продолжал писать. Теперь он стенографировал мой разговор с Черным Бродягой. Он пишет от звонка до звонка. Я как-то заглянул в его конспект и прочел: «Предельные углеводороды, так сказать, приобретают широкое применение. Бродяжин, повторите, что я сказал!» Ухваткин пишет, как автомат. Его конусообразный череп описывает в воздухе спиралевидные кривые.
    Я думал об Ухваткине, а в это время декан тщательно изучал свидетельство о рождении тунеядца.
    - Весьма любопытно, весьма... Пишете лекцию? Но ведь я не диктовал вам таких формул.
    Я мгновенно сообразил, что поле битвы похоже на углеродный скелет полимера:


    И ответил со сладкой улыбкой:
    - Фантазирую, Пантелей Кузьмич. Мечта обгоняет действительность.
    - Фантазия – это хорошо, - проворчал Черный Бродяга. – Только фантазируйте не на лекции.
    Он уже собирался идти на место, как вдруг встает красная-прекрасная Аня Богомолова и в гневе заявляет:
    - Врет он, Пантелей Кузьмич! В футбол играли они!
    В глазах Черного Бродяги сверкнула молния:
    - Какой футбол?
    Он еще раз осмотрел листок.
    - Футбол?
    - Он стал страшен.
    - Ага. Кое-что выясняется. значит, футбол.
    Я опустил глаза. Руки мои набрякли и лежали на столе, как мертвые рыбы.
    - В бирюльки играетесь? На лекции? Студент!
    Я почувствовал запах керосина.
    - Вон отсюда! Чтоб духу вашего не было!
    Да, дело пахло именно им. Я кивнул бледному Ефиму и медленно двинулся к выходу. Трудовое студенчество глядело на меня с укоризной. Никто не пожалел меня. Только один человек посочувствовал бы мне. Это Ласков. Но его на лекции не было, как обычно.
    Я вышел и вздохнул с облегчением. Конечно, неприятно, когда тебя, как мальчишку, выгоняют из аудитории. Хорошо еще, что в угол не поставил. Декан и это может.
    Я приоткрыл дверь и заглянул в аудиторию. Лаборантка Аллочка отчаянно замахала руками. Я повернулся. Передо мной стоял парторг факультета, доцент Петр Николаевич Любавин.
    Может он и не займет много места в нашей повести, но на всякий случай опишу его. Он среднего роста, среднего возраста, средней наружности. У него лицо почти приятное, волосы аккуратно причесаны назад. Единственное, что выделяется на его лице – большие оттопыренные уши. Попросту говоря, Петр Николаевич лопоух. Но он не лопух. Могу дать гарантию. Он сразу понял, что к чему.
    - Что ж вы не на лекции, Шаповалов?
    Я пожал плечами.
    - Что декан выгнал?
    Я смиренно опустил голову.
    - Да, это он умеет.
    Лицо Петра Николаевича выразило неудовольствие.
    - Я считаю эту меру непедагогичной. Загибает Пантелей Кузьмич.
    - Да, - сказал я, - обидел декан ребенка.
    Он внимательно взглянул на меня и взял под локоть. Мы медленно пошли по коридору. Из-за закрытых дверей слышались вдохновенные голоса профессорско-преподавательского состава.
    - Шаповалов, -сказал Петр Николаевич, - вы хороший, способный студент.
    Я почувствовал прилив радости и умиления и поднес к глазам носовой платок.
    - Спасибо, Петр Николаевич, - сквозь слезы выдавил я. – Спасибо. Никто меня не ценит, не любит. Лишь вы заметили во мне что-то доброе, разумное, вечное. Спасибо.
    - Ну, хватит, хватит, - растрогался Любавин. – Прощу вас.
    Мы остановились у окна, и Петр Николаевич вынул «Шимпанзе». Я особенно люблю этот сорт папирос, потому что он вызывает во мне веселые мысли. Мы закурили, пуская дым в открытую форточку.
    - Так вот, продолжал Петр Николаевич. – Мне говорили, что вы отличник, Шаповалов. И притом давний отличник.
    - Два года, - ответил я. – Два суровых года иду я по этой стезе.
    «Иду я по этой стезе»! – задумчиво повторил Петр Николаевич. Хорошо сказано! Да это же стихи. Вы пишите стихи, Шаповалов?
    - Куда уж нам, сиволапым.
    - А жаль. Иду я по этой стезе!
    Он ласково посмотрел на меня.
    - А не хотели бы вы, Шаповалов, пойти еще по одной стезе?
    - Которую вы имеете в виду, Петр Николаевич?
    - Научную работу.
    - Гм...
    - Нет, нет, - заспешил Петр Николаевич. – Я не имею в виду участие в студенческом кружке. Я считаю, что вы вполне смогли бы работать в моей лаборатории под моим руководством.
    Ого! Вот это да. Не фунт изюма. Работать, как Адам у Черного Бродяги? Это было бы здорово. Передо мною возникла радужная перспектива. Вот я у бурлящей колбы. Вот я делаю доклад на ученом совете. Буря аплодисментов, доктор химических наук, профессор, действительный член Академии наук Э. И. Фейнберг обнимает и целует меня в горящее чело. Я иду в аспирантуру. Я...
    Потом я опять вспомнил Адама, идущего домой в первом часу ночи. Хвостик на макушке. Меня обуяли сомнения.
    - Ну как?
    - Я обдумаю, Петр Николаевич. Как говорят, семь раз примерь, прежде чем сузить брюки.
    Это вы метко заметили, Шаповалов. Семь раз примерь!..
    - Фольклор, Петр Николаевич. Народная мудрость.
    - Да, метко. Вы подумайте.
    В это время оглушительно зазвенел звонок. О, черт! Когда он звенит, ничего не слышно. Убийство какое-то. И угораздило же завхоза отыскать именно такой звонок! Зазвенели стекла, стихли солисты из хора профессорско-преподавательского состава, загремели стулья, распахнулись двери, и вышел Черный Бродяга. Он стремительно двигался к нам, и я не успел убежать.
    - Здравствуйте, Пантелей Кузьмич!
    - Здравствуйте, Петр Николаевич.
    Они пожали друг другу руки и обменялись любезными улыбками. Я сделал еще одну попытку улизнуть. Я отошел на несколько шагов. Любавин вынул «Шимпанзе».
    - Курите.
    - Спасибо, вы же знаете, я не курю.
    За окном – баскетбольная площадка. По ней уже бегает Фимка Шлагбаум, высоко подымая ноги.
    - Я думаю, - услышал я голос Любавина, - что Шелуха будет самой подходящей кандидатурой на этот пост.
    Ого! О чем это они говорят? Куда метят Спартака? Я навострил уши и закрыл глаза, чтобы долговязая фигура Фимы не отвлекала моего внимания.
    - Петр Николаевич, а, может, нам не стоит вмешиваться в это дело? Наши комсомольцы – взрослые люди, они сами сумеют выбрать секретаря факультетского комитета.
    - Что они выберут – в этом нет никаких сомнений. Но кого? Шлагбаума? Мальчишку Молоткова? Или еще кого-нибудь?
    - Не думаю. Студенты лучше нас знают друг друга.
    И, тем не менее, - твердо сказал Любавин, - это дело нельзя пустить на самотек. Они могут наделать чего угодно. Это же студенты, фронда! Нигилисты!
    Ну и ну. Ухваткин – тоже нигилист?
    - Ну, допустим. А чем вам понравился Шелуха?
    - Он коммунист. Он очень инициативен.
    - А все же, Петр Николаевич. Может, пустим на самотек? Давненько мы этого не делали. Еще с тридцать шестого.
    Голос Любавина изменился. Он зазвучал неестественно глухо.
    - Не ожидал я от вас, Пантелей Кузьмич, таких слов. Ведь вы коммунист и с большим стажем. Вы член партбюро. Вы должны знать, что партия обязана руководить комсомолом.
    - Но, наверное, не навязывая секретарей?
    - Партбюро вынесло решение.
    Я повернулся и увидел, как декан махнул рукой.
    - Поступайте, как хотите. Я все равно завтра уезжаю в Москву и долго не буду.
    Я рванул от них в диком восторге. Черный Бродяга завтра уедет! И долго не будет! О небо, о боги! Ликуйте, молодые варвары! Я выбежал на лестничную площадку и споткнулся на ступеньке. Я присел, морщась от боли, а мимо меня сновала толпа. И вдруг я вспомнил весь разговор Любавина и Кузьмича, и он меня неприятно поразил. Итак, Спартак Шелуха – секретарь еще до выборов. Некрасиво, друзья. То-то он сказал: «тебе недолго ждать». Я пропустил мимо ушей, а Адам учел и занес на скрижали истории. Я понимаю, Спартак будет неплохим секретарем, но почему кто-то навязывает его?
    Нет, не хочу. Он же совсем обнаглеет. До сегодняшнего дня мне было все равно, кто у нас секретарь. Комсомольские дела на факультете свелись к вымогательству членских взносов. Я не устану повторять: в вузах нет настоящей комсомолии. В вузах студенты, загруженные многим полезным и бесполезным. Но сейчас мне не все равно.
    Родилась гениальная идея.
    Над моим ухом загремел звонок, и студенты ускорили свой бег к совершенству. Вскоре в коридоре и на лестнице никого не осталось. Лишь Костя Молотков прибивал к доске какое-то объявление. Нога моя не болела, но я продолжал сидеть на ступеньке. Хорошо так.
    - Молоток, Молоток, - сказал я, - зачем ты гвозди забиваешь?
    Он увидел меня и побледнел.
    - Не бойся, - сказал я. – Я не буду вязать тебя. Мне даже понравилось.
    - У!.. – обрадовался он. – О!.. Правь, Британия, морями!
    Он бросился мне на шею. Я поморщился, словно от боли.
    - Что с тобой? – испугался Костя. – Ты ушибся?
    - Грусть-тоска меня съедает, Костя. Что за анонс пригвоздил ты к позорному столбу?
    Он вскочил.
    - Хочешь, прочту?
    - Ну что же, оскорби мой слух.
    Костя отошел от щита на несколько шагов и картинно поднял голову.
    - В субботу, двадцать пятого, состоится отчетно-выборное комсомольское собрание факультета. На повестке дня отчеты и перевыборы. Явка всех членов строго обязательна. Комитет комсомола.
    - Все?
    - Все.
    - По-моему, ты упустил главное.
    - Нет, здесь больше ничего нет.
    - Посмотри, нет ли там внизу: «после собрания танцы. Работает буфет»?
    - Нет.
    - Ну, ладно. Все равно пойдем.
    Он сел рядом со мной. Я положил руку на его худенькое плечо.
    - Так вот, Костя, во мне созрели две идеи. Поможешь ли ты воплотить их в жизнь?
    - Конечно! Что за вопрос! Только скажи!
    - Готов ли ты к суровым испытаниям во имя справедливости.
    - Готов. Всегда готов!
    Честное слово, он попытался отдать пионерский салют. Я встал.
    - Прежде всего, сказал я, - звонок. Я давно мечтал вырвать его жало.
    Мы подошли к стене и задрали головы.
    - Как быть?
    - Выход один, - констатировал я. – Ты станешь мне на плечи и стукнешь раза два молотком.
    - А может, лучше бесшумно отогнуть молоточек?
    - Нет, друг мой. Погибать, так с музыкой. Звонок должен быть уничтожен, морально и физически, окончательно и бесповоротно.
    Костя залез мне на плечи и взмахнул молотком. Звонок задребезжал. Он бился в агонии. Вопль умирающего не тронул мое сердце. Я был спокоен. Я схватил Костю под мышки и опустил на пол. Он счастливо улыбнулся. Я вздохнул с облегчением.
    - Вот и все, - сказал я. – Ненавижу бой барабана и колокольный трезвон.
                                                                               ХХХ
    Дело принимает такой оборот, что пока Спартак не должен читать все, что я написал. Костя записал наш спор. Это тоже при обнаружении сулит мало приятного. Поэтому я запираю повесть на замок. Хорошо, что Спартак разочаровался в ней и не хочет писать.
    Следующую главу буду писать или я, или Адам.
        Не трусь, ребята!
            Олег Шаповалов.
    *
                                                                ЗАГОВОРЩИКИ
                                                                 (Адам Бродяжин)
                                                                               И звезда с звездою говорит.
                                                                                                 М. Ю. Лермонтов
    Прощаясь со мной, декан сказал:
    - Будете осмотрительны.
    Он остановился перед зеркалом, провел расческой по волосам, взлохматил их (теперь я видел это собственными глазами) и вышел. И я остался наедине с колбами, манометрами, препаратами и электронным микроскопом.
    Я подошел к микроскопу и погладил его никелированный корпус.
    Кто сказал, что вещи мертвы? Это неправда. Вещи создает человек. Он вкладывает в них свой ум, вое сердце. Приборы живут особой жизнью. У них важная задача – всегда быть точными и честными. И они справляются с этой задачей, как могут.
    Никогда не забуду, как я впервые увидел на экране молекулу. Она дрожала на фосфоресцирующем стекле. Гудел микроскоп, схваченные могучим электромагнитным полем, в нем бушевали электроны. И я думал о том, что еще один шаг – и мы увидим атомы. Потом – частицы, из которых состоят атомы. И я поразился могуществу человека, его неиссякаемым возможностям.
    У электронного микроскопа есть интересное приспособление. Оно может покрывать предметы тонким слоем распыленного алюминия. Если поверхность предмета абсолютно идеальная, получается великолепное зеркало. Я напылил кусок стекла и подарил лаборантке Аллочке. Так на моем рабочем столе подвилась ваза с поздними цветами. Я плохо знаю цветы, и поэтому они не вызывают во мне никаких эмоций. Запах? Ерунда. Я сам могу получать вещества с запахом сирени, черемухи, лимона. Потому что я – химик-органик. Мне подвластна живая и мертвая природа.
    Конечно, я еще не ученый. Но я обязательно буду им.
    Я раскрыл журнал и стал просматривать столбцы чисел, полученных мной в результате экспериментов. Было очень много неясного, но мне казалось, что я близок к цели. Раньше все было хорошо. Мои предположения оправдались целой серией опытов, и я считал, что все в порядке, но один проклятый опыт спутал все.
    Вот показания рефрактометра: 1,349; 1,350; 1,348; 1,525; 1,350; 1,349.
    1,525! Эта цифра часто встречается в мой отдых, в мои сны, я схожу с ума от первой пятерки после запятой. Я тщательно проверил эту цифру, прежде чем записать ее. Я помню, что к этому дурацкому опыту я готовился особенно тщательно, вся аппаратура работала безотказно. Когда я сказал об этом Пантелею Кузьмичу, он задумался.
    - Может, это и не случайная точка. Вы проверьте. Знаете, зачастую именно аномалии вызывают к жизни великие открытия.
    - А если она случайна?
    - Вы же говорите, что этот опыт должен был быть последним, и тщательно готовили его. Не жалейте времени! У вас в запасе вечность. Если результат и не повториться, огорчаться нечему. Ваше предположение превратится в уверенность – только и всего.
    И вот уже месяц я бьюсь над этой злосчастной цифрой. Беда в том, что продукт реакции извлекается в до смешного ничтожных количествах – его едва хватает, чтобы смазать стекло рефрактометра.
    И опять: 1,351; 1,353; 1,349.
    Вошел Иван Самуилович Гребченко, доцент кафедры физической химии.
    - Что это вы слепнете? – проворчал он и включил свет.
    - Еще светло, Иван Самуилович.
    - Бросьте, бросьте. У вас молодые хорошие глаза, и их незачем портить. Не надо так увлекаться.
    Он грузно опустился в кресло декана, придавив обшивку. Его пальцы забегали по стеклу, а глаза, опутанные сеткой морщин, глядели куда-то в пространство. Он кажется мне человеком, напуганным когда-то так основательно, что этот испуг остался в нем на всю жизнь Он высок и плотен, у него на висках седина, а я не могу отделаться от впечатления, что передо мною сидит обиженный ребенок.
    - Готовите работу на смотр?
    - Пантелей Кузьмич не советует мне, торопится с этим делом.
    - Кузьмичу, конечно, видней. Но вы знаете, наш факультет очень бедно выглядит на этих смотрах. В прошлом году мы выдвинули всего пять работ, а историки – 20.
    - Ну, какие у них работы!
    - Оно, конечно. Я читал одну такую: «Роль газеты „Молот” в коллективизации сельского хозяйства». Я помню, газета печатала только отклики. А всё же...
    Он помолчал с открытым ртом и оглянулся.
    - А все же нехорошо, что Петр Николаевич не подготовил ни одной работы за последние десять лет, не работает со студентами.
    - Каждому свое. Наверное, он много внимания уделяет разработке собственных проблем.
    - Ах, проблемы! Какой он ученый. Он за пятнадцать лет не написал ни строчки. С тех пор, как защитил диссертацию.
    Мне почему-то стало неприятно. Зачем он говорит мне все это и оглядывается при том? Если это правда и Любавин ни черта не делает, то почему бы не поговорить об этом на ученом совете? Я мало верю в это. Правда, я не читал статей Любавина – наверное, потому, что он работает в совершенно другой области. Но зачем мне, студенту, знать, в чем прав и в чем виноват доцент Любавин? Тем более, что Любавин предлагал Шаповалову работать у него. Не знаю, что он нашел в Шаповалове хорошего. Шаповалов отличник, но зато какой разгильдяй! (Так говорит Пантелей Кузьмич).
    Я взял в рот шланг, насаженный на кран, отвернул головку. В рот полилась теплая вода, пропахшая резиной. И у меня создалось ощущение, что слова Гребченко пропахли той же резиной. В самом деле, резиновый человек. Податливый и гибкий. Я вытер губы и сухо сказал:
    - Иван Самуилович, по-моему, вы зря. Любавин – умный человек.
    Да-да, конечно! – заторопился он. – Кто спорит? Я только говорю, что он сделал маленькое упущение, не передает свой опыт студентам.
    Он встал.
    - Я ведь зашел к вам, Бродяжин, совсем по другому делу. Но мне кажется, разговор следует отложить.
    - Как вам будет угодно.
    Иван Самуилович вышел, и тут же вбежала запыхавшаяся, раскрасневшаяся Аллочка:
    - Бродяжин! Вас ищут!
    - Кто?
    - Шаповалов и компания.
    - А велика ли компания?
    - Человек десять.
    - Почему же ищут? Ведь Шаповалов знает, где я обычно нахожусь.
    - А он так и спросил: «Адам в лаборатории?»
    - А вы?
    - А я сказала: ага.
    - А он?
    - А он говорит: ну, мы к нему пойдем. И все остановились покурить.
    - Курят?
    - Курят.
    Я встал, подошел к Аллочке и прошептал ей на ухо:
    - Скажите, Алла, у вас найдется пузырек?
    - Ага, найдется.
    - Ну, так несите его сюда.
    Аллочка покраснела и через минуту принесла пузырек. Это колба вместимостью 250 мл. В ней спирт-ректификат. Я сам не пью, но думаю, что если меня ищет такая толпа, то им нужен спирт. Не успела Аллочка уйти, как широко распахнулась дверь, и на пороге появился Шаповалов. Из-за его спины выглядывал десяток гавриков.
    - Будущее! Светило! Науки! – отрывисто крикнул он и вошел, бесцеремонно толкнув Аллочку плечом. Она испуганно шарахнулась и едва не влетела в вытяжной шкаф. – Привет и любовь.
    - Любовь и привет, - холодно возразил я, не подымаясь из-за стола.
    - Твое приветствие я понял, как разрешение войти. Мы все спасались от погони, устали здорово в пути. Заваливай, братва! Черного Бродяги нет.
    Они вошли. Их действительно было человек десять – десять потребителей алкоголя, пропахших дымом дешевых сигарет. Вошли и уселись на стулья по двое. Шаповалову стула не досталось. Он устремил на меня ясный детский взгляд.
    - Адам, мы пришли к тебе по очень важному делу. Я вытащил пузырек и поставил его на стол.
    - Извини, но больше у меня нет.
    - Спирт – эликсир жизни, но он не нужен нам.
    - Да-да, не нужен, - загудели остальные.
    Я оглядел их внимательно. В основном здесь были первокурсники во главе с Молотковым. Два парня со второго курса. двое с четвертого. И только с третьего был один, сам Шаповалов.
    - Так что же вам нужно?
    - Адам, - сказал Шаповалов, - не в спирте счастье. Ты прекрасно это понимаешь, и мы тоже понимаем. А ты плохо думаешь о нас. Согласись, плохо.
    - Согласен. Исправлюсь.
    - Дорогой Адам, библейский человек. Мы слышали, что Черного Бродяги нет.
    - Святая истина.
    - Как говорил поэт: «Да здравствует солнце, да скроется тьма!» Мы полностью поддерживаем его. Мы хотим идти от тьмы к свету.
    - Кто же вам мешает?
    - Никто не мешает. Никто. Но никто и не содействует. А надо бы посодействовать. Дорогой Адам, мы решили время от времени просвещаться. Нет, не в рентгеновском кабинете. Просвещаться духовно. Сегодня я провожу политинформацию. Но нам негде приткнутся. Позволь сделать это в твоем раю.
    - Это правда, ребята?
    - Сущая правда, сказал Молотков и покраснел.
    Я подумал.
    - Как-то странно... Ведь ты всегда убегал с политинформации.
   - Решил исправиться, Адам. Итак, посторонних нет?
    Аллочка, которая все время восторженно смотрела на болтуна Шаповалова, вспыхнула и вышла.
    - Костя, - сказал Шаповалов, - спусти собаку.
    Молотков захлопнул французский замок. Шаповалов сел на подоконник и мечтательно прикрыл глаза. Его рука сама собой потянулась к пузырьку. Он открыл пробку, повертел ее, понюхал, и с явным сожалением вернул на место.
    - Хорошо бы, - сказал он, - погасить прожектора и зажечь светильник разума.
    Толстый второкурсник выключил верхний свет и в потемках вернулся на свою половину стула. Я нажал кнопку настольной лампы.
    - Остановка создана, - сухо сказал я. – Приступай к делу. Мне надоела твоя болтовня.
    В лаборатории полумрак. Неяркий свет играет на стенках колб, на лицах ребят. Шаповалов взъерошил волосы и соскочил с подоконника.
    - Буду серьезен, как папуас в непогоду, - торопливо заговорил он. – Дело вот в чем. Я собрал вас, чтобы сообщить вам неприятное известие.
    - К нам едет ревизор? – насмешливо отозвался толстый второкурсник.
    - Нет, хотя он был бы необходим. Но мы обязаны обойтись и без ревизора. Мы сами должны реквизировать это дело.
    Он схватил пузырек и помахал им.
    - По факультету все упорней ползут слухи, что секретарем факультета станет Спартак Шелуха.
    В тот вечер я еще не читал главу «Кретины и гении». Поэтому я ничуть не удивился и не возмутился.
    - Ну и что же? – сказал я. – Это закономерно.
    - Это было бы закономерно, если б не одна деталь.
    Все притихли.
    - Я сам слышал в коридоре разговор Любавина и Черного Бродяги. Оказывается, Спартака выдвигает партбюро. Они уже решили! Они уже говорили со Спартаком! Спартак уже согласен! Это ли не нахальство?
    - Постой, постой, - сказал Костя. – Значит, они выбрали его до выборов?
    - Да. Мне в общем наплевать, кто станет комсоргом – Спартак или кто-то другой. Суть не в этом. Почему насилуют мою свободную волю?
    Это уже черт знает что! Зачем эти штуки? Словно мы сами не разберемся, кто нам нужен. Неужели и Пантелеймон Кузьмич тоже замешен? Шаповалов ответил на мои мысли:
    - Если хотите знать, все решил по существу один Любавин. Остальные просто так. Черный Бродяга сказал: «Делайте, как хотите». Тем самым наша задача облегчается. Мы будем воевать против одного человека.
    - Воевать? – недоверчиво переспросил кто-то.
    - Да, воевать! Я собрал вас не для того, чтобы погоревать вместе с вами. Я призываю вас к действию! Мы должны провалить Спартака на выборах. Мы собрались здесь с разных курсов. Каждый должен не только сам голосовать против, но и провести в массах разъяснительную работу. Один скажет десяти, десять скажут сотне. Сто – тысяче. Нас одиннадцать человек.
    - Что верно, то верно, - донеслось из темноты.
    Секретаря выбирает бюро. Если Спартак пройдет в бюро, все пропало, потому что там власть и сила Любавина. Нужно сделать так, чтобы Спартак даже в бюро не попал.
    - И кто же будет секретарем?
    - Это все равно, - махнул рукой Шаповалов. – Только бы не Спартак.
    - Послушайте, Шаповалов, - медленно сказал я, - а может, ты агитируешь всего лишь из неприязни к Шелухе?
    - Хочешь честно? И это тоже, правда.
    - Дай руку.
    Он сжал мои пальцы до хруста. К нам бросился Молотков.
     - Ребята! Ух, и дадим! Беснуйтесь, тираны!
    - Беснуйтесь, тираны! – завыл толстяк.
    - Итак – Поднял руку Шаповалов. – Работаем?
    - Работаем!
    - А теперь по маленькой, - и он открыл пузырек.
    Костя собрал с моего стола бюксы и вымыл их. Шаповалов разделил эликсир жизни на двенадцать частей.
    Я поднял бюкс. Их глаза страшно мерцали. Костя бросился к вытяжному шкафу и стал что-то смешивать. Потом вернулся к нам. Мы сдвинули бюксы. Звякнуло стекло. В вытяжном шкафе грохнул взрыв.
     *
                                                                 И ГРЯНУЛ БОЙ
                                                                 (Костя Молотков)
                                                                               Швед, русский колет, рубит, режет,
                                                                               Бой барабанный, клики, скрежет,
                                                                               Гром пушек, топот, ржанье, стон,
                                                                               И смерть и ад со всех сторон.
                                                                                                                     А. С. Пушкин
    В нашем химическом корпусе, пропахшем ядовитыми и неядовитыми газами, у входа к стене приколочен стенд, разбитый на полочки. На эти полочки кладут письма с адресом: «Стромб, Университет, химический факультет».
    Сегодня мое первое факультативное собрание. И я, ребята, прибежал за полчаса до официального объявленного времени. И потом убедился, что сделал это совершенно зря, потому что собрание началось через час, после официально объявленного времени. Когда я пришел, в корпусе не было ни души. Я пробежал по этажам, заглянул в лаборатории. но никого не нашел и в  отчаянии побежал к выходу. И тут я увидел Олега. Он стоял у стенда и читал письмо. Я тронул его плечо.
    - Тс! – сказал Олег и поднял палец.
    Я порылся на полочке под буквой «М». Мардасину, Мушкиной, Маркову перевод... А мне ничего нет. Вот Марджанишвили письмо из Тбилиси. Тбилиси так далеко! А Марджанишвили помнят. Светлоград гораздо ближе. Но обо мне забыли.
    Я бросил письма на полку и посмотрел на Олега. Он читал очень толстое письмо. Страниц 10, наверное. Как хорошо получать такие длинные письма! Но Олег даже не улыбался. Он беспокойно шевелил губами и морщился. Дочитал до конца, смял письмо и сунул его в карман. Потом повернулся ко мне. Лицо его было задумчиво и сурово.
    - Такие дела, Молоток.
    - Что-нибудь неприятное?
    - Нет, ничего. Все в порядке, Костя. Пойдем, поищем, где тут есть оскорбленному чувству уголок и в спокойной обстановке переждем предстартовое затишье.
    Мы поднялись на третий этаж, и вошли в маленькую пустую аудиторию. По дороге нам попался только лаборант с грязной колбой в руке. Олег подошел к окну, раскрыл его и грузно опустился на стул. Достал сигареты «Тайфун» и закурил.
    - Закуришь?
    - Нет, спасибо.
    - Правильно.
    - Слушай, Олег, а почему в корпусе никого нет?
    - Хочешь, расскажу маленькую забавную историю?
    - Давай.
    - Это было так давно, что об этом помню только я. Когда-то на химфаке пошел косяком недоверчивый комсомольский вожак. Такие вожаки считали, что не грех объявить собрание на час раньше, чем оно начнется на самом деле. Но комсомольская масса оказалась слишком дисциплинированной и приходила к назначенному сроку. Вожаки появлялись час спустя. С тех пор масса не верит вожакам.
    - Как ты думаешь, Олег, сработает наша агитация?
    - А сделал ли ты все, что в твоих силах?
    - У меня сил маловато.
    - Не горюй, Молоток. Зато ты служишь правому делу.
    - В коридоре послышался топот и крики.
    - Я слышу, - сказал Олег, - бодрую поступь студенчества. Пора выходить на сцену.
    Мы вышли в коридор. По направлению к большому лекционному залу двигались студенты. Мы сразу оказались в этом потоке и не стали сопротивляться ему
    - Привет, Олег!
    - Шаповалов, здравствуй!
    - Богатырь, почему не был на лекции?
    - Олег поворачивался то в одну, то в другую сторону, раздавая девушкам воздушные поцелуи. Поразительно, его знает весь факультет. Рядом с Олегом я, наверно, выгляжу довольно темной личностью. Тихарем. Олег схватил мой рукав и не дал мне улизнуть. Мы подошли к двери, на которой я прочел:
            Стой! Предъяви комсомольский билет.
    Мы не вошли в зал. Мы отошли в сторонку и остановились. Он достал «Тайфун».
    - Еще один атавизм, - засмеялся Олег, указывая на суровое предупреждение. – Остался с тех самых недоверчивых времен. Сейчас абсолютно ненужный, как отросток двенадцатиперстной кишки, именуемой аппендиксом. Ибо студента-некомсомольца ты не найдешь на нашем факультете, Молотков.
    - А Шлагбаум? – спросил я.
    - Фимка – жертва неудачной операции. Его исключили за неуспеваемость. Теперь он прилагает максимум усилий стать ударником учебы, и можешь не сомневаться, Костя, что он еще не потерян для комсомола. Да вот и он.
     - Мальчики, привет! – закричал Шлагбаум.
    - Вечер добрый, Фима! Как «Напильник»?
    - Задувает, Олег! 2:0 «Серпу» и «Молоту».
    - Постой, постой, Шлагбаум!
    Фима остановился. Олег взял его за пуговицу.
    - Как же так, - сказал с расстановкой Олег, - «Молот». конечно, сильней «Напильника». Но «Серп», Фима! Как же так?
    - Да, но они в союзе! Из «Молота» в «Серп» перебежал центр.
    - Я чувствую, именно он пощекотал сетку твоих ворот?
    - Он, собака. Пушечный удар.
    - А куда же смотрел ваша гаубица, Пустомеев?
    - В основном выше ворот.
    - Да, сурово... А остался ли шанс?
    - Шанс остался. Надо только выиграть у «подшипника»!
    - А билет, билет? – грозно крикнул Олег. – Дашь ли ты мне возможность освистать твои рискованные выходы?
    - Дам, дам! Только отвяжись.
    И Фима бросился к двери.
    - Как же он пройдет? – встревожился я. – Ведь у него нет билета.
    - Смотри и радуйся, - сказал Олег и затянулся.
    На площадке сновали студенты. Они оживленно о чем-то говорили. Я не стал подходить к ребятам. Все что мог, я уже совершил. Теперь мне оставалось только наблюдать за ходом событий. Я увидел, как Фима ловко юркнул в дверь и больше оттуда не появлялся. Я увидел, как гордо прошествовал Марджанишвили, поглаживая усы. Он, кажется, учится на втором курсе. Он борец первого разряда. Я увидел, как в зал прошел Любавин Петр Николаевич, чуть наклонив голову вправо. Аспиранты, лаборанты, преподаватели шли сюда и наверняка не знали, что сегодня я, Костя Молотков, вызываю к барьеру, Спартака Шелуху.
    А собственно, за что? А может, я неправ, ребята? Ведь я еще первокурсник, я неопытен и робок, и замахнулся – на кого и зачем? Но рядом со мной стоит гигант, Олег Шаповалов, и он абсолютно спокоен. Только зачем-то вытащил измятое письмо и перечитывает его.
    Он очень красив, Олег Шаповалов. У него темные густые волосы и такие же брови. У него очень смуглое лицо и серые глаза. Я знаю: когда он сильно устает, его глаза становятся синими. Наверное, он и сам это знает, и поэтому старается не уставать. Потому что синие глаза для мужчины – позорное явление.
    А Спартак? Спартак, конечно, тоже гигант, но он совсем некрасивый. Светлые волосы он причесывает очень гладко, и поэтому, кажется, что он лысеет. Но это неправда. Просто он очень плотно прижимает волосы к голове. И потом нос у него какой-то неуклюжий. А я люблю, красивых людей. Я могу без конца смотреть на красивые лица. Мне просто приятно видеть красивое лицо. Мне становится легче, когда я вижу красивого человека. Вот идет преподаватель. Говорят, его зовут Иван, а отчество какое-то трудное. Фамилия Гребченко. Да, Бродяжин писал Иван Самуилович. (Я перелистал несколько страниц.) Он большой, плотный, лицо такое толстое, а вот нос совсем маленький и брови идут от переносицы вверх, и он почему-то лицом своим напоминает мне сову. Нос – это клюв. И у совы такие же маленькие клювик и пушистые брови. Но я не знаю, а вдруг Иван Самуилович догадается, о чем я думаю? Он обидится и рассердится на меня. Нет, не буду так думать. А все-таки он похож на сову. Ну, ничего не могу поделать с собой! Нет, не надо так думать. Вот идет Спартак. Наверное, он сейчас подойдет к нам и снова завяжется бесконечный спор между ним и Олегом.
    Спартак подошел. Но спора почему-то не получилось. Спартак пожал нам руки – мы не виделись с утра – и посмотрел на Олега внимательно. Олег опустил глаза.
    - Что, Спартак, - спросил он, - как настроение?
    Спартак прожал плечами.
    - Как обычно.
    - Хочешь услышать глас народа?
    - Хочу.
    Глас народа – глас божий. Слушай его, Спартак.
    - Постараюсь.
    Спартак рассеяно посмотрел по сторонам, увидел Любавина и отошел к нему. Они о чем-то заговорили. Любавин взял Спартака под локоть и они пошли в зал. Вдруг Любавин оглянулся и крикнул:
    - Ну как, Шаповалов, вы уже подумали?
    - Нет еще, Петр Николаевич.
    - Думайте быстрей.
    Коридор опустел. И вдруг в его дальнем конце показался Ваня Ласков. Он шел быстро, то и дело поправляя очки. Его вдохновенные волосы прыгали в такт шагам. Олег шагнул навстречу и прервал его полет.
    - И ты пришел, пиита?
    - Ну а как же? разве могут торжества и празднества народные обойтись без меня?
    - Сегодня в программе бой быков.
    - Слышал кое-что, но только мельком. Ох, тяжело быть студентом без стипендии!
    - Надо было ходить не на стадион, а на экзамены. Ты променял блистательные научные открытия на обманные движения Фимки Шлагбаума. Конечно, те самые движения, которыми он обманывает самого себя. И вот теперь...
    - Приходиться работать внештатным сотрудником газеты «Пионер Стромба».
    - Да, прервал его Олег, - и писать для подрастающего поколения отчеты о футбольных матчах: «Пустомеев ловко обвел судью и блестящим неотразимым ударом забил решающий гол в собственные ворота». Здорово!
    Они расхохотались. Не понимаю: Как это Олег еще может смеяться? Я сам, кажется, сжался в упругий комок, в пружину и жду только прикосновения, чтобы развернуться. Пора идти. Олег положил руки нам на плечи, и мы вошли в зал. Сидящий в президиуме Любавин искоса посмотрел на нас и опустил голову. Зал был набит битком. Мы остановились, ища свободное место. Его не нашлось ни на «камчатке» ни в середине. Лишь на первом ряду рядом с Иваном Самуиловичем Гребченко пустовало три места. Олег махнул рукой и присел к нему, а я рядом с Олегом. Таким образом, я оказался в середине – между Ласковым и Шаповаловым. Совсем близко стол президиума. За ним сидят только двое – Любавин и пятикурсник Марков. Он был секретарем комсомола два года, но сейчас на пятом курсе, и его должны переизбрать.
    - Да, - сказал Ваня, сегодня народу, как никогда.
    - На это есть особые причины, - усмехнулся Олег.
    - Необычный номер в программе?
    - Да.
    Марков встал и затряс колокольчиком. Зал затих.
    - Для ведения собрания нам нужно избрать президиум. Слово представляется товарищу Шелухе.
    Позади нас задвигались, зашелестели газетами. В первом ряду, у окна встал Спартак. Шум усилился. Спартак начал, пожалуй, слишком громко.
    - Я предлагаю избрать в президиум студента пятого курса Юрия Маркова, парторга факультета Петра Николаевича Любавина...
    - Он же и так сидит, - проворчал Олег.
    - Согласен с вами, - быстро сказал Иван Самуилович.
    - По-моему он сел рановато.
    - По-моему тоже.
    - ...Кто за, прошу поднять руки.
    - Постойте, - встал Любавин...
    - Ненавижу штатных чтецов президиумных списков.
    - Вот как? – поднял пушистые брови Иван Самуилович.
    - Только так.
    - ...Я предполагаю, - продолжил Любавин, - дополнительно избрать в президиум студента третьего курса Шелуху. Что вы хотите, Марджанишвили?
    Сквозь шум донесся могучий акцент Марджанишвили?
    - Товарищ Любавин, Петр Николаевич, что же у нас получается? У нас получается президиум их восьми человек. Чет не надо! Надо нечет! Я панымаю, Спартак нужэн. Давайте еще доизберем!
    - Кого же? – довольно улыбнулся Любавин.
    Прэдлагаю Ефима Шлагбаума!
    Дружные аплодисменты взорвались, словно тысяча уток на берегу океана захлопали крыльями. Раздались возгласы «Ура».
    - Ну что ж, - сказал Любавин, - кто за, прошу поднять руки.
    Марков сосредоточенно перелистывал свой доклад.
    - Стойте! – крикнул Спартак.
    Он встал и повернулся лицом к залу.
    - Я протестую, - сказал он, - против кандидатуры Шлагбаума, потому что он не член комсомола. Я протестую против своей кандидатуры, как восьмой в списке.
    Зал недоуменно загудел.
    - Ну что ж, - поморщился Любавин, - согласны ли вы с протестом Шелухи?
    - Согласны!
    - Давайте голосовать! Конечно, за список? Так быстрей.
    - Ну вот, - удовлетворенно зевнул Олег, когда в президиуме задвигались стулья, - мы имеем руководство. Мы все рады. Оно не даст нам сбиться с истинного пути. Однако Спартак финтит.
    - Финтит, - отозвался Ваня.
    - Непонятно, сказал я.
    - Наверно, хороший парень, сказал Иван Самуилович.
    - Замечательный, согласился Олег.
    - Ему бы только нос получше, - буркнул Ваня.
    - Вот именно, - сказал я.
    - Чтобы лучше чуял жареное, - продолжил Олег нашу общую мысль
    На нас зашикали из президиума.
     Марков начал доклад.
    Не знаю, какие доклады читали раньше комсомольские секретари химфака, но этот доклад был на редкость скучным. О самых малейших событиях Марков говорил длинно и нудно. За моей спиной шелестели книги. Студенты не теряли времени даром. Я посмотрел на своих соседей. Ваня опустил голову и о чем-то думал. Вряд ли о докладе Маркова. Олег слушал внимательно, откинув голову. Иван Самуилович подпер щеку рукой и смотрел в президиум. Марков окончил стандартно и увесисто. Потом пошли еще доклады. Не знаю, вправе ли я судить, но мне кажется - это было скучно. Но зал молчал, молчал напряженно. Он  ждал главного. И на исходе второго часа оно началось.
    - ...Заслушав и обсудив... – читала какая-то светловолосая девушка (Элла Левина. – Примечание Шаповалова.) – собрание... выносит решение... считать работу старого комитета удовлетворительной.
    Вяло поднялись руки.
    - А теперь, - сказал Марков, - приступим к выборам нового комитета в составе одиннадцати человек. Слово предоставляется...
    Встала какая-то темнокосая девушка (Аня Богомолова. – Примечание Шаповалова.) и прочла список. Я не помню всех. Помню, что был Спартак. При его имени зал загудел. как растревоженный улей.
    - Массы начинают думать, - констатировал Олег.
    - Пачиму, - донесся голос Марджанишвили, пачиму в списке только одиннадцать человек? Из кого же выбирать? Предлагаю довыдвинуть.
    - Вы опять, Марджанишвили, сеете смуту, - крикнул Любавин и побагровел. – Кого же вы предлагаете?
    - Ефима Шлагбаума!
    - Шут вы гороховый, - рассвирепел Любавин, ведь сказано вам, что Шлагбаум не комсомолец!
    - Все равно вратарь хороший. Физкультуру направит. Учится хорошо.
    Засмеялись весело, дружно. Я оглянулся – Марджанишвили и Шлагбаум стояли рядом. Шлагбаум удрученно махал рукой: «Кончай Захар».
    И тогда встал Ваня.
    - Я предлагаю, сказал он громовым басом, - в состав комитета Адама Бродяжина.
    Раздались жидкие аплодисменты. Марков небрежно махнул рукой:
    - Товарищи! Я не вижу, зачем ломать копья. Состав комитета обсужден нами, старым комитетом, и партийным бюро факультета. Все люди достойные. Хорошие общественники. Конечно, вам, может, не понравится кое-кто. Но тогда предлагайте взамен лучших. А то вы очень несерьезны. То Шлагбаума выдвигаете, то Бродяжина. Шлагбаум не комсомолец, а Бродяжин... То, что он твой друг, Ласков, вовсе не значит, что он будет хорошим членом комитета. Он всегда был в стороне от общественной жизни, не выполнял комсомольских поручений. А может, у вас иное мнение? Кто за то, чтобы Бродяжина не включать в список? Почти единогласно. Бродяжин не проходит.
    Ваня сел, сердито хрустя пальцами.
    - Какой демагог! – быстро заговорил он. – Научная работа – это, по его мнению, не общественная работа.
    Меня как молния озарила мысль. Я приподнялся к уху Олега и зашептал:
    - Что они делают! Что они делают! Зачем завалили Адама! Если в списке останутся одиннадцать человек, Спартак пройдет при любом голосовании!
    Олег нахмурился и вдруг улыбнулся.
    - Не дрожи, тореадор, - прошептал он, - сейчас я выдвину непробиваемую кандидатуру.
    Он вскочил.
    - Солва! Дайте слово! В защиту идеи!
    Он мчаслся на трибуну. Он появился на ней с вдохновенно поднятой головоой. Он схватил стакан с водой и залпом выпил его. Затем сделал царственный жест, призывая к тишине. Зал замер. Потом я узнал, что... Впрочем, он начал именно с этого:
    - Друзья. Я впервые удостоился чести выступать с этой поистине высокой трибуны, напоминающей голубятню.
    Любавин подпрыгнул и сел. В зале раздался хохот.
    - Как не использовать возможность поговорить о человеке, который достоин всяких почестей и наград, вполне достоин того, чтобы быть избранным в комитет комсомола факультета. Вы конечно понимаете сами, о ком я говорю. Неужели вы не понимаете, что я говорю о Герасиме Ухваткине? Встань, Герасим, и покажись публике.
    В конце зала встал Ухваткин. Все дружно зааплодировали.
    - Впрочем, я вижу, что Герасим и не нуждается в этом. Вы и так хорошо его знаете. Я знаю его лучше вас, и горжусь этим. Народная мудрость гласит: Чтобы узнать человека, надо съесть с ним пуд соли. Я съел с Ухваткиным пуд соли, хотя и не люблю пересоленный суп, который так здорово умеет варить Герасим. Я выпил с ним не одну... Он помолчал, - ...цистерну воды, и должен сказать, что с Ухваткиным хорошо и соль есть, и воду пить!
    Грохнули аплодисменты
    - Герасим – скромный труженик. Он работает очень много. Он аккуратно посещает и пишет все лекции. Правда, пока это не дает ощутимых плодов – мне могут возразить – но я утверждаю, что упорство и труд все перетрут! С первого курса Герасим активно включился в общественную жизнь факультета. Он регулярно читал нам политинформации. Кто скажет, что он не читал? (Голос из зала: - Читал! Святая правда!) У Ухватькина большой опыт комсомольской работы. Я выдвигаю Ухваткина в состав комитета. Будь благодарен, Ухваткин! (Бурные, продолжительные аплодисменты. Все встают. Встает Любавин. Что-то кричит. Его не слышно. Слышен голос Олега; «Ухваткину, великому пожарнику, многия лета!» Снова аплодисменты. Олег величественно сходит с трибуны).
    Когда затих шум, Любавин сказал:
    - Шаповалов паясничал на трибуне, но должен вам сказать, что кандидатура очень хорошая, Правда, мы хотели использовать коммуниста Ухваткина в другом месте, но если вы хотите...
    Он развел руками. Поднялся Марков.
    - Кто за то, чтобы Ухваткина включить в список? Единогласно.
    Он озадачено почесал бровь.
    - Поскольку у нас двенадцать кандидатов, а комитет должен состоять из одиннадцати, мы не можем голосовать списком. Мы должны обсуждать и голосовать за каждую кандидатуру в отдельности.
    - Ну как, Молоток? – Олег положил мне на плечо горячую руку.
    - Хорошо Олег.
    Обсуждали и голосовали. Семь кандидатов прошли единогласно в комитет. Восьмым, был Спартак.
    - Спартак Шелуха!
    - Ну, Молоток, - сказал Олег
    - Ну, Олег, - сказал я.
    Зал загудел – протяжно, взволнованно. Марков затрезвонил в колокольчик.
    - Товарищи, - заговорил Любавин, – я думаю, что о Шелухе нет двух мнений. Товарищ Шелуха входил в состав старого бюро и зарекомендовал себя с лучшей стороны. Мы уже говорили о нем на партбюро. Есть мнение включить Шелуху в состав комитета.
    - Нет! Есть другое мнение! – крикнул Шлагбаум.
    - Что у вас там?
    - Я не комсомолец. Но я должен сказать, что Шелуха недостоин входить в состав комитета. Когда мы были в колхозе, он проявил себя как эгоист, отщепенец. Он держался особняком, в спорах свое мнение считал бесспорным. Он, наконец, почти не работал!
    - Неправда!
    На трибуне появилась та самая светловолосая девушка.
    - Неправда, что Спартак не работал! Он работал лучше всех, пока не повредил руку. И кто об этом говорит! Шлагбаум, который появлялся в колхозе раз в неделю! Да, он держался особняком от тебя и Шаповалова, когда вы ходили по деревне и пели: «По улице ходила большая крокодила!»
    Аплодисменты
    Голос из зала: - Шелуха пропускает лекции!
    Голос из президиума: - А кто их не пропускает?
    - Дело пахнет керосином, - сказал я.
    - Да, именно им.
    Он вцепился в волосы.
    - Зачем этот подонок Фимка трепанулся! Все было хорошо. Все прошло бы хорошо. Ведь соль не в том, каков Спартак!
    Он посмотрел на Любавина, в его зрачках вспыхнула ярость. В зале бушевали страсти. Кто-то что-то кричал. Казалось, море билось о скалы. Любавин, насупившись, смотрел из президиума. Зазвенел колокольчик.
    - Ладно! Хватит! Кончай базар! – встал Любавин. – Будем голосовать.
    Его голос, усиленный микрофоном, упал на головы, как камень.
    - То есть, как это кончай базар? – очень серьезно, без улыбки сказал Олег. – Разве мы не имеем права высказывать свое мнение?
    Шум забурлил с новой силой. Теперь мне кажется, что этими словами Любавин помог нам.
    - Тише! Тише!
    - Кто за то, чтобы Шелуха не стал членом комитета?
    Я повернулся. Поднялось около десятка рук.
    - Кто против? Воздержавшиеся? Таким образом, большинством голосов Шелуха проходит в комитет.
    Я сначала не понял, что случилось. Я был ошарашен, и все были ошарашены. Что за черт? И вдруг я понял: обычно сначала голосуют за то, чтобы стал, и к тому все привыкли, а Марков сначала спросил: кто за то, чтобы не стал, и все проголосовали не просто по инерции, они не расслышали – Марков говорил тихо! И я закричал:
    - Неправильно! Переголосовать!
    Мой крик поддержали многие и Марков сказал:
    - Как переголосовать? Все правильно.
    Ах, как это я не понял, о чем шептались Любавин и Марков, когда мы галдели! Ах, Молоток, Молоток! Любавин учил его, учил   хитрой фразе...
    - Ну что ж, - встал Любавин, - переголосуем. Кто за то, чтобы коммунист Шелуха не стал членом комитета?
    Поднялось много рук, много, и некоторые тут же осторожно опускались.
    Воздержавшиеся? Против? Большинством голосов Шелуха проходит.
    - Кто-то крикнул:
    - Неправильный подсчет!
    Это было правдой. Против Спартака голосовало вдвое больше.
    - Ну что ж, - сказал Любавин, - еще раз...
    И многие устали. Многие сдались. Многие воздержались. Я сам считал. Из четырехсот за Спартака проголосовали шестьдесят пять человек. Против – двадцать два. А потом кого-то провалили совсем. Ухваткин вошел в комитет, и вошел Спартак.
    Я услышал голос Ивана Самуиловича:
    - Не знаю, как чувствовал себя Шелуха. Но я на его месте взял бы самоотвод.
    - Такой не возьмет, не беспокойтесь, - хмуро ответил Олег. – Ну, а вы, почему молчали?
    Иван Самуилович удивился его наглости.
    - Видите ли, я беспартиен, к сожалению
    Собрание окончилось. Мимо нас прошел красный, как из бани, Спартак. Мы встали. Вдруг мы увидели, что нас подзывает пальцем Любавин. Ваня остался на месте, Олег подошел к столу и я за ним.
    - Да, Шаповалов, очень хорошую речь вы сегодня произнесли. Очень. Правда, немного лишнего наговорили.
    - Перестарался, Петр Николаевич, - хмуро сказал Олег.
    - Да, да... Но все равно хорошо. Вот только голосовали вы против Шелухи...
    - Видите ли, я хотел, чтобы прошел Ухваткин.
    - Может быть, может быть... Ну, так вы надумали работать у меня?
    Олег поднял голову.
    - Нет, - твердо сказал он. – Меня не привлекает органическая химия. Меня интересует фмзическая химия. Я попробую работать на этой кафкежре.
    - К Гребченко хотите?
    - Может, и к нему.
    - Ну, смотрите... Смотрите сами... Конечно, сердцу не прикажешь.
    - Именно, Петр Николаевич.
    - Ну... ну. А все же?
    - Нет.
    И тогда Любавин повернулся ко мне.
    - А вам, молодой человек, я посоветовал бы вести себя на собраниях более дисциплинированно. Настоятельно посоветовал бы.
    Он впился в меня немигающим взглядом.
    Мимо нас прошли Шлагбаум и Марджанишвили.
    Прошли все.
    И пошли мы. Мы проиграли битву.
    *
                                                                        МОЯ ОШИБКА
                                                                      (Спартак Шелуха)
    И вот, когда все это закончилось, они дали мне прочесть все, что написали. Кровь ударила мне в голову, и я впервые за много лет разразился площадной бранью – я, которого все считают хладнокровным и даже педантичным.
    Меня армия научила выдержке. Я помню, как еще на первом году службы у нас были маневры. Я лежал в холодной осенней грязи, желторотый солдатик без лычек на погонах и значков на груди. Единственное, что сверкало на моей гимнастерке – значок со святым словом «Гвардия». Но я не заслужил его, я получил его за то, что попал в гвардейскую дивизию. Я недостоин был носить его. Я дрожал в холодной осенней грязи. Я хотел, чтобы все это быстрей кончилось. Я хотел бы пойти в атаку, пусть меня условно убьют, и я пойду в сухую казарму. Я не думал тогда ни о какой воинской чести. Но рядом со мной лежал лейтенант Захаров, тоже еще мальчишка, и когда я встал, он крикнул тонким голосом:
    - Рядовой Шелуха, ложитесь!
    И я лег, потому что он сам лежал.
    И еще я помню, как в пустыне убегал от танка на вездеходе. Мы были связистами, мы везли срочное донесение генералу. И вдруг увидели танк «противника». Он взревел и помчался за нами, он понял, кто мы такие. Мы мчались по барханам, а он ревел сзади нас и упорно настигал. И тогда мы вырвались на асфальтированное полотно Южной дороги. Ветер швырял в наши лица песок, а сзади ревел танк. Он не имел права идти по асфальту, потому что разворотил бы его. Но он и по песку вдоль дороги мчался с большей скоростью, чем мы. Наш вездеход шел на пределе. Малейшее препятствие - и мы опрокинемся. А можно было сбавить ход, ведь «противники» были нашими советскими солдатами, нам ничто не угрожало. Но тогда я уже знал, что такое дружба и честь. И вел машину. И мы ушли...
    Так учила меня армия.
    Меня рабата учила обращению с людьми. Я тоже когда-то был несдержанным и злым. В детстве мне столько досталось, что в юности я не видел в людях ничего хорошего. Я после армии опять стал работать в совхозе. Меня выбрали секретарем. Я старался, как мог. Но я не учел, что совхоз – не казарма, совхозная молодежь – не солдаты, и она не всегда стоит по стойке «смирно». И когда однажды Семка стал возражать, я обругал его и чуть не избил. Парторг колхоза растолковал мне, что я был неправ. А Семка возненавидел меня. И делал все, чтобы уничтожить меня.
    Я не хвалюсь. Я говорю не для красного словца, что знаю жизнь. Может, я знаю ее не всю. Но меня всегда раздражает, когда меня пытаются учить люди, которые моложе меня – и по возрасту, и по положению. Это страшно обидно. Таков Олег Шаповалов. Что видел он? Какое право имеет он судить о том, чего не знает. Он говорит, что все колхозные бригадиры – воры, а я знаю, что таких немного. Он говорит, что армия воспитывает чурбана, а я служил солдатом, и армия сделала из меня человека, потому что до службы я еще не был человеком Меня возмущает, когда Шаповалов пытается унизить во мне самое святое – мою преданность моему делу. И вот я прочел все, что написали Олег, Адам и Костя. Адам считает, что я «какой-то казенный». Что он под этим понимает? Я хотел бы, чтобы Адам потом внятно объяснил, что это значит. Я спросил его, но он не дал вразумительного ответа. Неужели то, что я не пою с ними похабные песни, не играю в карты и не пью вино? Совесть коммуниста не позволяет мне потакать детям. Ведь вы же все дети, горькие дети! Как вы множите так судить обо мне? Ведь тебе, Адам, девятнадцать, а тебе, Олег, двадцать один год, Мне двадцать шесть лет, и из них шесть я честно зарабатывал себе на хлеб.
    Казенный! Я казенный! Потому, что не стесняюсь высоких слов, которые лучше всего выражают мою сущность? Потому что в моей речи нет «шарашки», «фраеров»,  «кодл» и других «украшений»? Так знайте же, щенки, что я знаю такие слова, которых вы никогда не слышали. Что я знал «кодлы» почище ваших. Что я, наконец, два года провел в трудовой колонии. Да стоит ли об этом говорить?
    Меня возмущает, когда на коммуниста смотрят со своей махонькой колокольни интеллигентные мещане. Я – «казенный», Ухваткин – тупица лишь потому, что аккуратно посещеает все лекции, лишь потому, что он дисциплинирован. Ухваткин умнее всех вас. Да, он не умеет говорить красиво, у него не было времени читать книги об этикете. Вы учите Маркса по разработкам, а Герасим прочел от корки до корки три тома Капитала. Вы радостно ржете от того, что Герасим выбросил огнетушитель, а  между тем не знаете, что в эту минуту он был смертельно пьян.
    Есть у него такая слабость – иногда напиваться. Это случается лишь тогда, когда ему тяжело. Я спросил у него, как коммунист у коммуниста: почему? И он ответил мне. В тот день он узнал, что девушка, с которой он дружил четыре года, вышла замуж за другого. Я спросил у него, почему он ходил за вином для Вознесенского-Бубы. Он ответил мне: «Саша простыл и попросил принести бутылку портвейна. Я не мог отказать ему – ведь он был болен». А вы говорите всякую чушь. Доброту Ухваткина ты, Олег, считаешь заискиванием перед деньгу имеющим. Да, Герасим был пьян. Но разве коммунист – не человек? Разве он не имеет права любить и страдать? (Он любил и страдал. Он любил деньги и страдал от их недостатка. О.-С.-Б.-М. Бендер-бей – Прим. Шаповалова.)
    Да, у Герасима есть существенный недостаток. Ему не хватает культуры. Я видел, например, как он перелил кофе в стакан из-под сметаны, чтобы ни одна капля столь ценного продукта не пропала. Но разве это главное? Главное, то что Герасим честен. Его крестьянскую бережливость вы считаете скупостью. Это глубочайшее заблуждение.
    А издевательское выступление Шаповалова? Если бы не наше соглашение не использовать эти записи в своих интересах, я рассказал бы Любавину, что думаете вы и о нем, и об Ухваткине. Но я не буду делать этого из соображения обыкновенной порядочности. Я ведь знаю, о чем думал Шаповалов, когда рекламировал Ухваткина: «Ухваткин – тупица, пусть будет в комитете, его всегда можно шантажировать случаем с огнетушителем». Не выйдет, Олег! Вы не сумеете прибрать к рукам Герасима.
    Но я был против его кандидатуры – да, против, и пусть это не удивляет вас. Я не хотел видеть Герасима в комсомольском комитете – и не потому, что он совершил недостойный поступок. Я уже дважды говорил, что ему нахватает культуры. Он часто груб с людьми, которые зависят от него. И, кроме того, он не учился много лет, он и сейчас учиться слабо, а если и пройдет в комитет (думал я), у него остается мало времени и на учебу. Но разве секрет, что членам комитета делают поблажки на сессии? И Герасим, надеясь на эти поблажки, перестанет учить с тем упорством, какое у него было раньше. И из университета выйдет плохой специалист, а коммунист не имеет права быть плохим специалистом. Но я промолчал, потому что Петр Николаевич был бы недоволен мной, а я очень уважаю этого человека.
    Но нет, разве дело в Любавине? Нет, нет! Во всем виновата ложная скромность! Как бы чего не подумали. Как бы ни подумали, что в комитете я не хочу иметь конкурентов на пост секретаря. Как бы ни подумали, что я лезу на этот пост. В то время я, еще не зная, что все считали именно так. Если бы я знал! И я промолчал. И это было моей первой ошибкой.
    А потом началось голосование по моей кандидатуре. У меня пылали щеки. Я не знал, чем я восстановил против себя половину факультета. Я не знал, что все было подстроено Шаповаловым, я не думал, что он до такой степени не любит меня. Нет, что я пишу, ведь Олег говорил, что дело не просто во мне самом. О, Шаповалов! Ты здорово сделал, что не говори. Ты, пожалуй, не хуже организатор, чем я. Только если б эта бешенная энергия шла в другом направлении! А сейчас каждый первокурсник может ткнуть в меня пальцем и сказать: «Вот тот самый Шелуха, который лез в секретари». Но я понимаю сейчас, что виноват не только Шаповалов. Почему же люди, которые знают меня лучше, чем первокурсники, не голосовали энергичней, не выступали в мою защиту? В чем-то виноват я сам, где-то я действительно отошел от ребят и стоял особняком. Я не был по-настоящему дружен ни с кем, я привык руководить. Если б я был безгрешен, разве смог бы Шаповалов восстановить студентов против меня? И еще я думаю: если бы не Шаповалов, все бездумно проголосовали бы «за», и я не знал бы своих недостатков. За это я благодарен тебе, Олег. Слышишь? Спасибо. Несмотря на то, что ты доставил мне сорок самых неприятных минут в моей жизни. Мне было противно смотреть, как Марков и Любавин тащили меня в комитет, мне было противно смотреть, как те, которые сначала голосовали «против», потом подымали руки «за». Но я не мог оборвать Любавина, потому что уже и так испортил его настроение тем, что отказался идти в президиум. Потому что я уважаю его. Нет, точнее сказать, полностью доверял ему до собрания. А теперь не могу доверять полностью. Не могу. Радуйся, Шаповалов. Твой поступок оказался не таким уж глупым. Он многое вскрыл.
    Иван Самуилович сказал: «Я на его месте взял бы самоотвод». О, Иван Самуилович, если б я мог это сделать! Я думал об этом, но не мог встать и прекратить содом. Ведь у меня было партийное поручение стать секретарем. И как бы мне не было трудно, я был обязан выполнять это поручение. Мне приходилось выполнять поручения партии в снег и дождь, в лютый мороз и сорокоградусную жару. И никогда не бывало так, чтобы я спасовал. И здесь я должен был бороться до конца. Но люди – не стихия. И я сдался. Впервые в жизни я не выполнил партийного поручения.
    В комитет выбрали одиннадцать человек. Мы все должны были остаться после собрания, чтобы решить, кто станет секретарем. Но четверо ушли домой – наверное, в знак протеста. Петр Николаевич, казалось, был рад этому. Остался и Марков. Он не был избран, но остался послушать. Марков и Любавин сели в президиуме. Мы – в первом ряду.
    Марков... О, он умел работать, не вызывая нареканий ни с чьей стороны. Он слушался старших и покровительствовал младшим. Короче, ни вашим, ни нашим. Я долго приглядывался к нему, а понял лишь сейчас, когда мы затерялись в пустом, остывшем зале.
    - Итак, - сказал Любавин, - давайте быстренько проведем наш первый комитет нового состава.
    Он улыбнулся, довольный липовой победой. Он не смотрел в мою сторону. Он больше смотрел на Ухваткина.
    Аня Богомолова подняла руку.
    - Нет четырех членов комитета. Мы не имеем права избирать секретаря.
    - Ничего, ничего, имеем такое право. Не правда ли, Марков?
    - Верно, Петр Николаевич. Присутствует больше половины.
    - Тогда начнем. Кого вы предлагаете?
    - Спартака, - сказала Аня.
    - Очень хорошо. Проголосуем?
    - Погодите, Петр Николаевич, - хрипло сказал я, может быть, есть еще кандидатуры.
    Он посмотрел на меня и улыбнулся.
    - Если не пройдете, тогда обсудим другую Кандидатуру. Итак, кто «за»?
    Медленно поднялись три руки. Потом подняли руки Марков и Любавин. С места вскочил толстый второкурсник.
    - А почему голосуете вы и Марков?
    - Я секретарь партбюро, молодой человек, - ледяным тоном ответил Любавин. – А Марков, действительно, не имеет права. Итак, «за» - четыре. Кто против?
    Поднялись три руки. Я не верил своим глазам: против меня голосовал Ухваткин! Почему? Донесся голос Любавина:
    - Шелуха воздержался? Итак...
    - Нет, я против, - чужим деревянным голосом ответил я и поднял руку.
    Любавин яростно сверкнул глазами и встал.
    - Заседание комитета откладывается на завтра. Идите домой.
    Он задержал меня в зале.
    - Вы понимаете, что сделали? Вы поступили подло по отношению к партии. Вы не выполнили ее поручение.
    - Я не мог иначе, Петр Николаевич. Я устал. Очень устал.
    - Я не хочу разговаривать с вами больше. Потом вы поймете свою ошибку. Вы припомните ее и поймете!
    И мне показалось, что в его глазах сверкнул злобный огонек, а уши шевельнулись. Он повернулся и ушел, не попрощавшись.
    Ночью я долго не мог уснуть. Громко храпел Буба, ворочался в кровати Олег. С кем-то нежно говорил во сне Костя. Поздно пришел Адам и долго возился у своей кровати, не зажигая света. Я не выдержал и сказал, чтобы он включил свет. Он ничего не ответил и лег. Итак, уже и Адам не хочет говорить со мной...
    И снова комитет. О, как мне осточертело все это! И снова меня неприятно поразило то, что против меня выступил Герасим.
    - Я считаю, - сказал он, - что Спартак не может быть секретарем, его не любят комсомольцы.
    И все согласились, и восьмью против трех голосов я был забаллотирован. Теперь Любавину уже не нужно было голосовать. Он предложил кандидатуру Герасима.
    И я совершил вторую ошибку. Я не сказал. что Герасим недолжен быть секретарем. Он хороший парень, но с работой не справится. Но я промолчал. Я боялся кривотолков. Я боялся, что кто-то подумает, что я выступаю против Герасима в отместку за его реплику.
    И Ухваткин стал секретарем.
    В этом моя ошибка. В этом ошибка Шаповалова, Кости и всего факультета.
    Нет, я больше не буду ругаться. Но все-таки вы, ребята, еще щенки. Иного слова я не нашел.
    Да, я ошибся. Я не таю этого. Я коммунист. Быть может, Олег превратно поймет все, что я написал. Ну что ж. Я не боюсь этого. Время покажет, кто из нас прав. Время беспощадно.
    *
                                                                      ЧТО ДЕЛАТЬ?
                                                                    (Адам Бродяжин)
                                                                               И в этом есть огромное доверье
                                                                               М птиц, и засыпающих детей,
                                                                               И слабых стран,
                                                                                                    и женщин,
                                                                                                                   и деревьев,
                                                                               Прямых деревьев юности моей
                                                                                   И. Шкляревский, 28 чувство».
    Нет, я не ребенок! Я не дитя. Это, может, Шаповалов дитя, хотя он и старше меня. Я хлебнул всякого за свои девятнадцать лет. Я вполне взрослый человек. И когда я говорю, что ты, Шелуха, казенный – так оно и есть. Ты ведь никогда никому доброго слова не сказал. Ты вечно ругаешься с Шаповаловым – по поводу и без повода. Даже там, где он явно прав, ты не хочешь согласиться. Ты привык администрировать, привык быть начальником. Хоть маленьким, но начальником. Потому-то тебя так уязвило это собрание. Ведь все эти фразы – «спасибо, Олег, я понял» и т. д. – всего лишь хорошая мина при плохой игре. И секретарем ты не стал не потому, что не хотел сам, а потому, что воспротивился Любавин. И Любавин воспротивился не потому, что вдруг открыл в тебе недостатки, а потому что, во-первых, хотел угодить студентам, а во-вторых, с Ухваткиным ему приятней. Кстати, Ухваткин добрее и отзывчивее тебя.
    Меня насторожила фраза Шелухи: «Если бы не наше соглашение не использовать эти записи в своих интересах, я рассказал бы Любавину, что вы думаете и о нем, и об Ухваткине». Да как могла в его голове возникнуть эта мысль? Ведь мы договорились быть откровенными не для того. чтобы продавать друг друга. Когда мы только начинали писать, мы не думали, что дело примет такой оборот. Но ведь мы же договорились откровенно высказывать свое мнение, и Шелухе нечего обижаться. Мое мнение: Шелуха неискренен в «Ошибке».
    Ну ладно, хватит, а то так мы можем дойти до взаимных оскорблений, а мне этого не хочется. Я хотел бы жить со всеми в мире. Ведь все мы, в конце концов, хорошие люди, а на Земле так много места! Вот статистика говорит, что в Советском Союзе на один квадратный километр приходится десять человек. Не тесно? А мы почему-то ругаемся, словно мешаем жить друг другу.
   Столько на свете хороших людей! А я каждый день открываю в людях, даже ранее неприятных мне, что-то хорошее. Когда-то мне было очень трудно. У моей матери не было мужа – значит, у меня и двух моих братишек не было отца. Мы почему-то считались незаконными. Это слово я часто слышал от сверстников, Сначала ревел, потом притерпелся. К нам приходили мужчины в надежде на ночлег. Мать выгоняла их, но в деревне все равно считали, что она гулящая. Подонки! Я ненавидел всех. Нам жилось очень трудно, особенно весной, когда выходила картошка. Мы собирали щавель, искали мерзлую картошку на колхозном поле. Но когда я заговаривал о том, что брошу учиться, мать брала длинную веревку и молча показывала мне. Я шел в школу с заплатами на коленях и пустым желудком. И учился. А потом колхоз окреп, и нам стали помогать. Отремонтировали хату. Когда умерла наша старая корова, колхоз дал нам тельную трехлетку. И я понял, что люди бывают злыми лишь до тех пор, пока им самим тяжело. Я учусь понимать людей, хотя у меня на это и нет времени. Вот нашел что-то хорошее в Ухваткине. Сегодня с неожиданной стороны предстал передо мной Гребченко.
    Я, как всегда после занятий, пришел в лабораторию, надел халат и вымыл руки содовым раствором. Руки химика должны быть не менее чистыми, чем у хирурга. А тем более у человека, который кропотливо ищет вещество, которое получается в таких крохотных количествах. Несомненно, должен быть чистым и халат. Я помню, у Ласкова есть стишок:
                                                 Спасал халат меня от бед
                                                 И в дырах потому без меры.
                                                 На нем я вижу каждый след
                                                 Моей химической карьеры.
    Оставим на совести автора «без меры» (разве у дыр есть какая-то мера? Лучше бы «без счета»!). Стихи явно надуманы. Такой халат может быть не у химика, а у неряшливого, неаккуратного человека, каковым, и является сам Ласков. Вчера я отвешивал активированный уголь, и случайно просыпал на халат. Пока я горько сожалел о двух граммах этого порошка, вошла Алла, увидела пятно  на халате и всплеснула руками:
    - Боже, как вы запачкались?
    Я вытер пот со лба – машинально, не подумав, грязной рукой.
    Она расхохоталась и вынула из кармана зеркальце.
    - Посмотрите, какой вы красивый.
    Да, если б Ласков увидел меня в ту минуту, он наверняка вдохновился бы на стишки типа «Не вижу смысла я в яйце, хоть ем яичницу без меры. Я вижу на своем лице следы химической карьеры». Я почему-то смутился и решил стереть уголь полой халата. Но Алла вовремя вытащила носовой платок и, став на цыпочки, провела им по моему лбу и носу. И вдруг покраснела. Это случается с ней так часто, что я ничем не могу объяснить.
    - Послушайте, - сказала она. – Дайте мне ваш халат. Я его постираю.
    - Ну что вы. Я сам.
    Сами?
    А что тут такого?
    - Это не мужское дело.
    - А я всегда сам стираю
    Она засмеялась.
    - Ну, вы будете идеальным мужем. А все-таки дайте халат. Она содрала с меня халат и торжественно унесла куда-то. Сегодня он сверкал белизной. Я надел его, подошел к столу, опустил руки в карманы и неожиданно обнаружил какую-то бумагу. При ближайшем рассмотрении она оказалась билетами в оперу.
    «Забыла она, что ли?» - подумал я и пошел в учебную лабораторию. Там занималась вторая группа нашего курса – одни девушки. На стуле Пантелея Кузьмича сидел Любавин. Он тоже ведет практические занятия. Я огляделся и подошел к столу Богомоловой. Богомолова соединяла трубки и сердито сопела: резина растягивалась с трудом. Я молча взял у нее из рук и смазал стеклянную трубку вазелином. Резина плотно обхватила стекло.
    - Спасибо, Адам, - сердито сказала Богомолова.
    Где же Аллочка? Я посмотрел внимательней. За раскрытой дверцей пресловутого шкафа я увидел стройные ножки в красных туфельках. Добрая душа Аллочка изыскивала какое-то вещество, чтобы надуть Любавина. Боюсь, что этот номер не пройдет. Любавин выходит из лаборатории только по совершенно неотложным потребностям. Даже партийные вопросы он разрешает по ходу действия. Перекристаллизацией Любавина не прошибешь. Он взвесит вещество и вычислит процент выхода, и если этот самый процент не сойдется с предполагаемым, пиши пропало! Проницательный человек.
    Я подошел к Аллочке.
    - Алла, - сказал я ей, - можно вас на минутку?
    Она вскочила и захлопнула шкаф.
    - Да, да.
    Мы вышли в коридор.
    - Кончайте эти штучки. Любавина вы не обманите и станете соучастницей преступления.
    - Серьезно?
    - Совершенно серьезно.
    - Ну, тогда не буду.
    - И еще. Вы забыли в моем халате билеты.
    - Да? – смутилась она. – Да, да, правильно. Но...
    Он беспомощно развела руками.
    - Вы знаете... или мне кажется... вы очень редко ходите в театр...
    - Неправда. Я совсем не хожу туда.
    - Почему же?
    - Да времени нет. Во-вторых, опера – страшно неинтересная вещь.
    - Но ведь вы ни разу не слушали оперу!
    - Слушал, и не раз – по радио. Не впечатляет. Не волнует.
    - Ну... а если вы попробуете зайти... хоть раз?
    - Может быть, - пожал плечами я.
     - Знаете... я вот забыла билеты... я хотела идти с подругой, а она заболела. Может, вы пойдете? Это завтра.
    Я внимательно посмотрел на Аллу. Почему-то она не покраснела, и это все решило. Я согласился, даже не спросив, что там идет. Аллочка вернулась к исполнению своих служебных обязанностей, а я побрел к своему рефрактометру. Я раскрыл журнал. 1,349; 1,350; 1,348; 1,525... О, эти цифры! Они не появились сами собой. Каждой из них предшествовал недельный напряженный труд. Я смешивал вещества и кипятил их на водяной бане, я пропускал смесь продуктов через хроматографическую колонку по многу раз. И потом наносил на стекло рефрактометра самую верхнюю фракцию. И каждый раз шли цифры – в районе 1,350. И только однажды получилось 1,525. Я жду повторения этого феномена. И вот сегодня я еще раз вымыл руки, погрузил стеклянную палочку в драгоценную каплю и смазал стекло прибора. Закрыл и стал вращать рукоятку настройки, вглядываясь в окуляр. И когда перекрестие остановилось на границе спектра, медленно, нехотя перевел глаз на счетчик.
    1, 524!
    Одна целая пятьсот двадцать четыре тысячных!
    Эта цифра запела во мне, как Има Сумак. То басом, то дисконтом. Одна целая пятьсот двадцать четыре тысячных! Я бросился к справочнику и стал лихорадочно перелистывать его, хотя знал, что вещества с такой рефракцией в нем нет. Еще, еще одна страница... Нет! Нет такого вещества! Я открыл новое вещество! Получил, сделал его! Своими руками! Я, студент третьего курса!
    Я вытащил пузырек и дрожащей рукой налил спирту на дно мензурки. Вдруг меня охватило сомнение: выпью и не закушу и буду пьян, и радость пройдет. И я снял с полки банку с кристаллической глюкозой. Тут вдруг, не постучавшись, вошел Гребченко.
    Я не знал куда деваться. У меня появилась мгновенная мысль спрятать подальше пузырек. Но было поздно.
    - Простите, я не вовремя, - сказал Гребченко и сел в кресло.
    Тоже мне. Еще извиняется. Если ты так добр, то уходи сразу. Я опустил голову.
    - По какому поводу пир?
    В самом деле он похож на  сову. На мудрую, проницательную сову. Я нерешительно протянул ему журнал.
    - Ага... показания рефрактометра. 1,348... 1,525...1,350, 1,351... Ага, вот оно. 1,524.
    Он закрыл журнал и неожиданно улыбнулся.
    - Ну что ж, я понимаю вас. Новое вещество – большая удача для химика. А каков его состав, его формула?
    - Я полагаю, что формула его такова.
    Я набросал на листке несколько циклов, соединенных в одно целое. От крайнего цикла протянулась длинная цепочка метиленовых звеньев.
    - Элементарный состав уже установлен. Но, естественно, нужно еще проверять не раз.
    - Повод действительно блестящий. Знаете, чтобы вы не смущались, налейте и мне. Правда, я не умею пить его неразбавленным. Вот ведь какая штука. Всю жизнь работаю со спиртом, а пить не научился.
    Я подал ему в колбе воды. Я не разбавляю спирт. Он теряет очень многое от этой операции. Разбавленный спирт теплый, его противно пить. Я выпил свою порцию и стал глотать воду. Обожженное горло требовало влаги. Гребченко насыпал глюкозы на широкую ладонь и опрокинул в рот. Он подмигнул мне.
    - А вот скажите, почему вещество-икс получилось только в двух случаях? Что вы думаете по этому поводу?
    - Очевидно, дело в колебаниях температуры, влажности воздуха, еще в чем-либо другом...
    - А магнитное поле Земли? Оно тоже участвует в вашей реакции?
    - Не понимаю, Иван Самуилович. Вы издеваетесь надо мной? Но я уже сделал то, чего вы просили. Я завершил работу. Ее можно отдавать на смотр. Работа, мне кажется, довольно интересна.
    - Это верно. Работа пойдет на смотр и получит высокую оценку. Но почему вам не хочется заглянуть глубже? К сожалению, в вашей работе я узнаю черты Пантелея Кузьмича.
    - Ну и что же, это плохо?
    - Это далеко нехорошо.
    Я вскочил.
    - Почему? Зачем вы так говорите?
    Иван Самуилович помолчал.
    - Быть похожим на Кузьмича – это и хорошо, и плохо. Хорошо, что он упорен и этому учит вас. Но, видите ли, вся его научная работа... э-э-э... понимаете, имеет только чисто теоретический интерес. Она не имеет практического значения. – Он повертел в пальцах стакан. – Пантелей Кузьмич получил более двухсот новых веществ. Но... все они очень непрочны, гигроскопичны и процент выхода весьма мал. Вот вы получили новое вещество. Скажите, каков процент выхода?
    - Одна и две десятых.
    - Ну вот. Значит, если вы захотите получить килограмм вашего вещества, исходных материалов нужен целый центнер. А девяносто девять килограммов пойдут на побочные реакции. Значит, важнее именно эти побочные реакции. Их Пантелей Кузьмич не изучает.
    - Почему же он так делает?
    - Это очень сложно. Да и приборы нужны не такие. Вот я вижу в лаборатории только рефрактометр. Это пройденный этап химии.
    - А электронный микроскоп?
    - Но им же совсем не пользуются?
    Я был потрясен. Значит, Черный Бродяга отстал? Почему же это случилось? Как? Я спросил:
    - Иван Самуилович, а вы как же? Вот вы пользуетесь передовыми методами исследований?
    Он вздохнул
    - Я хотел бы. Но, Бродяжин, не всегда наши желания сбываются. Мы ведь с Пантелеем люди одного поколения и во многом одной судьбы. Есть много причин. Тут и война и, видимо, недостаток таланта. Мы можем научить вас многому – добросовестности, трудолюбию. Но ведь это еще не все. А переучиваться нам поздно. Мне уже сорок восемь лет.
    - А декану?
    - Ему... постойте. Да, сорок девять.
    Он замолчал.
    Вы все во мне разворошили, Иван Самуилович, - сказал я. Душу перевернули, а что делать не сказали. Я ведь так был рад своему открытию, а теперь вижу, что оно ничтожно. Так ведь всю жизнь можно привязывать цепи к циклам и, по существу, ничего не добиться... Что же мне делать?
    Он встал и заходил по комнате, подошел к колбе, в которой варилось мое вещество и прикрыл ее стеклотканью.
    - Вы знаете Фейнберга?
    - Кто не знает великого Фейнберга? Я читал многие его труды.
    - Он директор института органической химии в нашей Академии наук вот, в институте сейчас освободилось место техника. Просто техника им брать не хочется. Эдуард Иванович спросил меня, не могу ли я порекомендовать ему толкового человека, который бы участвовал в работе лаборатории. Я подумал о вас.
    - Иван Самуилович, но ведь я учусь.
    - А, это не важно. Вы можете работать там вечерами. Обязанностей немного, зато научные перспективы очень велики. Проблемы, которыми занимается академик и его школа, чрезвычайно интересны.
    - Иван Самуилович, а как же...
    - Пантелей Кузьмич? Ничего. Работу свою вы формально закончили, кое-что получилось. Он должен быть доволен. И все же! Вы получили у него знания, достаточные для будущей большой работы. Больше вы ничего не извлечете. Бегите! Бегите, пока не поздно, пока вас еще не засосали эти колбы и примитивные водоструйные насосы.
    Глаза его горели.
    - А может, вы боитесь? Боитесь испортить отношения с деканом? Не надо. Не трепещите перед власть имущим. Каждый должен в своей жизни сделать решительный шаг, и чем раньше, тем лучше. Я опоздал. Вы уважаете декана?
    - Да. Очень.
    - Так вот, ваше отношение к нему не должно измениться от того, что я вам сказал. Нам, людям старшего поколения, горько осознавать, что мы уже не можем учить вас. Что поделаешь! Зато мы можем учить вас жизни.
    - Я подумаю, Иван Самуилович.
    - Решайте быстрей. Завтра же. Вот телефон Фейнберга.
    *
                                                                            ПОЭТ
                                                                  (Костя Молотков)
                                                                               Поэзия – вся! – езда в незнаемое.
                                                                                                         В. В. Маяковский
    Из окна нашей комнаты, с пятого этажа, мне хорошо видна вся Парковая магистраль. Она еще не очень длинна. Слева она упирается в Татарские огороды, а справа заканчивается высоким мостом через другую улицу. Зато Парковая магистраль очень широка. Сегодня на ней посадили в четыре ряда каштаны. С них еще не успели упасть листья. Листья темно-зеленые, вялые. Я хотел помочь солдатам садить каштаны, но солдаты не дали. Говорят: «Сами справимся». Весной на них зацветут пахучие белые гроздья. И тогда все увидят, что наша улица, действительно самая красивая в Стромбе. Рядом с нашим общежитием строят еще один дом. Это будет очень большой дом. В восемь этажей. Конечно, он красивей нашего общежития. Но зато оно – первое на Парковой магистрали.
    Спартак прочел главу Адама и молча ушел куда-то. В последнее время в нашей комнате стало спокойней. В самом деле, зачем кричать, если все свои мысли можно высказать на бумаге, которая, как известно, все терпит? Вытерпела же она нелепое утверждение Адама, что признание Спартака – всего лишь хорошая мина при плохой игре. Я вижу, как тяжело сейчас Спартаку. Тяжело еще и потому, что ему предпочли Ухваткина. Сегодня Ухваткин зашел к нам, чтобы отругать Спартака за плохую подписку на газету. Ну, а что может сделать Спартак, если ребята не хотят подписываться? И они правы. Во всех газетах поищут одно и тоже Нас в комнате пять человек, не считая Бубы. Зачем же нам выписывать пять газет? И так в каждой комнате. Тут, по-моему, нужно не принуждать, а делать газеты поинтересней. Если бы сверху не спускали нормы подписки, а люди, подобные Ухваткину, не давили на массы, то многие газеты лопнули бы. Спартаку было поручено организовать подписку на «Юность Стромба». Увы, никто не хотел ее выписывать. План подписки сорвался.
    - Ну что я мог сделать? – развел руками Спартак.
    - Ты мог сделать все. Как это не хотят? Ты коммунист, в конце концов, или нет? Ты мог взять у них деньги в день стипендии. Сесть рядом со старостой и высчитывать.
    - Постой, Герасим, это же неправильно.
    - Почему неправильно? Ты что же, считаешь поддержку нашей прессы неправильным делом?
    - Так делать нельзя. Если студенты хотят подписываться на «Комсомольску», ты должен дать им именно ее, а не «Юность Стромба».
    - Мало ли что они захотят! Может, им еще «Нью-Йорк Таймс» дать. Ты плетешься за массой вместо того, что бы руководить.
    - Знаешь что, Герасим, - устало проговорил Спартак, иди ты к чертовой бабушке.
    Ухваткин дернулся словно его огрели хлыстом.
    - Как это «к чертовой бабушке»? – прошипел он. – Ты кого, собственно, посылаешь к чертовой бабушке? Об этом мы тоже поговорим на комитете. И на партбюро.
    - Правильно Герасим, - вмешался Олег. – Так его! Пусть не оскорбляет представителя власти. Если все будут посылать представителя власти к чертовой бабушке, то где, в конце концов, окажется этот представитель? Побивай его, Герасим!
    Герасим, обрадованный неожиданной поддержкой, приосанился. Спартак смотрел на него горькими глазами. Олег продолжал:
    - Ведь мы так дрались за тебя, сделали секретарем, а он тебя оскорбляет? Не пойдет, товарищ Шелуха! Он тебе просто завидует, Герасим. Это ясно, как день.
    - Замолчи! - крикнул Спартак.
    - Не буду молчать. Не могу молчать. Душа велит кричать. А ты, Герасим, всегда в моем лице и лице этого юноши, - он кивнул в мою сторону, - имеешь надежную опору. И в повести своей мы посвятим тебе золотые страницы.
    - Какой повести? – прервал его Ухваткин.
    - Да так, мы пишем сами обо всем, что с нами происходит. Балуемся.
    Ухваткин думал, опустив голову.
    - Дай прочесть, - внезапно сказал он.
    - Не дам, Герасим, - покачал головой Олег.
    - Я тебе говорю, дай.
    - Зачем тебе?
    - Я хочу знать, что вы обо мне пишете. Наплетете всякой ерунды, а я, как-никак...
    - Представитель власти?
    - Хотя бы и так!
    Олег посуровел.
    - Не выйдет, Герасим. Не выйдет потому, что мы ничего не пишем. Да и сам посуди, когда нам писать? Так что не волнуйся: твое светлое имя не будет запятнано. А что касается Спартака, ты вот что с ним сделай: дождись, пока Спартак пойдет под окнами, швырни на него огнетушитель. Не объешь, так напугаешь.
    - А! – в ярости крикнул Ухваткин. – И ты смеешься? Ну, вы все дождетесь. Я вам покажу золотые страницы!
    Он вскочил и так хлопнул дверью, что обвалился кусок штукатурки. Олег сел и нервно закурил.
    - Каков подонок, - глухо произнес он.
    - Да, подонок, - согласился Спартак.
    Я пишу, а у меня сердце прыгает от радости: Спартак согласился с Олегом! Впервые! Это ведь так здорово. Если бы они все время соглашались, я уверен, они сумели бы вдвоем сделать кучу великих дел! Ведь это неправда, что они враги. Они дополняют друг друга. Оба они гиганты. Наконец-то они поняли, что ни противостоят друг другу, что им противостоят люди, подобные Ухваткину. А может, я заблуждаюсь, и их согласие временное?
    В комнату, подобно сверкающей ракете, ворвался Ваня Ласков. Он легко сманеврировал между стульев и кроватей и бросился на свою, откинув со лба сухие волосы.
    - Ваня, - сказал Олег, - к тебе какой-то фраер заходил. Сказал, что ему очень хочется тебя лицезреть. Да вот, наверное, и он.
    В дверь постучали и вошел фраер, одетый в спортивную куртку.
    - Могу ли я видеть Ласкова?
    - Можете, - приподнялся Ваня. – Что вам?
    - Я Капустин.
    Из политехнического?
   - Да.
    - Слышал, слышал. Вы там какой-то кружок организовали?
    - Да, литературный.
    - Ну и что же?
    - Сегодня мы собираемся специально, что бы послушать вас.
    - Ну и ну, - оживился Ваня. – Специально, значит? Ну что ж, я готов. Сейчас надо идти?
    - Да.
    - Пойдем. Костик, пойдешь со мной?
    Я так растерялся, что не сразу ответил. Я страшно обрадовался. Я пойду с Ваней, я увижу поэтов, я буду слушать стихи! Я едва выдавил:
    - Ага.
    Я даже забыл, что завтра у меня семинар по истории партии.
    - Ну, одевайся!
    Он вскочил и стал рыться в чемодане.
    - Где мой галстук? Где мой чудесный галстук?
    - Не ищи его, Ваня, – сказал Олег.- Твоим галстуком мы удавили Ухваткина.
    - Удавили? Ей богу? Ну, хорошо. Не будем искать. Пошли!
    И мы пошли. Политехнический на другом конце города. Мы ехали в троллейбусе. В общежитии нас встретил сердитый дядя и не хотел пускать, но Ваня показал ему пропуск в наше общежитие, и дядя пропустил. Капустин шел впереди, широко расставляя ноги. За полчаса они уже перешли на «ты». Я тогда не знал, что эта встреча была началом дружбы поэтов политехнического и университета. Капустин остановился.
    - Понимаешь, - сказал он вполголоса, - ко мне на днях приходил работник КГБ. Он интересовался всеми нами и почему-то  тобой.
    - А что ему надо?
    - Что ты пишешь, о чем думаешь...
    - Ну и что ты сказал?
    - А что я мог сказать? – пожал плечами Капустин. – Что я знал о тебе?
    - Никогда бы не подумал, что могу представлять интерес для КГБ.
    - По-моему, он просто любит поэзию. Он даже говорил, что сам пишет стихи.
    - Ну, если так, пускай приходит ко мне, покажет. Посмотрим, что он стоит. А сегодня его нет?
    -Нет.
    - Ну и хорошо. Мы пришли?
    - Да.
    ...В тесной комнатушке сидело человек пятнадцать. Табачный дым плавал под потолком. Здесь были и юноши, и девушки, но я не заметил ни чернильниц, ни бумаги. Наоборот, на столе стояло несколько бутылок вина и крупно нарезанная колбаса.
    - Ребята, - сказал Капустин, - сегодня у нас в гостях поэт Иван Ласков. Вот он.
    - Знаем! Знаем! – через стол потянулись дружеские руки, все приветливо улыбались.
    Я ничуть не удивился тому, что его все знают. Ведь он часто печатался с портретами. И притом, такой живой человек! Он весь в движении. Как же его не знать, нашего Ласкова?
    Мы сели. Поэты и поэтши с любопытством посмотрели на меня. Я смутился и опустил голову. Еще подумают, что и я пишу стихи. Как тогда выкручусь? Ваня легонько пожал мой локоть.
    - Я думаю, - обратился к нему Капустин, что свой вечер мы начнем с тоста за дружбу. Ты не возражаешь? У нас принято так - немного выпить.
    - Не возражаю. Только Костику не наливайте.
    Я возблагодарил небо. Еще нахватало, чтобы я напился и забыл все, что увижу и услышу! Первое, что я услышал – легкий звон стаканов и бульканье вина в глотках. Поэты начали пир.
    Это было сказочное зрелище. Дым, звон бокалов, легкие улыбки женщин... Единственное, чего не хватало, это чтобы на стол вскочил А. С. Пушкин и прочел новые стихи... Быстрый разговор, остроты, фейерверк цитат – все заворожило меня, закружило и куда-то понесло. Очнулся я лишь тогда, когда Ваня стал читать стихи.
    Он читал не так, как их читают поэты по радио. Он сплеча рубил фразы, и вдруг становился ясен их тайный смысл. Я никогда не слышал таких стихов. Они были разные – о любви, о природе, о моей любимой химии. В них билась грусть и радость. Я смотрел на ребят. Они слушали молча, потягивая папиросы. Один с черной, как уголь головой, сосредоточенно чесал бровь. Когда он кончал стихотворение, все восторженно гудели, и он успокаивал их движением руки. Особенно запомнились мне стихи о старых революционерах.
                                                 Умирает гвардия старая,
                                                 Что когда-то была впереди,
                                                 В первый раз эти руки усталые
                                                 Беспокойно скрестив на груди.
                                                 Умирает, подушки колючие
                                                 Прижимая седой головой,
                                                 Что горела в огне революции
                                                 И металле второй мировой...
    Это очень печальные стихи. В них шла речь о смерти. Но в них не было отчаяния. Может, потому что где-то в конце вдруг возникала надежда, мудрая надежда на наше поколение?
                                                 Умирает гвардия старая
                                                 Завещая себя молодой.
    И вдруг все захлопали, звонко, ожесточенно. Капустин повернул пылающее лицо:
    Это очень хорошо! Очень! И немного тревожно и боязно за живущих на свете людей, как отца, что отстал от поезда, беспокоит судьба детей... Лишь не плакали б от ушибов, не терялись в ответственный миг... Разобрались бы в старых ошибках и не сделали новых – своих... Здорово! И как запоминается!
    - Я очень рад, ребята, - смутился Ваня.
    Нет, нет, как можно эти стихи держать при себе! Мы пойдем сейчас же в танцзал. Там много людей, ты прочтешь им.
    - Уже поздно, наверное?
    - Подумаешь, одиннадцать часов! Ерунда! Идемте!
    - Да! Да! – закричали все.
    Мне было так радостно за Ваню! А Адам издевается над его стихами. Тоже мне, мерило! Мы вышли и спустились на второй этаж. В зале гремела радиола, туда вошел Капустин, и все смолкло. Потом он вернулся.
    - За мной!
    Мы пошли в центр по живому коридору. Вокруг нас улыбались нарядные девушки. Он дошел до стула, вцепился руками в спинку, и толпа сомкнулась, а он тяжело перевел дыхание. Стало жарко. Ваня снял пиджак и повесил его на стул. Потом я узнал, что так читал Маяковский.
    - Итак, внимание! – крикнул Капустин.
    - Выше! выше! Не видно поэта! – раздался чей-то голос. И Ваня махнув рукой, взобрался на стул. Он задумался. Все стихло
    - Закройте дверь. За мной следят! – внятно сказал Ваня и улыбнулся.
    Дверь закрыли. Ваня начал. Теперь он читал по-другому – громко и властно. Его голос долетал в самые дальние углы. То и дело гремели аплодисменты. Ваня вспотел. Его руки взлетели над лохматой головой. На одном дыхании он прочел «Балладу об алхимиках». Рядом со мной стояла маленькая девушка, она восторженно смотрела на великого поэта и восторженно стукала в маленькие гулкие ладошки. Она даже кричала после каждого стихотворения. У двери задвигались. Кто-то вышел, и тотчас вошли пятеро. Было очень тесно. Дверь все-таки открыли, в коридоре стояло много людей. Они слушали тоже. Ваня разошелся. Он размахивал руками, и я боялся, что он упадет вместе со стулом. Но вдруг он затих и, сгорбившись, медленно стал читать «Умирает гвардия старая».
                                                 Умирает гвардия старая,
                                                 Что когда-то звалась молодой...
    В зале застыла гробовая тишина. Рядом со мной сопела маленькая девушка. Мне вдруг захотелось сказать ей что-нибудь хорошее. Я взял ее под локоть, но она отмахнулась:
    - Тише...
    Я вдруг вспомнил Тоню. Не знаю, почему. Вспомнил ее лицо, полукружия бровей, вздернутый нос. Почему она не пишет?
    Кстати, о письмах... Олег опять получил огромное письмо и опять почему-то не обрадовался. Он стал хмурым, озабоченным, даже шутка редко срывается с его губ. И повесть не пишет. Странно как-то...
    Я посмотрел на часы. Без двадцати двенадцать. Сорок минут! Конечно, у меня своих часов нет, я посмотрел на руку девушки. Она вдруг захлопала – это Ваня кончил читать. Он сошел с престола. Снова образовался живой коридор. Он шел, а его хлопали по плечу, жали руку. Мы все вышли за ним, и я увидел, как та девушка бросилась к нему.
    - Спасибо. Большое спасибо.
    - Это вам спасибо. За внимание.
    - Вы совсем как Евтушенко.
    - Ну что вы... А вы видели его?
    - Нет, но много слышала.
    - Вы меня захвалите.
    Потом ее оттеснили. Мы пошли к выходу из общежития и Капустин взволнованно говорил:
    - Молодец. Ты – настоящий трибун.
    - Ну, какой я трибун. Меня-то и за трибуной не увидишь. Нет, Володя, что ты. Я же понимаю, что дело не во мне самом. Просто люди соскучились по живому слову, хотя бы такому, как мои, в общем, неважные стихи...
    За нами уже гремела музыка. Мы прошли мимо усатого вахтера. В вестибюле стояло около десяти здоровых парней. Мы хотели обойти их, но они перегородили дорогу.
    - Стоять! Ни с места.
    - В чем дело? – устало спросил Ваня.
    - Вы все, - мордастый малый кивнул в сторону Капустина, меня и еще четырех парней, шедших с нами, - пойдемте за мной.
    - А кто вы такие?
    - Мы дружинники.
    - И что вам надо?
    - Не разговаривать.
    Ваня пожал плечами. Капустин, бледный, как мел, пошел, с двух сторон поддерживаемый дюжими молодцами. Нас ввели в длинную полутемную комнату. Лишь в углу на столе горела лампа. Она была повернута так, что лица сидящего мы видеть не могли. Мы сели у стен.
    - Ваши документы, - донесся из угла глухой голос.
    - По какому праву? – встал Капустин.
    - Потом узнаешь.
    Я вытащил студенческий билет. Мордастый малый взял его и с почтением положил на стол рядом с другими документами. Человек за столом медленно перелистывал их.
    - Капустин! – сказал он. - Кто такой?
    - Я.
    - Имя? Отчество?
    - Владимир Алексеевич.
    - Работа?
    - Преподаватель института.
    - Преподаватель? – удивился голос. – Почему же вы будоражите студентов? Стишки какие-то? Нарушаете порядок!
    - Стихи – не нарушение порядка.
    - Поменьше слов. Молотков!
    - Я встал.
   - Имя? Отчество?
    - Константин Андреевич.
    - Работа?
    - Мной овладела глухая ярость.
    - Вы же видите по студенческому, - резко ответил я, - что я – студент университета.
    - Мы видим. Это не ваше дело. Ваше дело отвечать. Как попал сюда в двенадцатом часу?
    - Просто пришел.
    - С кем? Кто пропустил?
    - Что, уже т ходить нельзя?
    - Не разрешаю ходить после одиннадцати.
    - Тише, Костик, - услышал я шепот Вани, - не зарывайся.
    - Ласков!
    - Иван Антонович.
    - Род занятий?
    - Студент.
    - Так... так... И что же, студент, а порядка не знаете?
    - Это вы не знаете порядка! – взорвался вдруг он, он призывавший меня к тишине. – Это самодурство! Насилие над личностью!
    - Осторожней в выражениях, Ласков.
    - Голос замолк. Белые руки неторопливо перебирали документы, делая какие-то выписки. Как тянулись эти полчаса! Как тянулись! О, подонки! Тупая, гнусная сила, мания силы и величия!
    - Распишитесь здесь, что вами получены документы.
    - Я не буду расписываться, - сказал Капустин, - я не хочу оставлять свою подпись в вашей гнусной книге.
    - Тогда вы не получите документов.
    - Ладно, - сказал Ваня, - я распишусь. Мне надоело. Где тут?
    Он размашисто черканул что-то и взял паспорт. Я тоже.
    - Так вот, поднялся человек за столом, - больше сюда не ходите, Ласков. Не митингуйте. У нас хватает своих ораторов. Займитесь своим непосредственным делом – химией. Учтите, что кое-где есть сигналы о вашем творчестве в кавычках. Да, имеются сигналы.
    - Я не понимаю вас.
    - Потом поймешь. Когда-нибудь поймешь. Можете идти
    Мы вышли во двор. Осенний ветер швырял нам в лицо сухие листья.
    - Не волнуйся, Ваня, - сказал Капустин. – Самодуры.
    - Самодуры.
                                                    ПОСЛЕДНИЙ МАТЧ СЕЗОНА
                                                               (Олег Шаповалов)
                                                                               Люби меня, как я тебя,
                                                                               И будем вечные друзья.
                                                                               (Народная мудрость)
    Я люблю все, выходящее из ряда вон.
    Но последняя глава Кости мне не нравится.
    Не потому, что она написана плохо. Нет, по литературным качествам она не уступает тому, что писал я. Мне не нравиться все, о чем в ней написано.
    Во-первых, о письмах, которые я якобы получаю. Дорогой Костя, это не письма. Это депеши. Их содержание неприятного свойства, и поэтому я не буду распространятся о них.
    Во-вторых, о моем примирении со Спартаком. Никакого примирения между нами нет и быть не может. Мы стоим на разных полюсах. Между нами все сто восемьдесят земных параллелей. Мы оба холодны в обращении друг с другом, только Спартак веет арктическим холодом, а я антарктическим. Вот и вся разница. Как видишь, она невелика.
    В-третьих, случай в политехническом. Это черт знает что! Конечно, стихи у Вани так себе, и, возможно, их не следовало читать всякому скопищу. Ты, Костя, преувеличиваешь их достоинства. Но задержание! Разве это не откровенное хамство? Хватать человека и требовать у него документы лишь за то, что он читает стихи после двадцати трех ноль-ноль. О, эти сородичи Ухваткина! Ненавижу, и презираю их! А ко всему прочему их до черта, и если драться с ними, то до последнего, пока не упадешь. Адам сказал, что не стоило писать об этом в повести, что мы можем нарваться на неприятности, что лучше писать о любви и науке. Да и доходней оно и прелестней! Но что делать, если вся эта дрянь мешает нам любить и учиться?
    Спартак часто упрекал меня в том, что я ничего не делаю, не участвую в общественной работе. Я прислушался к совету старшего товарища. Вчера я пришел к Ивану Самуиловичу Гребченко и изъявил желание заняться наукой. Так сказать, включиться в поход за знания. Гребченко поднял свои пушистые брови и сказал:
    - Но, говорят, вы разгильдяй?
    - Разгильдяй, Иван Самуилович.
    - И отличник, между прочим?
    - Странно, но факт.
    Иван Самуилович прочесал бровь.
    - Да. И вы, в самом деле, хотите, как сказали, включиться в поход?
    - Очень хочу.
    - Ну, вот что. Вы понимаете, конечно, что ваших знаний недостаточно для работы. Поэтому вам придется почитать кое-что.
    Я почувствовал на коже холодок. Я вспомнил, как на первом курсе попросил тему у профессора Жвачкина. Он очень добр, этот профессор, и наивен. Он решил, что я смогу за недельку прочесть полтора десятка монографий на общую сумму в пятнадцать тысяч страниц. Первую сотню я прочел за полгода. После этого у меня пропала всякая охота читать толстые книги. Если когда-нибудь Ваня Ласков напишет повесть, хотя бы на пятьсот страниц, я убью его на месте.
    - Иван Самуилович, а, может, это необязательно?
    - Обязательно.
    - Ну что ж, давайте...
    Он протянул мне список и улыбнулся:
    - Это будет испытанием на прочность. Учтите, я спрошу у вас о всех важностях и не важностях.
    Я сидел в библиотеке весь вечер и читал. Предисловия читаешь на удивление легко. Я прочитал их целых восемь. Несколько труднеее дались восемь первых параграфов. Из восьми вторых лишь один вызвал у меня проблеск надежды. Я уж собирался его одолеть, как вдруг вспомнил, что завтра «Напильник» играет с «Подшипником». Я помчался к телефону.
    - Фимочка дома? – спросил я девичьим голосом.
    - Дома, передаю, - пророкотало в трубке.
    - Здравствуй, Фимочка!
    - Привет, Крошка. Как тебя зовут?
    - М... Оля.
    - А, Оля! Ну, где встретимся?
    Завтра в университете. Ты обещал мне билет, Шлагбаум, - сказал я басом.
    - А, черт! Так это Олег?
    - Да, Олег.
    - Ну, Олег, у меня не билетная касса.
    - Но ты ведь обещал
    - Не сумел, не сумел.
    - Ну, черт с тобой. Буду освистывать тебя на экране.
    - Свисти, родной!
    Ох, Фимка! Достанется тебе когда-нибудь. Я обозлился и пошел читать книги. Я так обозлился, что за три часа прочел двести страниц. Библиотекарша вежливо предложила мне покинуть читальный зал. Я посмотрел на часы и ахнул: половина одиннадцатого!
    Сегодня я не читал, ни сроки. В 1820 я занял свое место у телевизора. В 1830 он неожиданно погас. Торжественный голос объявил:
    - Итак, сегодня мы показываем вам, дорогие телезрители, последний матч сезона по футболу на первенство страны в классе «А». Может случится и так, что больше мы таких матчей не увидим...
    « А парерь с юмором», - подумал я.
    -  Вот сейчас вы прекрасно видите, как Пустомеев ввел мяч в игру...
    - Гады! – крикнул я. – Хватит издеваться!
    Я вскочил и ударил кулаком по телевизору. По экрану проплыли какие-то шарики.
    - Тише, парень! – сказал кто-то. – Ты испортишь и звук!
    Я забыл рассказать, что наш телевизор стоит в красном уголке и сюда уже набилось много любителей посмотреть футбол даром. Кто-то схватил меня за рубашку и потянул. Я плюхнулся на стул и оглянулся. Рядом сидела сердитая Аня Богомолова.
    - Кончай, Олег, дай спокойно посмотреть.
    - А что тут смотреть? Дай-ка я еще раз вдарю!
    На экране по-прежнему прыгали шарики. Я прицелился, но тут передо мной вырос комендант.
    - Что же мы видим, товарищи? – начал он. – Мы видим...
    - Мы ничего не видим! – пробурчал я.
    - Мы видим, товарищи, порсчу народного достояния. Мы видим, товарищи. безобразный поступок студента Шаповалова.
    Он стал крутить ручки. Утробный голос вещал:
    - Атакует «Подшипник». Вот стремительно прорывается по левому краю Махоркин. Его атакует Мухаев, однако Махоркин отпасовывает назад. Мяч подхватывает центрфорвард гостей Квачкин. Вот он готовится к удару. Шлагбаум вышел из ворот! Промахивается! Дрыгает ногами! Ворота пустые!
    Комендант вдруг нашел точку опоры. Я увидел лежащего Фимку и рядом с ним Квачкина.
    - Удар!
    Фимка вскочил.
    - Гол!
    - Фимка упал опять.
    - Это случилось на шестой минуте первого тайма... Вот сейчас вы видите непосредственного виновника этого гола – вратаря Шлагбаума.
    Я злорадно ухмыльнулся. Фимка вытащил мяч из сетки и бросил Мухаеву. Мухаев со злостью послал его в центр.
    - Дайте-ка, я сяду, товарищи, - сказал комендант.
    Я подумал: в какую сторону подвинуться? Двинулся к Ане и подмял под себя ее платье. Она со злостью стала вытаскивать его. Комендант уселся, а я еще ближе придвинулся к Ане и закинул руку ей за спину.
    - Не трусь, Маша, я Дубровский.
    - Убери руку.
    - Ты думаешь, так будет лучше?
    - Убери.
    Ладно, я не варвар. Однако куда же девать руку? Я положил ее на теплые пальцы Ани. Она вздрогнула, но ничего не сказала. Успокоилась. О, девицы! Видите, неудобно, что обнимают при всем честном народе. А так, руки – ничего, даже приятно. Никто не видит. Никто не подозревает, что разгильдяй Шаповалов нежно гладит честные руки активистки Ани Богомоловой
    - Атакует «Напильник». Вот вы прекрасно видите, как Мухаев выбросил мяч Пустомееву и Пустомеев стремительно приближается к штрафной площади «Подшибника». Входит в штрафную! Мяч у него отбирают, но отпасовывают неточно! Мяч у Пустомеева! Он выходит один на один с вратарем! Защитник хватает его за трусы! Ну и ну! Не было счастья, так несчастье помогло. Судья сегодняшнего состязания совершенно справедливо назначает одиннадцатиметровый удар.
    - Один - один, товарищи! Один - один! – подпрыгнул комендант.
    - Не каркай, - сурово осадил я его. – Еще неизвестно.
    Комендант растерянно посмотрел на меня и смолк.
    - ...Пенальти бьет сам пострадавший...
    Широкая спина Пустомеева заслонила экран.
    - Удар! Гол!
    Стадион завыл.
    ...- Вы видели сейчас товарищи, как лучший нападающий «Напильника» великолепно забил гол! Теперь на его счету шесть мячей. Стадион восторженными криками приветствует своего любимца...
    Несомненно, «Подшипник» играет значительно лучше «Напильника». В турнирной таблице он стоит выше на восемь мест. Но самое смешное, что «Подшипник» имеет более реальные шансы вылететь из класса «А». На его беду он относится к командам самой могущественной футбольной республики, и поэтому должен обойти хотя бы одну команду той же республики. По той же дурацкой системе для представителей нацменьшинств делаются льготы. Им достаточно занять второе место от конца, чтобы остаться в высшей группе. «Напильник» относится именно к этому позорному разряду. До матча он занимал двадцать пятое место из двадцати шести и обходил ближайшего конкурента на одно очко. За день до сегодняшнего матча конкурент выиграл у чемпиона и выполз перед. Ничья «Напильнику» ничего не давала – ужасное соотношение мячей (вот она, работа Шлагбаума!)
    На экране появилось крупным планом лицо Ефима. Оно, как всегда, было равнодушно. Вдруг Ефим оживился. Камера поплыла назад. Я услышал свист. В воротах лежал мяч. Довольно потирая руки, Ефим пошел вытаскивать его. Оказалось, гол не засчитали.
    - Однако, Шлагбаум держится бодрячком, - услышал я знакомый голос.
    - Буба! – крикнул я. – Родной! Иди сюда!
    Я не видел Бубу две недели. Он уезжал домой, к отцу – за помощью. У папаши какие-то связи. Буба растолкал ребят широким плечом и уставился на коменданта. Потом его лицо расплылось в широкой добродушной улыбке. Он наклонился к уху коменданта.
    Сергей Михайлович, - услышал я шепот, - на чердаке играют в карты четыре студента. Курят. Сожгут общагу.
    - А! – закричал комендант, - разбойники. Я им!
    Он умчался, а Буба занял его место и скрестил на груди руки. Я чуть не подох со смеху.
    - Однако, - сказал Буба, - первый тайм кончен.
    - Да, один – один, - вдохнула Аня.
    - Не сожалейте, красавица, - сказал Буба. – Это счет, достойный обеих команд. В случае ничьей обе они встретятся в будущем году на менее высоком уровне, и мы пронаблюдаем порывы святой мести. А пока будем ждать второго тайма.
    Он вытащил сигару и стал обрезать ее.
    - Здесь нельзя курить, 0- сказала Аня.
    - - Не кричи на Сашу, сказал я, - он хороший, передовой специалист.
    - Вот именно, - пробурчал Буба, однако сигару спрятал в карман.
    Между тем мне надоело держаться за руку Ани, но было и жаль выпускать ее. Аня напряженно смотрела в пространство. Может, она уже забыла обо мне? Мне показалось, что я должен как-то заострить ее внимание к своей особе. И я начал.
    - Буба, послушай новый анекдот. У футболиста спрашивают: Сколько будет трижды два? Он в ответ: «если на штрафной площади, одиннадцатиметровый»
    - Я не проник в суть анекдота, - пожевал губами Буба.
    - Так это же очень просто! Понимаешь...
    - Ты сам придумал этот анекдот?
    - Сам. Ну ладно. Возвращается муж из командировки...
    -Перестань болтать глупости, или я уйду, - сказала Аня.
    Заострил! Надо как-то выкручиваться.
    - Так это же совсем не страшено! Возвращается муж из командировки...
    - Перестань, еще раз говорю.
   - ...И видит на столе цветы. «Откуда цветочки?» «Из лесу, вестимо», - ответила жена.
    - Здорово! – расхохотался Буба. – Вот это анекдот!
    Он протер глаза. Не понимаю, чему он смеется. Вроде бы ничего смешного я не сказал. Но раз Будба смеется... Я осторожно улыбнулся. Нет, мне положительно ничего не удается сегодня! Даже остроты. Я посмотрел на Аню – она тоже улыбнулась.
    - Итак, начался второй тайм. Сейчас вы видите Пкстомеева с мячом...
    Кто-то выключил свет. Я, наконец, оставил в покое руку Ани и обнял ее. Ее плечо грело мою грудь где-то в районе левого соска. На экране разворачивались смехотворные события. «Напильник» стремительно выбивал мяч в аут. В других случаях мяч точно адресовался противнику. Я перестал следить за игрой и сосредоточил свои усилия на том, чтобы подольше сохранить прикосновение девичьего плеча. Аня, наверное, уже смирилась с таким положением. Я стал обдумывать свои дальнейшие шаги. Пригласить в кино? К сожалению, в моем кармане одиноко тускнел двугривенный. Этого мало даже на первый ряд. Даже на одного рядового кинозрителя. Устроить прогулку при луне? Еще неизвестно, есть ли там на небе луна сегодня. Может, у нее каникулы. А шляться в полной темноте в нашем далеко небезопасном районе – простите.
     - Скучка жизни, - вздохнул Буба.
    Шерше ля фам, - ответил я.
    - У э кан? – печально протянул Буба.
    - А ля рю.
    - Ассэ, - обрезала Аня.
    Ну и дурак же я! Забыл, что она в моей группе французского языка. Лё вэт, глупыш. Ладно, когда-нибудь изменюсь, когда-нибудь извинюсь.
    Игра достигла апогея своей унылости. Мяч кочевал в центре поля. Операторы даже не перемещали камеру. И вдруг мяч попал к Фитюлькину, и Фитюлькин решил двинуться к воротам. Навстречу ему стремглав побежал вратарь, а защитник «Подшипника», спокойно отобрав мяч у Фитюлькина, отпаснул вратарю, который почему-то упал на линию штрафной площади. И мяч, вильнув на кочке возле его ног, пошел в ворота.
    Я никогда не забуду этого гола. Стадион вопил так, что казалось, телевизор разлетится вдребезги. Мяч тихонько катился, а за ним с криками бежали все защитники «Подшипника». За ними – нападающие «Напильника». Вратарь сел и махнул рукой. Мяч пересек линию ворот и нагло остановился. Четыре защитника «Подшипника» влетели в ворота и, запутавшись в сетке, легли костьми. 2:1 повел «Напильник». Но это продолжалось недолго. Через две минуты «Подшипник» восстановил статус-кво.
    - Итак, - констатировал я, в первом и втором таймах соперники обменялись голами. Матч закончился вничью – два-два.
    А помнишь ли, Олег, - печально сказал Буба, - как год назад «Напильник» давил всех супротивников в их же осиных гнездах? Ты помнишь ли как в октябре прошлого года сам «Казбек» дрожал здесь от холода и ярости, проигрывая «Напильнику» со счетом 0:1?
    -Меняются времена, меняются и нравы. Что поделаешь. Но, может быть, еще удастся что-нибудь. Осталось пятнадцать минут.
    - Нет, уже ничего не удастся, - сказал Буба, и крокодилова слеза поползла по его щеке.
    Он оказался прав. 10 раз бил мимо ворот Пустомеев, 12 – нападающие «Подшипника». Матч окончился при гробовом молчании трибун. Вдруг стадион загремел: «Судью с поля!»
    - Вот она, человеческая несправедливость, - поморщился Буба. – Причем тут судья? Когда он назначил пенальти, ему аплодировали.
    - Однако, твое мрачное пророчество сбылось. В будущем году ржавые запчасти встретятся в классе «Б».
    Очки Бубы просветлели.
    - Не горюй, Олег! Есть ещё на свете Федерация футбола. Она не спит. Она думает. Вдруг она надумает расширить класс «А» до сорока команд:
    - Буба, - ты гений.
    - «Напильник» изменит название и форму и, даст бог, выбьется на тридцать девятое место. Не пойти ли нам, не хлебнуть ли с горя?
    Я выразительно кивнул на Аню.
    - Пас.
    - Ясно. Пойду искать коллектив.
    - Буба ушел. Я остался. Я с удовольствием посмотрел прекрасный фильм, сделанный по заказу ОРУДа. Заканчивался он многозначительными стихами: «Если жизнь тебе дорога, не иди на красный свет никогда!» Потом пошли объявления. Сочный мужской голос уговаривал нас сдавать на приемочные пункты ягоды и грибы. Аня не выдержала первой.
    - А ну их к черту! Ты еще будешь смотреть?
    - Нет, нет.
    Я поспешно встал. Мы вышли в коридор, и меня осенила гениальная идея. Я вспомнил, что сегодня суббота, и в подвале танцы. Вот где я могу провести свой досуг! Я предложил Ане потанцевать. Она немного подумала.
    - Вообще можно, но ты подожди меня. Я пойду, оденусь.
    Ну что ж! Я оперся на перила лестницы и стал думать о жизни. Об Ане Богомоловой. Вообще, я не отрицаю, что она красива. Но зачем она мне? По-моему, я не люблю ее. Но – хочу видеть ее, держать в своих руках. Что это – жажда близости, биологический инстинкт? Ничего нет удивительного в том, что ей тоже хочется танцевать. В частности, со мной. Хотя она и ругала меня постоянно за разные дела. Я могу понравится девушке с первого взгляда. Правда, второй ее взгляд на меня уже не содержит первоначальной нежности. Из-за моего характера.
    Она сошла ко мне как богиня, с пятого этажа. Из подвала слышались страстные крики радиолы. Я посмотрел на ее пышную юбку и пожалел, что предложил идти на танцы. В давке ей живо изомнут все одежды. Я вспомнил, как Ваня плевался, глядя на дикарей ХХ века. И я сказал:
    - Ну, их, танцы. Пойдем, погуляем под луной.
    - Холодно.
    - Тогда посидим на подоконнике.
    - Ладно.
    Она покорно пошла за мной. Я понял, что прочно захватил инициативу. Отыскать свободный подоконник мне удалось лишь на лестничной площадке четвертого этажа. Мимо нас сновали пары. В эту ноябрьскую ночь в общежитии царило лирическое настроение. У меня почему-то отнялся язык. Я не знал, о чем говорить. Так вот всегда. Пустослов вы, товарищ Шаповалов. Где не надо треплюсь, как заведенный. Аня тоже молчала. Мне стало стыдно. Я начал лихорадочно искать тему разговора. Боже, как я убог.
    Кто-то выключил свет. Стало темно и тревожно. Со всех пяти этажей доносился шепот. На пятом этаже читали стихи. Я узнал голос Вани. Потом я услышал топот. Кто-то грубо ударил меня по плечу. Я обернулся. Передо мной стоял Адам. Глаза его сверкали.
    - Приветствую святое семейство, - сказал он.
    - Откуда идешь-бредешь?
    - Из театра.
    - Все ясно. Иди спать.
    Он пошел. Потом я услышал примерно такой же разговор на пятом этаже. Что-то Адам зачастил в театр. Чувствуется забота Аллочки.
    - Ты всегда такой? – спросила Аня.
    - Какой?
    - Глухонемой.
    - Всегда.
    - Очень жаль.
    - А вот луна.
    - Ага.
    Свет упал на ее обнаженные плечи, на волосы, и они вспыхнули голубым пламенем. И глаза стали большими. Я осторожно обнял ее. Лестничный колодец наполнился незнакомыми звуками.
    - Целуются, - догадался я.
    - Ага.
    - А мы что, рыжие?
    Я сам удивился своей смелости. Ответа не последовало. Тогда я притянул Аню к себе и почувствовал ее теплые губы. Ее глаза смотрели в мои глаза, и мне стало страшновато. Но я преодолел этот страх и поцеловал еще раз – в щеку.
    - Ты что первый раз целуешь?
    Я замер. Как она догадалась? Она была безусловно права. Я никогда не целовал ни папу, ни маму, ни тетю. Разве что в розовом детстве. Я не умею это делать. Что сказать Ане? Согласиться? она же сочтет меня вообще сопляком. А мне 21 год.Не знаю, есть ли еще на свете такие люди – развратные на словах и щенки на деле? Если есть, напишите мне письмо. Приятно иметь единомышленников. Но как догадаолась Аня? По опыту? Значит, ее кто-то раньше целоал? тНу что ж, надо быть честным. Это все-таки наполовину искупает вину.
    - В первый.
    Тогда она сама поцеловала меня – долгим, глубоким поцелуем, и я понял, что это был поцелуй благодарности. И неожиданно сказала:
    - Я тоже. Я тебя люблю.
    Вдруг она отпрянула.
    - Тише!
    Снизу шел парень с девушкой. Они говорили о каких-то комсомольских взносах. Ну, конечно, это был Спартак! Я засмеялся тихонько. Вот так до конца. Интересно, он целовался когда-нибудь? В это время луна зашла, и Спартак прошел, не заметив нас. Вдруг он остановился, поцеловал девушку, и они пошли дальше.
    Вот так штука! Взносы и любовь! Заголовок для авантюрного романа. Никак не ожидал. Положительно в эту ночь все сошли с ума. Бродяжин, Шелуха, Ласков, Шаповалов... Только Костя спит. Ему не положено по возрасту.
    *
                                                      ЛАСКОВ И ПУЛЬХЕРИЯ
                                                              (Олег Шаповалов)
                                                                               Она его за муки полюбила,
                                                                               А он ее – за состраданье к ним.
                                                                                                    Кто-то гениальный
    От выбора пера зависит все. Если писать пером гусиным, может получится Женя Онегин. Автоматическое перо автоматически пишет всякую дрянь. Первых перьев в продаже нет, поэтому мне приходится пользоваться вторым. И вот – результат. Общее собрание графоманов раздолбало последнюю главу. Особенно старался Спартак. Он обвинил меня в клевете. Правда, он не отрицал того, что целовался, но о взносах решил вычеркнуть, и я едва спас рукопись. Зачем вычеркивать? Из песни слова не выкинешь. Если я виноват – ругайте здесь же, на этих же страницах.
    Ласков шумел. А, спрашивается, чего шуметь? Не надо было шуметь на лестнице. На все общежитие кричал. Стихи читал. И все почему-то ноль внимания на мою откровенность. Ну ладно же! Теперь буду только о ваших похождениях писать. бродяги.
    Кстати, Ласков чуть не догадался, что мы пишем повесть. Хорошо, что он пришел к самому концу спора и понял так, что я написал заметку в «Озон». Он даже так и сказал: «Такие материалы мы не принимаем».
    И вообще как сказал Буба:
    - Кончайте волынку. Пусть пишет, что хочет.
    Буба по-прежнему живет у нас. Добыли раскладушку. Комендант обходит нашу комнату за версту. Дела с пропиской у Бубы еще не ладятся.
    Эх, Ваня, Ваня! Дорогой мой человек! Напишу, так и быть, страничку о тебе, ретивом. Прослышал я весть нехорошую. Говорить тебе об этом не буду, сам разберешься. Я бы и не писал, но факт отметить нужно. Для полноты картины.
    Так вот, иду я сегодня вечерком по скверу театральному, а навстречу мне Пульхерия. Идет она, а ее под руку держит какой-то баскетболист. Длинный, до неба. Я сделал глазки. Пульшерия нахмурилась, потом перехватила руку – уцепилась за его рукав. Не знаю, может, она меня дразнила – но я-то причем? А вывод отсюда такой, что не верна, она Ване.
    А уж совсем поздно ночью, возвращаясь со свидания, видел я Пульхерию с Ухваткиным. И вспомнил я тогда, что Ваня уехал в командировку в середине дня.
    Утром встретил я Ухваткина в химкорпусе. И сказал я ему:
    - Иди сюда Ухваткин!
    Он важно подошел ко мне.
    - Чего тебе?
    - Кури Ухваткин.
    - Не курю.
    - Не хочешь. Взятка не удалась. Ты честен, Ухваткин!
    Он самодовольно улыбнулся.
    - За сигарету я не продаюсь.
    - А за коробку «Казбека».
    Ухваткин подумал и сказал:
    - Нет.
    - Ну ладно. У меня есть просьба к тебе, Ухваткин!
    - Когда я стал секретарем, все меня о чем-либо просят.
    - Не забывай, кто рекомендовал тебя в секретари!
    - Меня рекомендовали массы.
    - Вот-вот. Уже и я стал массой. Однако, помни, что у меня большая масса. Я могу превратить тебя в мясо.
    - Г-г-розишь? – заикался Ухваткин.
   - Ну что ты! Я тебя люблю. Только вот что: если не хочешь потерять любовь мою, оставь в покое Пульхерию.
    - Какую Пульхерию?
    - С биологического.
    - А, Верка!
    - Вот именно. Не ходи к ней.
    Ухваткин сжал челюсти. Подумал.
    - Не вмешивайся в мои личные дела, - выбросил он изо рта.
    - Это не твои личные дела. Это мое личное дело. Понял?
    Я притянул его к себе и взглянул в бешенные глаза. Вокруг нас уже сновали студенты.
    - Пусти! – стал вырываться Ухваткин. – Я Аньке скажу! Она тебе покажет Пульхерию! И личное дело! Думаешь я про тебя не знаю и Богомолову?
    - Откуда ты знаешь, пес?
    - Знаю! Может, я слышал кое-что. А может, читал.
    - Отныне мы с тобой враги, Ухваткин, - оттолкнул я его. – Привет, прощай.
    Я обворожительно улыбнулся. Ухваткин подтянул штаны и бросился проч. Он налетел на Любавина и что-то стал ему говорить. Негодяй! Что он мог читать? Записку, которую я на лекции послал Ане?
    Кто-то спер ключ от нашей комнаты. Она не закрывается ни днем, ни ночью. Украсть у нас нечего, поэтому мы никак не соберемся заказать новый ключ. Но мне кажется: когда рядом живут Ухваткины, комнату надо запирать.
    Сегодня поставлю вопрос об этом на общем собрании графоманов.
    *
                                                         А ПИСЕМ ВСЕ НЕТ
                                                            (Костя Молотков)
                                                                               Я вам пишу – чего же боле...
                                                                                                         А. С. Пушкин
    Почему-то стало скучно в нашей комнате. Раньше были такие споры, разногласия, чуть до мордобоя не доходило, а теперь... Наверно, потому, что все ребята собираются поздно вечером, когда нужно не говорить, а спать. Все гиганты с одного курса. Наверно, они на занятиях ругаются. А почему приходят ночью – тоже ясно. Например, Олег Шаповалов. Сразу после занятий он уходит к Ане Богомоловой (теперь я уже знаю как ее зовут). Они допоздна торчат на подоконнике. Пусть Олег не обижается, но этот факт. Ваня работает в «Пионере Стронба». Там он и стихи пишет. Я как-то увязался за ним, и он показал мне свой кабинет. В нем стоят шкафы с книгами, четыре стола. Днем здесь работают четыре человека, а вечером – один Ваня. Там телефон. Я наблюдал, как Ваня пишет. Он долго чешет нос и смотрит в зеркало, потом быстро работает пером. Потом курит, выпивает стакан воды, подходит к телефону и набирает 3-1-21. Я сам набирал, и мужской голос сказал: 20 часов 21 минута. Я сказал: «Спасибо», а Ваня рассмеялся.
    - Это автомат. Он не слышит твоей благодарности.
    В столе у Вани яблоки. Они очень хорошо пахнут сейчас, в ноябре. Я тоже съел несколько. А потом понял, что мешаю, и ушел.
    Спартак задерживается на заседаниях комитета. Ухваткин собирает комитет, чуть ли не каждый день. Ух, ненавижу Ухваткина! Выбросил бы его с четвертого этажа, как он – огнетушитель. Только слабоват я маленько.
    А где Адам – я и сам не знаю. Наверное, в лаборатории торчит. Но в какой? Скорее всего, в Академии, у Фейнберга. Он ведь писал, что ему предлагали там работу. Но больше Адам об этом не говорил. Он может только написать, если захочет. И вообще, Адам Бродяжин – скрытный человек.
    И, наконец, Буба. Вот Буба иногда приходит раньше, но в этом случае пьяный. И говорить не хочет. Он ложиться спать и ужасно храпит. И тогда мне нечего делать, и я пишу письма.
    Я пишу письма очень часто, а ответа мне нет, и я ничего не понимаю. Я уже говорил о том, что опасался за свой адрес. Я не стал спрашивать на почтамте. Я сам себе послал письмо по адресу «Парковая магистраль», и оно дошло. Значит, дело не в названии улицы.
    В чем же дело?
    Мне хочется вспомнить все. что было у меня с Тоней.
    Наш детдом двухэтажный, большой и красивый. И вместе со мной там жили 102 человека. Конечно, не считая воспитателей. 45 мальчишек и 57 девчонок. И среди них была одна девчонка. Я увидел ее, когда учился в девятом классе. А ведь она была всегда. Я не видел ее раньше потому, что она была маленькая. Когда они маленькие, то все девчонки на одно лицо. А когда они подрастают, то уже видно, что они разные.
    Я сидел и учил уроки, и меня почему-то раздражали крики девчонок, которые прыгали на широком бетонном крыльце. Была же весна, конец марта, и таял снег, а на крыльце было совсем сухо. Я решил разогнать их, чтоб не мешали, и посмотрел в окно. Две девчонки махали скакалкой, а третья прыгала. Может, потому, что она была в центре, я увидел только ее. У нее на голове подскакивали большие зеленые банты, заплетенные в тугие блестящие от солнца косы. И вся она насквозь была пробита солнцем. Зеленые банты просвечивали, как крылышки кузнечика. И была она похожа на кузнечика – длинноногая, тоненькая, быстрая. Я вспомнил, что она учится в седьмом классе.
    - 142, - восхищенно сказала одна из девчонок. – Ну и Тоня!
    Так я узнал, что ее зовут Тоней.
    И во мне навсегда осталось крыльцо, высохшее под весеннем солнцем, и зеленые банты, прыгающие на тугих косах...
    Вечером я столкнулся с ней в коридоре. Было темно – погас свет – и я не сразу понял, кто на меня налетел. Я даже задержал ее, чтобы разглядеть, кто это. Если б оказался пацан, я дал бы ему подзатыльник. Но это была Тоня. Я увидел в темноте ее выпуклый лоб и над ним банты и вдруг смутился, отпустил. Она побежала дальше, стуча каблучками. И я, сам не понимая, зачем, пошел за ней. Она стремительно распахнула дверь, и мы вошли. В средней группе – так назывались комнаты, в которых занималась та или иная группа – горела керосиновая лампа, тихо сидели семиклассники и шестиклассники, и Ревекка Абрамовна, воспитательница, читала вслух какую-то книгу. Мы сразу увидели два свободных стула и сели рядом.
    - А чего, - заныл Васька-шпингалет, - а чего этот со старшей группы здесь?
    В другой раз я наверное, отшутился бы, но теперь покраснел и встал, что бы уйти.
    - А что, тебе жалко? – сказала Ревекка Абрамовна. – Пусть слушает.
    Она любила, что бы возле нее собиралось много ребят.
    Васька-шпингалет убил меня. Я все-таки хотел уйти, но Тоня пролепетала:
    - Сиди.
    И я остался.
    - Человек всегда должен оставаться человеком, - читала Р. А., - в какую беду он ни попал бы. И если даже грязное предательство поставит тебя перед пулями, не становись на колени...
    И этот вечер тоже навсегда остался во мне – тусклый свет лампы, милая, немного картавая речь Р. А. и легкое прикосновение Тониного плеча.
    Мы ходили с ней в разные смены, и я видел ее очень редко. А когда наступило лето, она уехала в деревню к бабушке... Мне некуда было уезжать.
    Потом я учился в десятом, последнем классе, и занятия отнимали у меня много времени. Она училась в восьмом, и у нее занятия тоже отнимали много времени. Но теперь она была в моей группе, и в школе мы тоже были в одно время. Я любил смотреть, как она рисовала что-нибудь. Она рисовала все – деревья, птиц, мальчишек и девчонок. Я сидел в группе у окна, а она – у двери, лицом ко мне. За год я запомнил ее лицо до мельчайших черточек, до узкого белого шрама на подбородке. Когда она рисовала что-либо смешное, ее рисунки ходили по столам. Это были дружеские шаржи на всех ребят, на девчонок, на завхоза дядю Яшу. Но меня она никогда не рисовала, и я мучился: неужели она не видит меня? А Мишка Михайловский ходил гоголем. Его круглые щеки и узкие монгольские глаза пестрели на всех листках ее тетрадок.
    Я ни разу не разговаривал с Тоней и думал, что никто не знает. Но однажды поздно осенью мы сидели с Мишкой за сараем, в котором хранился торф. Мишка вытащил «Север». Он учился в девятом, но был на год старше меня. Я не курил. Мишка чиркнул спичкой, и в его узких глазах вспыхнули зеленые огоньки. Под нашими ногами шуршали кленовые листья. Мишка торопливо затянулся и спрятал папиросу в рукав.
    - Слушай, Молоток, неожиданно бросил он, - что ты думаешь о девках?
    - Да ничего, паря, - ответил я.
    - Брось, Молоток. Хочешь, я скажу, кого ты любишь?
    - Кого?
    - Шибеко.
    - Которую?
    У нас в детдоме было пять девчонок с такой фамилией. Если б он ответил «Веру», у меня был бы повод еще раз спросить «которую», но потому что и Вер было две. Но он не дал мне опомнится.
    - Тоньку.
    Я чуть не свалился со скамейки.
    - Как ты узнал?
    Мишка ухмыльнулся.
    - Я все знаю. Хочешь, я тебе скажу, кого ты да Тони любил?
    - Ну?!
    - Надю Голюденко.
    - Ну и ну...
    - А еще раньше – Ленку...
    Я полностью разоблачен. Мало того, что Мишка знал, он помнит все! Но ведь я никогда не давал повода так подумать. Неужели у Мишки такое жуткое зрение? А если и все остальные знают? Я похолодел.
    - Мишка, - сказал я. – а ты никому не говорил об этом?
    - Говорил!
    - Кому?
    - Тоне!
    - Зачем?
    - Да так, между прочим. Что-то спросила, я и сказал.
    - И ты говорил о Наде и Лене?
    - Естественно.
    - Мишка, - сказал я, свирепея, - ты подлец.
    - Ну-ну! – крикнул Мишка!
    - Да. Подлец. Ты специально говорил ей, чтобы она презирала меня. Да?
    Мы вскочили одновременно. Я секунду промедлил, и на мою голову обрушился удар страшной силы. У меня позеленело в глазах, но я удержался и ударил его в челюсть. А потом мы сцепились и долго катались по мокрым кленовым листьям, норовя ударить посильней. Наконец, я прижал его к замле и стал бить слева и справа.
    - Это нечестно! – крикнул Мишка. – Лежачего!
    Но я не слушался. Я вкладывал в свои удары всю свою силу, всю ненависть. Я опомнился только тогда, когда пошел дождь. Я встал. Мишка попытался подняться, но не смог. Я подхватил его и посадил к стене. Он медленно провел рукой по лицу, стирая кровь и грязь. Дождь лопотал по его брезентовым штанам.
    - Собака ты, - сказал он, и я не почувствовал в его голосе злобы, - пес. Если хочешь знать, я ничего не говорил Тоне о Ленке и Наде.
    - Так почему же, – поразился я, - почему ты сказал мне так?
    - Подраться хотел, - мрачно произнес он. - Я ведь не знал, что ты такой бешеный. А у меня, понимаешь, кулаки чесались.
    - Ты ничего не говорил ей? – потрясенный, закричал я.
    - Почему ничего? Я говорил ей, что ты любишь ее.
    - А она?
    - Причем тут я? Она тебе скажет, если захочет.
    И я навсегда запомнил нашу скамейку, кленовые листья под ногами и багровое лицо Мишки. Меня до сих пор охватывает жгучее раскаяние, когда думаю об этой драке...
    - Мишка, прости меня.
    - Ладно, прощаю. Пошли.
    И когда мы пришли в его группу, Тоня удивленно посмотрела на нас, и через несколько минут я увидел новую карикатуру. На ней был Мишка с фарами под глазами.
    ...Как всегда под Новый год, в детдоме хорошо пахло елкой и чем-то вкусным из кухни. А в зале шло представление. Детская сказка-опера «Березкины именины». Эту сказку-оперу написала Антонина Петровна, наша музыкальный педагог. Она написала ее семь лет назад, и с тех пор сказка-опера не сходила со сцены. Сказку-оперу ставили три раза в год: на Октябрьские, под Новый год и 1-го мая. В ней играют дети младших классов. Я сам когда-то участвовал в ней. Я изображал старый Боровик и пел простуженным басом:
                                                 Пятидневный я старик,
                                                 Гриб Грибович Боровик...
    Теперь эту могучую роль исполнял Васька-шпингалет. У него это неплохо получалось, хотя я терпеть не мог этого зануду. Антонина Петровна вдохновлено била по клавишам пианино, а я зевал. Я давным-давно знал весь текст этого классического произведения. И, кроме того, радом со мной сидела Тоня. Я не знал, как это получилось. Я сидел молча, я ничего не мог сказать ей, не мог даже поиздеваться над Васькой-шпингалетом... Боровик кончил. Раздались бурные аплодисменты. Это буянили первоклассники. Они смотрели сказку-оперу всего лишь во второй раз.
    И вдруг я вздрогнул. На сцену выпорхнул длинноногий кузнечик с зелеными крылышками. Он стал так, что его лицо могли видеть и Березка, и зрители (А. П.: не стойте к публике спиной) и поднял к плечу скрипку. Я знал, что струны не настоящие, но меня охватило с ног до головы волнение, когда кузнечик занес над струнами смычек. Антонина Петровна бабахнула по клавишам.
                                                 Цы-чу, цы-чу,
                                                 Цы-чу, цы-чу...
    Я вспомнил вдруг, писчему весной Тоня показалась мне кузнечиком. Я вспомнил! И когда загремели аплодисменты, я хлопал сам, не жалея ладоней, и, повернувшись к Тоне, крикнул:
    - Ты была кузнечиком? Да?
    - Да! – крикнула она и счастливо засмеялась. И я захлопал еще неистовее... Справа от меня сидела Ревекка Абрамовна. Она сказала:
    - Как сказка-опера?
    - Блеск! В двадцать третий раз смотрю ее и с новым удовольствием! – ответил я.
    - Тиш-ше, - потянула Тоня меня за рукав.
    Но я уже нечего не видел и не слышал. Я только чувствовал, что рядом со мной Тоня, мой зеленый кузнечик, и хотелось нести ее на своих ладонях далеко- далеко...
    А потом синим морозным вечером, я вышел на крыльцо в одной рубашке и поднял глаза к небу. Я думал обо всем. И вдруг над моей головой просвистел снежок и ударился в стену, и пыль посыпалась за шиворот. Я отряхнулся. Из-за угла торчали четыре девичьи головы в вязаных шапочках. Четыре девчонки бросили в меня еще по снежку. Среди них была Тоня. Я бросился к сугробу, и началась потасовка! Я швырял целые комья снега налево и направо, а в меня с четырех сторон летели снежки. Я взмок от пота и тающего снега, снег залепил мне лицо, но я не чувствовал этого. Я только видел Тоню и все старался попасть в ее синие пальтишко. Но мне так и не удалось. На крыльцо вышла семипудовая Анна Александровна, директор.
    - Хватит, девки! Хватит заигрывать! – заголосила она. – Идите спать!
    Меня обдало жаром. Как смеет она так говорить? Я стряхнул снег с рубашки и медленно пошел на крыльцо. А. А. отшатнулась, наверное испугалось. Я поднялся на второй этаж, в спальню, не оборачиваясь.
    Ночью меня терзали кошмары. Я заболел. Все мое тело горело и тряслось. Стучали зубы. Я простыл. Утром я вытащил руки из-под одеяла и ужаснулся. У меня побелели ногти. Я попробовал встать, но тут же упал. Подошел Мишка.
    - Что такое, Молоток? Загнулся?
    - Да.
    - Ладно, лежи. Я принесу тебе жратву.
    Все-таки Мишка был лучшим моим другом.
    Это был день 1-го января, суматошный, разбойничий день. Внизу слышались громкие крики, смех. А я лежал и, чтобы не думать, как мне плохо, читал книгу о XVII олимпиаде. Я несколько раз прочел главу о том, как наша футболисты завоевали золотую медаль. Они сыграли с индонезийцами 0:0 – потом раскусили их тактику и в повторном матче раскатали 4:0 Николай Терещенко со сломанной рукой до конца играл с болгарами и даже помог забить гол... Я говорил себе: держись, Молоток. Тебе придется еще пережить вечер. Все ребята пойдут в театр, и никто к тебе не зайдет. Держись. Пришла доктор и выслушала меня.
    - Ничего, Костя, воспаление нет. Но пару дней полежать придется.
    И наступил вечер. Шумные сборы. Забежал Мишка – краснощекий, сияющий, в коричневом потертым пиджаке.
    - Не трусь, Молоток! Я там присмотрю, чтоб Шибеко не скучала.
     Иди к черту, - сказал я.
    Он нагнулся и потрогал губами мой лоб.
    Все-таки он был моим лучшим другом.
    Медленно наступали сумерки. Я не включал свет. Отложил книгу и закрыл глаза. У меня есть привычка мечтать о чем-либо перед сном. Так приятнее засыпать. Я мечтал о том, как я стану знаменитым химиком и синтезирую белок. Я создам не только съедобные белки, но и такие, из которых можно лепить живые существа. Еще я мечтал о том времени, когда смогу, наконец, сказать Тоне, что люблю ее и спокойно услыхать, что она меня не любит. Я заснул и вдруг услышал, как хлопнул выключатель. Лампочка просвечивала сквозь веки, но я не хотел подымать их. У меня опять начался жар.
    - Потуши свет, - сказал я.
    - Не надо, - как в тумане донесся чей-то голос. – Пусть горит.
    Потом кто-то легкий сел ко мне на кровать так, что даже не заскрипели пружины, и холодные пальцы прикоснулись к моей щеке.
    - Ревекка Абрамовна? – сказал я.
    - Нет. Она тоже в театре.
    Я открыл глаза и не поверил им
    Это была Тоня.
    Такого не бывало никогда. Никогда не осмеливалась девчонка зайти в мальчишечью спальню. Даже полы мы мыли сами. И если бы о том, что Тоня пришла сюда, узнала Анна Александровна, поднялся бы такой скандал, что года два шли б отголоски. И все девчонки презирали бы Тоню. Но она не побоялась ничего. Не побоялась даже того, что я вдруг не люблю ее. Ведь я никогда ничего не говорил ей. И я прочувствовал, что еще сильнее люблю ее, что эта девчонка стала мне навсегда дорогой. И мне захотелось сказать ей что-то очень нежное. И я разжал губы.
    - Т... тонечка, разве ты не пошла со всеми?
    - Ага. Мне Миша сказал, что ты заболел.
    - А... а как же ты отказалась?
    Ее глаза озорно сверкнули.
    - А я нарочно, как бы нечаянно, толкнула Анну Александровну в коридоре. Ну, она мне подзатыльника, а потом говорит: «оставайся дома».
    - Тебе больно было?
    -Ну что ты! Так, немножко.
    Она опустила ресницы, и я подумал, что на такой проступок могла решиться только Тоня, зелёный кузнечик. Только она и никто другой.
    - Тоня, спасибо.
    - Да ну, что ты. Не за что. Я просто обязана была придти. Ведь ты заболел из-за меня. Из-за снега, который я бросала. Я тебе в лицо попала
    Мне стало грустно.
    - Так ты только потому, что считаешь себя виноватой?
    - Нет, - тряхнула она головой, - не только поэтому... Да ну, что ты у меня об этом спрашиваешь? Ты хочешь, чтобы я ушла?
    - Нет, нет, не уходи... Спасибо. Только ты на себя напраслину не возводи. Я заболел вовсе не из-за твоего снега. Снег, который бросала ты, не мог повредить мне... Ведь ты очень добрая...
    - Что ты читаешь?
    Она нагнулась за книгой, и ее коса упала мне на губы, и я совсем близко увидел ее маленькое прозрачное ухо.
    - Так о футболе.
    - Ты расскажи мне.
    - Лучше ты расскажи что-нибудь. Мне трудно говорить.
    - Я не хочу рассказывать, потому что я буду говорить, а ты уснешь. Я не хочу, чтобы ты уснул. Я хочу, чтобы ты смотрел на меня.
    - Я на тебя целый год смотрю.
    Она, казалось, не слушала меня. Она рассматривала фотографии в книге.
    - Костя, сколько тебе лет?
    - Шестнадцатый.
    Она кивнула головой.
    - Я так и думала. А мне скоро будет пятнадцать.
    Она так важно сказала «пятнадцать», словно это слово, по крайней мере, значило «пятьдесят».
    - А когда именно?
    - Летом. Четырнадцатого июня.
    - Еще не скоро, - вздохнул я.
    Она закрылась книгой, но я представлял себе, как подымаются и опускаются ее ресницы, как шевелятся губы. Я словно видел ее через плотный переплёт.
    - Тоня,- неожиданно сказал я, - почему ты никогда не рисовола меня?
    Она уронила книгу, и я увидел, как вспыхнули ее щеки. Она даже закрыла их руками. Она молчала.
    - Ну почему, Тоня?
    - Потому... потому что я не могла рисовать на тебя карикатуры...
    Она вскочила.
    - Хочешь, я тебя сейчас нарисую?
    На подоконнике лежал забытый Мишкой карандаш. Она схватила его.
    Бумаги не было. Тогда Тоня отвернула обложку книги.
    - Подымись немного... Так... Еще выше...
    Я до горла закрылся одеялом. Тоня прикусила губу и стремительно вертела карандашом. Я смотрел на нее, и сам не заметил, как слиплись веки. Когда я проснулся, Тони не было. На кровати лежала книга. Мое лицо показалось мне слишком паршивым. А под портретом было написано: «Костя – дурак». Я спрятал книгу и вновь заснул... погасив свет...
    Но и потом я не мог заговорить с ней просто так. Мы по-приятельски смотрели друг на друга, и Тоня рисовала карикатуры на Мишку. Но Мишка уже не радовался этому, хотя я и не рассказывал ему о том удивительном вечере. Наверное, он понял, что у него не очень красивое лицо...
    Потом опять весна и лето. Я сдал экзамены и подал документы в университет и ждал вызова на экзамены. Я зубрил в беседке непослушные французские спряжения, и если кто-либо заходил ко мне, прогонял прочь. Тоня ко мне не заходила. Не знаю, почему в это дето она не уехала к бабушке.
    14 июля мы всем детдомом поплыли на пароходе в лес. Я стоял у борта, а за кормой бурлила пенная дорожка. Сежан нес наш корабль. Раздвигались берега, заросшие лозняком. А у противоположного борта стояла Тоня и тоже смотрела в воду. Нас было много на челне. Мы выскочили на берег шумной ватагой, и не успела Ревекка Абрамовна сказать что-либо, рассыпались по поляне. Пацаны затеяли футбол, девчонки собирали ромашки. Я увидел тропинку и пошел по ней, чтобы посмотреть лес. Я люблю видеть лес. Я люблю все, что в лесу. Правда, в нем водятся гадюки, но я почему-то никогда не видел живую гадюку. Я видел их лишь тогда, когда их убивали у меня под носом.
    - Молоток! – услышал я звонкий голос Тони. – Подожди!
    Она так быстро бежала, что споткнулась о корень и чуть не упала, но я поддержал ее и почувствовал ее прерывистое дыхание на своем подбородке.
    - Куда ты идешь?
    Я пожал плечами.
    - Пойдем вместе!
    - Пошли.
    Здесь в лесу, она была особенно похоже на кузнечика. Она легко перепрыгивала через поваленные деревья и бросалась шишками в белок. Мы нашли полянку черники, но Тоня съела горсть ягод и махнула рукой. Она не хотела сидеть на одном месте. Однажды она даже убежала от меня, а я нашел под старой разлапистой елью ежа. Я снял рубашку и завернул его и тут услышал:
    - Костя! Где ты?
    - Здесь! – весело ответил я и пошел на голос.
    - Вот тебе! – она протянула из-за спины две земляничины на тонких ворсистых ножках. Я проглотил их и сказал:
    - Тоня, у тебя сегодня день рождения. Я поздравляю тебя. Я не знаю, что тебе подарить. Я поймал ежика.
    Еж свирепо фыркал в моей рубашке. Тоня прижала этого колючего зверя к груди и так радостно засмеялась, что мне стало неудобно.
    - Ты помнишь? Ты помнишь? А я забыла! Ах, какой милый звериный детеныш!
    Потом мы отпустили ежа.
    Через две недели я сдавал экзамены. Я сдал их. Осталось двадцать дней. Девятнадцать. Десять. Уехал Мишка в Караганду. Ему не дали доучиться, он был переростком. Он уехал в Караганду, чтобы стать шахтером. Мы долго жали руки друг другу, и Мишка говорил, что никогда не забудет меня, что он пойдет в вечернюю школу и обязательно ее закончит и тоже приедет в Стронб, в университет. Он хотел стать юристом.
    Уехали многие мои друзья. Я расставался с ними, словно каждого отрывал от сердца. И уже бегала во дворе забавная детвора – завтрашние первоклассники.
    Уехала Тоня – у нее заболела бабушка. Это было последним ударом. Я не знал, что делать. Я целыми днями просиживал на замчище и смотрел, как течет и течет Сежан. И не было ему никакого дела до меня.
    Пришло письмо: «Уважаемый товарищ Молотков! Сообщаем Вам, что Вы приняты на 1 курс хим. факультета и должны приступить к занятиям 1 сентября в 900. В случае неявки без уважительных причин будете отчислены из университета».
    У меня не было уважительных причин. День отъезда – 30 августа.
    Я сидел на своем любимом камне. За Сежаном пламенело закатное солнце. Завтра утром я сяду в автобус. Он идет в Городище, а оттуда – поездом в Стромб. Начинают желтеть березы, подумал я.
    И вдруг на мои глаза легли теплые руки. Я рванулся и схватил Тоню за плечи, и она прижалась ко мне и сказала:
    - Завтра?
    - Да, - ответил я, чувствуя, как холодеет мое лицо.
    - Костя, - сказала Тоня, что ты обо мне думаешь?
    -Ты сама знаешь.
    - Нет, - печально сказала Тоня, - я не знаю. Ты некогда ничего не говорил мне.
    - А ты, а ты?
    - Я очень хорошо думаю о тебе.
   - Я тоже хорошо думаю о тебе. Всегда думаю о тебе.
    - Ты будешь думать обо мне в Стромбе?
    - Да. И я хочу, чтобы ты думала обо мне в Светлограде.
    - Я всегда думаю, что ты очень хороший.
    - А ты, а ты самая хорошая. Самая красивая. Ты лучше всех.
    Я держал ее ладони в своих руках, и трепетали на ветру зеленые банты. Мне очень хотелось поцеловать (Ах да Молоток! Прим. Шаповалова.) ее. Но я только сказал:
    - Я буду писать тебе письма. Много, много писем!
    ...И вот я пишу, а ответа все нет. Больше двух месяцев. Я не понимаю, что случилось? Я не могу подумать, что Тоня, мой кузнечик, больше не думает обо мне. Но, что же тогда случилось. Кто мне ответит? Скажите мне, ребята!
    Костя Молотков.
    *
                                                          ГЕНЕРАЛЬСКИЙ КОЗЕЛ
                                                                  (Олег Шаповалов)
                                                                               Гром победы, раздавайся!
                                                                                          Товарищ Державин
    - Итак, - сказал я, - общее собрание графоманов считаю открытым.
    - Итак, - сказал Спартак, наконец, мы собрались вместе и можем поговорить.
    - По какому поводу шум? – спросил Ваня.
    - Ключ, - коротко бросил Адам.
    - Наконец-то, родимые, пробурчал Буба.
    - Давно пора, - поддержал его Молотков.
    - Итак, продолжал я, - начнем. Вопрос давно назрел. Вспомните то розовое время, когда у каждого из нас в кармане весело бренчал с трамвайной мелочью единоличный ключ. Это время не вернется. Все наши ключи исчезли самым таинственным образом – за неделю.
    - Почему так, получается? – задумчиво спросил Ваня
    - Как будто не заешь, - раздраженно сказал Спартак. – В общежитии 13 типов ключей, а комнат в 20 раз больше. Студенты, теряя свои ключи, воруют наши.
    - Заимствуют, - поправил я его. – Зачем такие нехорошие слова?
    - Воруют, упрямо повторил Спартак.
    - Так вот, сегодня погиб последний. Он был один, а нас шестеро, и каждый может в любую минуту убежать с лекции. Чтобы таковой индивидуум не лизал замок, я оставил ключ под дверью. Результат налицо.
    - Его, тоже скрали, - вздохнул Костя.
    - Да! – крикнул Ваня. – Подонки! Хотя бы дверь открыли перед тем, как ключ увести. Два часа торчал под дверью сегодня.
    - Увы, воры не отличаются галантностью, - констатировал я. – Однако же, что нам делать? Совсем не закрывать дверь? В этом есть резон. У нас просто нечего стащить. Кто позариться на наше барахло?
    - Я протестую, - послышался из угла голос Бубы. – Слишком подозрительно все это. Кому-то надо, чтобы наша дверь не закрывалась.
    В его зубах дымилась сигара, а во взоре светилась мудрость.
    - Надо купить французский замок. Он стоит два с небольшим мелочью. Зато подобрать к нему ключ практически невозможно.
    - Правильно! – сказал Спартак.
    - Хорошая идея, - сказал я.
    Мы сосчитали наличность. Завтра стипендия. Впятером мы сколотили, поэтому грандиозную сумму – 1 р. 17 к.
    - Как раз на бутылку «черничного», - сказал Буба. – Ладно ребятишечки жертвую вам 2 р. 52 к.
    - Отец наш! – крикнул я. – Благодетель!
    Я бросился к Бубе и расцеловал его. Буба нечаянно ткнул мне в нос горящей сигарой.
    - Вопрос исчерпан? – ухмыльнулся Буба.
    - Да! – сказал Адам. – Пойду почитаю в ленкомнате.
    - Я тоже, - сказал Спартак
    Они ушли.
    - А вас, ребяты, сказал Буба, - я хотел бы потешить молодецкой игрой.
    Он достал из кармана целлофановый мешочек и с грохотом вытряхнул на стол домино
    - О! – закричал Молотков. – Правь, Британия, морями
    - Ура! – закричал Ваня.
    - Буба, - сказал я, - ты гений. Это я знал давно. Но когда ты стал Крезом? Откуда у тебя деньги?
    - У меня есть родители. Они неплохие люди.
    - Подонок, - сказал я.
    - Подонок, - согласился Буба. – Ну как, приударим?
    И мы начали. Я играл с Бубой. Он честно предупредил меня, что никогда раньше не играл в азартные игры. Я осудил его за это.
    У Вани вдохновенно растрепались волосы. Он так бил по столу, сто казалось, доски разлетятся вдребезги. Буба тихонько ставил свои дубли. Их у него оказалось шесть штук. Потом я сказал ему, что в таких случаях домино перетасовывается. Костя суетливо заглядывал мне в карты. Потом он сделал рыбу. Шесть-шесть, пять-пять и четыре-четыре Буба выставить не успел. У меня тоже оказалось около тридцати. Затем Костя пошел на сто – шестериком, и Ваня кончил эту партию.
    - Козлы! Козлы! Вы козлы! – завизжал Костя.
    - Интеллектуальная игра, сказал я.
    - Да, - подтвердил Буба. – Второе место после перетягивания каната.
    Мы продолжили. Буба играл отвратительно. У него всегда оставался то шестерочный дубль, то пустышечный. Он совершенно не следил, на чем играю я, а когда я делал ему замечание, недовольно отмахивался рукой.
    Вот опять забил Ваня, и Буба показал шестерочный.
    - Саша, - застонал я, - опять оно у тебя! То шестерка, то пустышка!
    - Не волнуйся, - сказал Буба. – Сегодня они вместе.
    И он разжал левую руку. Там был голый.
    - Слава те, господи, - выдохнул я облегченно. – Двенадцать – не пятьдесят.
    Мне даже стало казаться, что Буба охотится за этими двумя чудовищами. А счет быстро рос. К половине второго ночи он был уже 8:0 к радости Молоткова. Тут Буба почему-то не уловил пустышку, и Молотков молниеносно, с диким грохотом забил офицерского козла.
    - Ай да Молоток! – завопил Ваня.
    Но тут распахнулась дверь, и вошел Ухваткин. Он, как филин на солнце, сощурился на нашу лампу в 200 свечей и твердыми шагами подошел к Молоткову.
    - Ты чего вопишь, сопляк? – раздельно сказал он.
    Костя побледнел и вскочил со стула. Он высок, наш младенец – выше коренастого Ухваткина. Его пухлые губы перекосились.
    - Спокойно, Костя, - сказал Буба. – И ты, Герасим! Что с тобой? Где забыл ты правила этикета? Что за обращение?
    - Я покажу вам этикет, - так же медленно сказал Ухваткин. – Подняли на ноги все общежитие! Спать мешаете! Что за бедлам?
    - Ухваткин, не засоряй могучий русский язык иностранными словами, - встал я. – Говори по-русски.
    - И по-русски скажу!
    Он грязно выругался. Костя заткнул уши.
    - Это тоже не по-русски, - откинулся Ваня на спинку стула.
    - Издеваетесь? – крикнул Ухваткин. – Над кем, знаете?
    - Слышали! – рявкнул я. – Над секретарем комсомольской организации химического факультета Стромбовского государственного университета.
    - Бездельники! – кричал Ухваткин. – Кто вы! Ты, Олег, цминик и развратник. Знаю я, что ты на окнах делаешь с некоторыми девицами!
    - Нехорошо подсматривать, - с глухой яростью сказал я.
    - А ты, Ласков, пишешь какие-то стишки! Я вот узнаю еще побольше – попадешь, куда следует!
    - О-го-го, как страшно, - улыбнулся Ваня.
    - А ты кто? – он вперил свой орлиный взор в Бубу. – Тунеядец, живешь на какие-то подозрительные доходы.
    -Но ты брал их у меня, - холодно бросил Буба.
    - Я сам себя проклинаю за это.
    - Тогда верни.
    - Завтра верну. Получу стипендию и верну. А ты попадешь, куда следует.
    - Может, хватит? – спросил у меня Буба.
    - Пожалуй, да, - сказал я.
    - Тогда открой дверь, да пошире.
    Я распахнул дверь. Буба встал, расправил свои непомерно широкие плечи, протянул могучие руки к Ухваткину и повернул его спиной к себе. Потом он помедлил секунду и дал Ухваткину под зад коленом. Ошеломленный Ухваткин вылетел в коридор и грохнулся о дверь противоположной комнаты.
    Я мягко прикрыл дверь.
    - Конец игре, - мрачно сказал Буба, - конец игре!
    И я понял это не только как конец доминошной игры. Мы легли спать
    - Каков все-таки мерзавец, - сказал Ваня. – Что он имел в виду под грозными стишками?
    - Бог ему знает, что ему мерещится, - послышался голос Бубы. – Но, так или иначе, ребяты, никаких откровенностей с Ухваткиным! Сегодня мы объявили войну очень ужасному человеку.
    - Да ну что ты, Саша, - сказал я. – К Ухваткину надо относится с юмором. Ну, разве может человек говорить серьезно то, что он говорил? По-моему, это очень скрытый и неуклюжий юмор.
    - По-моему, тоже, - сказал Ваня.
    - Ничего себе юмор, - пробурчал Костя. – Я бы его повесил за этот юмор.
    Ребята, это не шутки, - задумчиво произнес Буба. – Просто, Ухваткин – редкий тип глупого подлеца. Совершенно тупого. Не шутите с огнем, ребята. Будьте осторожны с Ухваткиным.
   - Ладно, ну его к черту. Спать.
    Но спать мне не хотелось.
    - Саша, ты совершенно бездарен в домино! У тебя всю дорогу оставались гигантские дубли
    - Я их намеренно оставлял.
    - Зачем?
    - Хотел забить генеральского козла. Пустиком и шестериком одновременно.
    - Но ведь это бывает раз в 10 лет!
    - Но все-таки бывает.
    - Но ведь мы, проигрывали!
    - Это ничего. Можно проигрывать сто раз, чтобы один раз забить генеральского. Знаешь, это очень приятная штука – генеральский козел.
    Олег Шаповалов.













    Іван Антонавіч Ласкоў нарадзіўся 19 чэрвеня 1941 года ў абласным горадзе Гомель Беларускай ССР ў сям’і рабочага. Бацька, Ласкавы Антон Іванавіч, украінец з Палтаўшчыны, які уцёк адтуль у 1933 годзе ў Гомель, ратуючыся ад галадамору, працаваў на гомельскай цукеркавай фабрыцы “Спартак”, у чэрвені 1941 году пайшоў на фронт і прапаў без зьвестак. Маці, Юлія Апанасаўна, якая нарадзілася ў былой Мінскай губэрні і да вайны працавала тэлеграфісткай у Гомелі, неўзабаве з маленькім дзіцем пераехала да сваякоў ў вёску Беразякі Краснапольскага раёну Магілёўскай вобласьці, дзе працавала у калгасе, памерла ў 1963 годзе. З Беразякоў, у якіх жыў да 1952 года, Ваня Ласкоў дасылаў свае допісы ў піянэрскія газэты, пачаў спрабаваць сябе ў паэзіі. З 1953 года Ласкоў выхоўваўся ў Магілёўскім спэцыяльным дзіцячым доме. Пасьля заканчэньня з залатым мэдалём сярэдняй школы, ён у 1958 годзе паступіў на хімічны факультэт Беларускага дзяржаўнага ўнівэрсытэта, а ў 1966 годзе на аддзяленьне перакладу ў Літаратурны інстытут імя М. Горкага ў Маскве, які скончыў у 1971 годзе з чырвоным дыплёмам. Ад 1971 года па 1978 год працаваў у аддзеле лістоў, потым загадчыкам аддзела рабочай моладзі рэдакцыі газэты “Молодежь Якутии”, старшым рэдактарам аддзела масава-палітычнай літаратуры Якуцкага кніжнага выдавецтва (1972-1977). З 1977 году ён старшы літаратурны рэдактар часопіса “Полярная звезда”; у 1993 г. загадвае аддзелам крытыкі і навукі. Узнагароджаны Ганаровай Граматай Прэзыдыюму Вярхоўнага Савета ЯАССР. Сябра СП СССР з 1973 г. Памёр пры загадкавых абставінах 29 чэрвеня 1994 г. у прыгарадзе Якуцка.
    Юстына Ленская,
    Койданава




Brak komentarzy:

Prześlij komentarz